Полная версия
Ответный темперамент
Обычная сдержанность изменила Тане настолько, что если бы слезы не стояли у нее в горле, то она даже не думала бы все это, а выговаривала бы вслух, просто выкрикивала.
«Зачем папа нас сюда привез? – судорожно пытаясь сдержать слезы, думала она. – Мама не хотела ехать в Москву, я знаю. И… никто не хотел!»
Она вдруг вспомнила, как накануне отъезда пришел проститься на бульвар Пастера, где они снимали квартиру, Иван Алексеевич Зеленин, папин однокурсник по Петербургской военно-медицинской академии. Он и теперь работал вместе с папой в клинике, но не врачом, а санитаром. Папа говорил, это из-за того, что Иван сгубил свой талант пьянством, а мама возражала – не пьянством, а ностальгией.
Тем вечером, впрочем, Иван Алексеевич выпивал немного. О причине посиделок – отъезде Луговских в Москву – не было сказано ни слова, но мысль об этом висела в воздухе, и атмосфера за столом казалась мрачной. Во всяком случае, Таня чувствовала ее именно такою и поэтому ушла спать пораньше, сказав, что устала, собирая вещи в дорогу.
На самом деле она не устала нисколько, дело было вовсе не в этом. Тоска лежала у нее на сердце, и мрачный вид Ивана Алексеевича и его молчание лишь усиливали эту тоску.
Дверь в ее комнату была закрыта неплотно, и она слышала разговоры за столом. Если можно было назвать разговорами короткие незначительные фразы, которыми обменивались взрослые.
– Что же ты делаешь, Митя? – вдруг услышала Таня.
Голос Ивана Алексеевича прозвучал с таким глухим отчаянием, что она насторожилась.
– Ты о чем, Ваня? – спросил отец.
В папином голосе, напротив, не слышалось ничего, кроме обычной его ровной сдержанности.
– Сам ты все прекрасно понимаешь, – ответил Иван Алексеевич. – И куда едешь, и к кому – не можешь не понимать. Вот я и спрашиваю: что ты делаешь?
– Я не люблю риторических вопросов, Иван. Да и ты, насколько мне известно, тоже.
Тане показалось, что она видит, как папа поморщился. Хотя сквозь узкий дверной просвет ничего из происходящего за столом она видеть, конечно, не могла.
– Хорошо, спрошу иначе: если тебе все равно, что будет с тобой, то неужели так же все равно, что будет с твоей дочерью? Это, по-твоему, тоже риторика?
– Это не риторика. Это пустой пафос.
– Не такой уж пустой. – Странно, что Иван Алексеевич не обиделся на резкость, с которой папа произнес эту фразу. – Неужели ты не понимаешь, что Таню они заставят работать на макаронной фабрике? И это еще в самом лучшем случае.
Тут в разговор наконец вмешалась мама.
– Ваня, – нежным своим, тихо звенящим голосом сказала она, – все уже решено. Зачем теперь объяснять? Через год, не позднее, в Париже будут немцы. По-моему, это достаточное объяснение нашего отъезда.
– Сие никому не известно, – отрубил Иван Алексеевич. – А вот что большевики мостят тундру людскими костями, известно доподлинно. Желаете поучаствовать в освоении красного Севера?
Теперь Тане показалось, что она видит растерянность в маминых прекрасных глазах.
– Прекрати, Иван. – Папин голос прозвучал совсем уж резко. – Тебе и так понятно все, что касается моего отъезда. Я в этом уверен.
Молчание повисло за столом. Иван Алексеевич прервал его первым.
– Да, – сказал он. – Понятно, Митя. Я, знаешь, когда к вам сегодня шел, то всё стихи вспоминал. Молодой какой-то поэт, никому не известный. Я его книжечку еще в