Полная версия
Дневник. Том 1
Грустно у меня на сердце, больно и неудовлетворенно. Сегодня было в газетах отлучение от церкви Льва Толстого[108], сегодня же мне рассказывали о студентах, присланных сюда в разные полки в солдаты[109]; совсем, говорят, мальчики, дети, и это детей-то такими розгами секут. Это так-то наша бедная матушка Россия вступает в XX век. Уж поистине многострадальная она, и остается ей молить Бога о своих надругателях – прости им, ибо не ведают, что творят. Я нахожу, Россию можно бы изобразить в виде высокого, здорового человека, вроде Ильи Муромца, в зависимости от каких-то крошечных пигмеев. И идет он себе вперед, не зная удержу, и сам не сознает ни мощи своей, ни красоты. А начальников его желчь разъедает и страх, чего страх непонятно, страх тупых и узких людей перед всяким новшеством, перед всяким смелым поступком. И связывают они его по рукам и по ногам, и заставляют помои носить, и позорят его передо всеми. Грустно мне и оттого, что так я мало знаю русскую историю; и щемит у меня от этого сердце, и хотелось бы все сделать, что в силах, для дорогой моей России. Люблю я ее, как человека.
Боже мой, великий и милостивый, выведи меня, укажи мне путь. Ты ведь видишь душу мою, я хоть ужасно пуста и легкомысленна, но ты видишь то немногое хорошее, что, быть может, есть во мне. Ты видишь, как мне хочется, чтоб жизнь моя не пропала даром, чтоб и я внесла лепту.
Помоги мне, Господи.
7 марта. Как относится христианство, исторически развившееся в строгий спиритуализм, к природе? – спрашивает Розанов и в конце статьи пишет: «Но насколько в нем (спиритуализме) есть порыв к осуществлению, он должен реализоваться, овеществляться, одеваться плотью, соединяться с кровью и, словом, как умерший человек есть расторгнутые плоть и дух, а живой человек есть соединенные дух и тело, так и христианство придет в полноту действительности только тогда, когда пойдет по пути слияния божия и земного, без поглощения одного другим, для усиления каждого из них через другое»[110].
И как подтверждение своих идей он приводит Достоевского, Зосиму, Алешу[111] и т. п. Приводит слова о том, что надо любить землю, ее красоту, ее тепло, всю ее, одним словом, как любили эллины и иудеи. Во-первых, об эллинах и иудеях в Евангелии упомянуто совсем в другом смысле – несть эллин ни иудей[112], а затем мне кажется, что христианство именно можно понимать духовно. И Достоевский заставляет своего Алешу любить жизнь и землю только для того, чтоб он не перешел в крайний аскетизм. В нас и так настолько преобладает материальная сторона, что надо стремиться всеми силами к одухотворению, и только человеку, сумевшему подняться уже на известную высоту духовную, только такому человеку можно взглянуть на природу и, не боясь соблазна, созерцать в ней Бога. Мы же, простые смертные, живущие почти исключительно физическою жизнью, если мы себе усвоим эту теорию и станем гоняться по-эллински за красой мирской, природной, то мы увлечемся ею, и уже не «клейкие листочки»[113], не поразительная творческая мощь Бога в природе, не жизненная сила природы будет нас поражать, а мы увлечемся тою же эллинскою религией красоты, которая вылилась в статуях Венер, Юнон и т. д.
Жизнь так коротка, дни наши яко цвет сельний, тако оцветет[114], и цель ее самосовершенствование.
23 апреля. Оля Плазовская написала, что выходит-таки замуж. Если это не расстроится до 29-го, то мне будет очень жаль, и я ничего не жду хорошего от этого брака. Жена умнее и вообще куда выше мужа; что же будет через год, когда она его наконец увидит лицом к лицу? Впрочем, дай Бог, чтоб я ошибалась.
16 мая. Видела их вместе, ехала с ними от Борисова до Смоленска[115]; ничего, очень счастливы и милы, он, по-видимому, души в ней не чает, она дает себя обожать и, вероятно, отвечает. Mlle говорит, что он всегда будет у ее ног, это правдоподобно, и я немного успокоилась за судьбу Олэточки.
25 октября. Давно, давно не писала я здесь, милый мой дневничок. Мешала мне рассеянная жизнь, переезды с места на место. Теперь осень, зима готова наступить, природа переживает свои последние порывы, не хочется ей умирать, а суровый белый саван уже затягивает ее.
Мне опять тяжело и смутно на сердце, и я опять прибегаю к этим милым страницам, чтобы побеседовать с собой и выяснить себе себя. Это лето я провела приятно. Жизнь у Липочки – беззаботная, светлая – оставила по себе чудные воспоминания; мне кажется, там первый и последний раз я веселилась от души.
А кроме того, приятно видеть со всех сторон такое милое отношение. Не могу я привыкнуть к постоянной маминой ругани.
Конечно, мне были приятны отношения и Вавочки, и Васи, Миши и т. д., но в особенности первых. Милые мальчики, к которым у меня останутся самые хорошие чувства. Ну, да не стоит вспоминать летних впечатлений. Все это очень поэтично и приятно, а мне, между тем, скоро минет 22 года. Боже, Боже мой, как уж я великовозрастна.
А что я сделала?
Странно: обыкновенно мужчины, которые уже с колыбели приготавливаются к трудовой жизни, стараются как можно меньше делать и как можно дольше прожить в безделии. А мы, которых не готовят ни к чему другому как к выходу замуж, да и то плохо, мы мучимся своим бездельем.
Итак: надо же мне выбрать карьеру. Передо мною два пути: рисование и медицина.
На чем мне остановиться? Я рисование люблю всей душой, могу заниматься им бесконечно, но может ли из этого выйти что-нибудь? Или ничего больше, как быть барышней, рисующей тарелочки и ширмы. Мне кажется, у меня довольно удачно выходят портреты, я легко схватываю сходство. Но есть ли у меня настоящая способность к этому делу? Медицина как деятельность мне очень нравится, быть доктором – это единственная деятельность, дающая свободу совести. Что мне сделать? Эту зиму займусь рисованием, выйдет что-нибудь или нет? Боже мой! Помоги мне, помоги, укажи путь.
1902
1 февраля. Над моей жизнью я должна поставить крест. Моей личной жизнью. Сколько было у меня жажды жизни – все уничтожено родной матерью. Удивительно! Так систематично отравлять всякое молодое радостное стремление. Теперь, когда…
6 мая. Мы вновь в деревне со вчерашнего дня, и не могу сказать, чтобы очень ликовала. Удивительно мне тяжело на сердце, так тяжело, и никак не могу себе объяснить, почему это происходит; т. е. я прекрасно знаю, почему мне грустно, я только обманываю себя. Во-1-х, мне невыносимо вспомнить, как я провела эту зиму. Мне кажется, что я не уезжала вовсе, только моя поездка в Петербург стоит светлым пятном, но как-то вне времени и пространства, могла быть в этом году, или в другое время, или даже во сне, я не отдаю себе внутреннего отчета.
Эту зиму я провела между тремя женщинами: Лелей, Натой и Олей Скалон. Из них только последняя счастлива. Я их очень люблю, но быть только увеселительницей тяжело. Общества веселого, жизнерадостного я не видала, про домашнюю жизнь и говорить нечего, это прямо ад. Я Маму люблю, ценю в высшей степени ее ум, энергию, образование, вкус, но жить с ней больше не могу.
Почему она ко мне так относится? Она меня особенно не любит, хотя, по правде сказать, мне кажется, что, кроме Саши, она никого из нас особенной, «материнской» любовью не любит. А я тут еще стою живым укором того, что мною совсем не занимаются. Но чего я выносить не могу – это попреков о деньгах. Я, кажется, могу на стену лезть от одного упрека, а ведь это постоянная песнь о том, что я их разоряю. Каково? Они для меня жизни своей не меняли, а чем я виновата, что мама дешевле 90, 80 рублей платья не заказывает? Вообще, я такой жизни больше выносить не могу, не в силах. Ах, Борис, Борис, зачем ты умер?
7 мая. Весенняя ночь. Что за ужас – весенняя ночь. Луна закрыта тучами, темно, беловато-темно, а ветер стонет, воет, ревет и опять застонет; деревья раскачиваются, как привидение – черное, страшное на сером фоне. Это огромные ветви старой елки так и рвутся куда-то. Природа хочет воли, жаждет жизни, она мятется, стонет, бушует. Такая ночь, я думаю, описана в «Воскресении». Нет, это не весенняя ночь, соловьиная, это буйная, страшная, жаждущая жизни и свободы.
Я не должна никогда связываться в жизни. Меня слишком глубоко оскорбляют малейшие оттенки грубости, не могу я жить среди людей, тяжело мне и грустно.
5 июля. Надо запомнить, что я пишу в настроении совсем спокойном: с мамой у меня отношения прекрасные, с тех пор как я объяснила, почему мне так тяжело дома. Что я ни к чему и никому здесь не нужна и при мамином энергичном характере не могу принять малейшее участие в чем бы то ни было. Мне тяжело всегда молчать и при малейшем звуке при посторонних слышать от нее (иногда и от Лели): «Люба, замолчи, ты ничего не понимаешь», а мне двадцать третий год. Мама все это поняла, и я думаю, что осенью меня отпустят. Есть ли у меня данные для рисования? Кто бы мог мне ответить? Если нет, то весною экзамен на курсы.
Это все прекрасно, но как же это тяжело сказать себе: ну, матушка, крышка, теперь впереди ничего светлого, никакого веселья, прощайся с молодостью. О, счастливые мужчины, и молодость-то для них бесконечна, а для нас? Да, впереди, быть может, у меня много радостных минут чувства выполнения долга, я к этому и стремлюсь, но все же тяжело сказать: прощай, молодость, которую и помянуть-то нечем; я начинаю верить, что счастье, хоть минуту счастья, дает только любовь, она одна может заставить забывать жизнь, а счастье только тогда, когда забываешь жизнь. А любовь для меня закрытая книга, которую судьба строго бережет от меня. Неужели же можно верить предчувствиям, я всегда была странно уверена в невозможности быть любимой и любить. Но довольно, что об этом-то толковать, теперь впереди борьба за существование, а ну как еще при всем этом судьба наградила меня папиным характером! О Господи, тогда я поступлю в Леснинский монастырь[116]. Ведь папа чудный, идеальный идеалист, но не человек дела, а мне нужно работать, много работать, пока я только allein, а уж если быть в жизни allein, то надо быть и frei. Allein и frei[117]. Да! Прощай же, моя молодость, прощай, хоть и не помяну я тебя ничем. Самые светлые воспоминания мои связаны с институтом, последние 3 года – самые лучшие в моей жизни.
Очень я благодарна Милочке за прошлое лето, несмотря ни на что, я с большим удовольствием вспоминаю Огарково и Клементьево[118], затем Станище. Вот и все, а в этом году вот уж одиночество-то.
Послало же небо нам Пингвина в наказание за грехи. Ну да все равно, не все ли равно! Всё всё равно; только надо бросить мне этот тон маринада, vinaigre aigri[119], который я приняла, надо, чтоб никто не заметил, как мне горько и тяжело на душе. А что-то моя Наточка поделывает? Ведь не стоит ее В.В. ее? Вот в чем вся соль моего несчастья. Почему не стоит – любят друг друга, значит, все хорошо, а если теперь любят хорошо, и всегда будут счастливы, как мама с папой.
18 июля, четверг. Больше не могу, еду к Леле, надо чуть освежиться. Этот почти месяц полного одиночества начинает чересчур уж тяготить меня. Днем, пока я занята рисованием, пока гуляю, все идет хорошо, я довольна и не хотела бы никого видеть, чтобы уж не прерывать занятий, которые мне не надоедают; но наступают сумерки, я играю на мандолине, и все еще ничего, я не думаю; но зажигают лампы, я остаюсь сама с собой, и делается до безобразия скучно.
Отчего, не знаю; нет, такой жизни, откровенно говоря, я выдерживать больше не в состоянии.
Я прямо не представляю, как Леля могла выносить, не рисуя; положим, на третий год она и вышла замуж, чтобы не проводить четвертого года в деревне. Это, положим, нерезонно, я должна найти другой [выход] и, кажется, нашла. Я еду в этом году в Петербург; решила давать уроки, хоть час или два в день. Это времени у меня много не отнимет, а вместе с тем даст рублей 25 в месяц. Что мне и надо. И заживу занятой жизнью.
По-видимому, я делаю успехи в рисовании. По крайней мере, портреты выходят у меня очень быстро, похоже и живо, но ведь у нас ни я, ни кто другой ничего не понимают в этом.
Уехать. В общем, это очень тяжело, расстаться с мамой, с папой, няней, Сашей, да, это очень тяжело; говорю совершенно искренно, что это меня смущает. Но что же делать? Надо же мне стать на ноги, ведь оставаться барышней, ничего не делающей, я больше не могу. Воспоминание об этих трех зимах в Вильне прямо кошмар.
Соглашаюсь с Толстым: ухаживание для женщин необходимая подмазка, без которой машина вертится плохо. Хотя я думаю, это не только для женщин, но и для мужчин. Тяжело, когда знаешь, что никто тобой не интересуется, ни для кого не составляешь чего-нибудь. Не любит человек жить в полном одиночестве, умственном также; по крайней мере, в молодости.
19 июля. II посл. Ап. Павла к Коринф., гл. 3, ст. 17. Господь есть Дух, а где Дух Господень, там свобода!
12 сентября
Мне жизнь вдалеке так всегда улыбалась,Но Солнца напрасно всю жизнь дожидалась…Он мне не блеснул, этот луч.Казалось, вот-вот облака унесутся,Заблещет природа и песни польются…Не глянуло солнце из туч.Широк небосклон, но нигде нет лазури,Все тихо, все серо, ни солнца, ни бури –Блесни же, блесни солнца луч!Вон видишь, как даль голубая сияет,То солнце любимцев своих освещает.А здесь не блеснет этот луч.26 октября
Идем вперед – блеснет рассвет,Минует Ночь – тьмы вечной нет.Вот солнца луч, идем скорее,Тьмы вечной нет, гляди бодрее.Надеюсь, что и для меня блеснул рассвет! Ведь в самом же деле, тьмы же не может быть вечной. Я в Петербурге, в школе Александра Маковского, в котором я заметила тот недостаток, что слишком красив и интересен.
Как все это произошло? Я и оглянуться не успела, как очутилась в Москве, потом здесь, затем у Вл. Е. Маковского, и наконец теперь папа уехал, а я здесь и с понедельника иду в Школу. Это будет 28-е. Меня это поразило. Когда-то, года два тому назад, я видела сон, что уезжаю куда-то совсем, кажется, с Борисом Верховским. Он меня ведет куда-то, я чувствую во сне, что это очень важно и что огромную важность играет число 28 октября. Теперь что ждет меня? To be or not to be?[120] Маковский обещает будущность, но правда ли это? Ох, Боже мой, помоги мне – и так хорошо на душе, легко, светло.
23 ноября. Вчера минул месяц, как я в Петербурге. Дни проходят так быстро, что буквально не замечаю, стараюсь поймать их и не могу, а вместе с тем кажется, что уже давным-давно я здесь.
Эти 3 года, проведенные мною в Вильно, кажутся мне чем-то никогда не существовавшим, я помню нескольких людей, Наточку, Олю Скалон, помню несколько балов, несколько отдельных фактов, более или менее интересных, но в общем столько, сколько бы я могла запомнить и за один месяц пребывания, в общем же жизни я там не помню. Пустота, неопределенность, бесцельность, главное – именно бесцельность. Теперь же я чувствую себя совершенно иначе; мне кажется, так чувствует себя человек, спасшийся от крушения, выздоровевший после очень серьезной и опасной болезни. Легко и светло. Что день грядущий мне готовит[121], конечно, неизвестно, но дорога, по крайней мере, видна. Работать надо много, очень много. Выйдет из меня что-нибудь самостоятельное – это то, о чем я мечтаю. Если же таланта у меня не окажется, у меня все же широкая дорога впереди, а именно – школьная художественная деятельность. Теперь развиваются эти художественно-прикладные искусства, – и заняться этим развитием в массе, толпе, или, вернее, народе, вкуса, художественности, что, несомненно, имеет громадное влияние на общий уровень народного духа, – это так хорошо.
Потому что народное самочувствие слабо, тихо, чувствую я, что должна разразиться над нами страшная гроза, но она меня не страшит, она необходима, чтобы пробудить, встряхнуть, вызвать более быстрое кровообращение. А то тихо везде, сонно. Маковский жаловался, что и в академии настроение самое грустное, тяжелое; талантливости мало. Грустно это все. Читаю я «Жизнь и школа» Петрова[122] – как это все верно, хорошо продумано и сказано. Жатвы много, а делателей, людей на Руси что-то мало. Верно спрашивал недавно Розанов в фельетоне словами Гоголя: не ослабла ли казацкая сила, есть ли еще порох в пороховницах?[123] Про себя могу сказать, что у меня энергии на много хватит.
Мне тяжело думать, что я так далеко от наших всех. Леля, Саша, няня, я думаю, им без меня скучно, и я с нетерпением жду Рождества, чтобы их всех повидать. Но все же я счастлива, я давно не испытывала такого настроения, как теперь. Во-1), мне все время весело – даже странно как-то после этих трех годов, когда мне почти никогда не бывало весело, а вместе с тем ведь я не веселюсь. Помещение мое напоминает мне не то Béranger, не то Quartier latin[124] в смысле неудобств. Мансарда, за которую Аннушка и Ал. Ник. проклинают наследников, а мне чудесно.
Вспоминаю песенку Mlle Virginie Massel –
Combien je regrette:Le cinquième étageTout rempli d’espoirAu temps où j’avais l’amour en partageJ’étais bien heureuse près du Paradis[125].Правда, я не имею l’amour en partage. Что же делать, не в кого мне влюбиться, такова уж, значит, судьба; те, кто мне могли бы безумно нравиться, вне сферы моего влияния, уже заняты, а бороться за любовь, отбивать – все это не в моем вкусе.
Итак, я очень довольна. Около 8 я встаю, в начале 10-го отправляюсь в школу, в 2 иду к чудесным старушкам Белозерским – клад, который мне послала добрая судьба. До 5 снова в школе.
Школой я довольна. Хороший или дурной это признак, но А.В. [Маковский] относится ко мне очень внимательно, он по получасу сидит у меня, говорит, объясняет. Вот человек, это редкость, т. к. людей ведь в общем мало на белом свете. Я его хорошо не знаю, но мне так кажется.
Талантов в школе немного; насколько я успела приглядеться, мне пока больше всех нравится Березовская как художник. В ней искра Божия горит ярко и, Бог даст, разгорится, она удивительно самобытна и непосредственна, в общем большой ребенок, но с светлыми, чистыми убеждениями.
У нас в классе пока талантов не замечаю, но чудесный ребенок Ясинская, такая душечка и наружно, и, мне кажется, внутренно. Кирилова ничего себе, талантливее других.
В том классе много типов. Симпатичный мальчик Диррихс. Такое милое, чистое личико. Толстой сказал, что женщине необходимо внимание, это верно, к своему несчастью подвержена этому и я, но пока довольна тем, которое мне там уделяют.
Маковский часто, почти всегда бывает в школе, и самые грустные минуты мои – это те, когда его совсем нет. Но что мне особенно нравится – это рвение, с которым большинство занимается своим делом. Да и немудрено. Рисование, живопись – это такое дело, которым нельзя не увлекаться, по крайней мере, для меня это единственная вещь, которой я увлекаюсь. Я это люблю всей душой. После Рождества непременно постараюсь оставаться в Школе до семи часов. Работать так работать, как следует. Меня все там ободряют и одобряют. Верить ли, нет ли, не знаю, но посмотрю и сама увижу. Боже мой, Боже мой, пошли мне сил, научи меня, покажи путь, в он же поиду.
1903
17 марта. Да, могу сказать, что эта моя жизнь вполне мне по вкусу, и если есть человек, которому на Руси жить хорошо, то это я. Говорят, кажется, что довольство настоящим – признак глупости, тупости, – но это мне все равно. Я только что просмотрела дневник – я подумала, что всей моей жизни и молодости крышка. А только здесь-то я и зажила как следует. Я занимаюсь порядочно, хотя Лебедев и говорит, что у меня все выходит легкомысленно, до 6½ или 7 остаюсь в Школе.
Вчера весь день провела с Мар. Вас. в Петергофе[126]. Жаворонки, свежий воздух, природа!
Бодрость, жизнь, надежда – это все счастье, даже без любви. Надо будет непременно подробно описать впечатления этого года. Больно уж хорошо, светло и, главное, потому, что всегда занята чудным делом, и цель есть, и дело, и надежда, и весело.
1917
1 марта. Стара я стала. На улицу не тянет, и я, пожалуй, с завистью смотрю на курсисток, разъезжающих на революционных автомобилях. Хочется или дела, или тишины. Хочу записывать дела наших дней. Прочесть будет очень любопытно лет через 5 – 10. Недаром же Россия – страна неограниченных возможностей. В Россию можно только верить[127]. Я всегда верила. Только в последние тяжелые времена Штюрмера, Протопопова и т. п. стала я падать духом. Неужели мы – вековечные рабы. Неужели мы всё стерпим, всё, растлимся без остатка. И вдруг. Наши кесари не найдут, по-видимому, себе Вандеи[128], на их сторону никто не встал. Печально такое паденье. Довести всех до того, что на другой день восстанья все офицеры идут с солдатами и церемониальным маршем проходят перед Родзянкой и добровольно разоружаются. Нет роялистов[129]. Но брошу-ка я рассуждения, будущее покажет, опишу эти дни. Их так мало, а кажется, вечность. Когда это началось? На прошлой неделе, кажется, значит, в двадцатых числах февраля. Начали, кажется, 23-го бастовать трамваи. Рабочие бастовали, собирались на улицах, ходили разноречивые слухи об усмирении их казаками. В субботу 25<-го> трамваи перестали ходить совсем, и днем, говорят, была стрельба на Невском, много было убитых. На думе (городской) стоял пулемет и расстреливал толпу. К вечеру это успокоилось, но в воскресенье 26-го стали ходить слухи, что полки отказываются усмирять рабочих, что казаки везде очень мирно ездят за толпой, а усмирители только полицейские, переодетые в солдатскую форму. Рассказывали, что у Знаменской[130] пристав отсек руку студенту, несшему красное знамя. Казаки же зарубили пристава.
27-го я была на службе в цензуре. На улицах в нашей стороне было тихо как ни в чем не бывало, и в четыре часа я пришла домой. Говорили только, что в Волынском полку[131] убит командир. К вечеру же начало выясняться, что дело становится серьезным и существует организация. Телефоны действовали плохо, но все же я узнала, что дума распущена, но не распустилась, Голицын в отставке, Протопопов сбежал будто бы, и Щегловитов арестован. Недолго поцарствовал бедный Иван Григорьевич. Только что аппетит разыгрался.
В начале 14-го года в Правоведении[132] был бал. Мы с Юрой и Сашей стояли и глядели на танцующих. К Саше подошел какой-то седой и бритый сановник и попросил пригласить дочь португальского посла. «Вас просит Ваша обожаемая начальница, надеюсь, Вы не откажете». Обожаемая начальница – это М. Ф. Щегловитова.
Полки один за другим переходят на сторону рабочих. Юрий пошел после обеда к Коллингвуду на Театральную площадь. Когда он возвращался часов в 9, неосвещенная площадь была пуста, усиленно обстреливался Литовский замок[133]. Пройти по Екатерингофскому[134] он не мог – казармы Гвардейского экипажа[135] были оцеплены, и экипаж сдавался. Слышны были выстрелы. Говорят, убили одного офицера, который стрелял в толпу. Вечером гвардейцы пошли брать 2-й Балтийский экипаж[136]. Там перестрелка была, по слухам, сильная. Говорят, что с соседнего страхового общества и из казарм за каналом стреляли. Экипаж был взят.
В 3 часа дня Тамара Верховская ходила в Павловский полк[137]. Солдат, дежуривший у ворот, и другие рассказали ей, что, вероятно, их скоро придут снимать, они боятся, что им попадет, т. к. кто-то из ихних стрелял. Вечером мы узнали, что и павловцы присоединились к восставшим.
Я страшно беспокоилась за Васю. Как офицерство будет реагировать? Взгляды Васины я знала, но как он отнесется, если к нему подойдет солдат и потребует оружие? Конечно не даст. Так мне казалось, и я надеялась, что Лида его не пустит в Штаб[138]. Поздно вечером мы вышли на улицу. Шла непрерывная трескотня выстрелов. Где стреляли, кто, никто не знал. Ощущение было очень странное: выстрелы, оказывается, вовсе не страшны и не громки. Стреляли мальчишки и подгулявшие солдаты в воздух.
28-го утром мы пошли к Васе на Галерную[139]. Везде стояли хвосты и очереди, конвоируемые солдатами. Кое-где стреляли. Ездили автомобили с красными флагами, с торчащими из окон винтовками. Вася оказался в Штабе. Когда мы вошли во двор, Лида, бледная, стояла у окна, ждала его. В страхе она решила идти за Васей и взять его домой во что бы то ни стало. По дороге мы встретили их вестового, который сказал нам, что Вася вернуться не захотел, что в 12 часов дня велено сдать (!) Штаб и он остается. Сердце упало. Но на самом деле оказалось все иначе. Хабалов, новый командующий Петроградским округом, издавший несколько неостроумных приказов, засел в Адмиралтействе с командой, поставил на крышу пулеметы и приготовился защищаться. Комитет дал знать в Штаб, что, если команда не будет выведена и не будут сняты пулеметы, Петропавловская крепость начнет бомбардировать Адмиралтейство[140]. Больной Григорович велел тотчас же все снять, и послали из Штаба офицера, георгиевского кавалера, для переговоров. Заявили, что Генеральный морской штаб не может быть оставлен и т. д. Теперь на нем висит объявление, что Генеральный штаб находится под ведением и охраной Государственной думы.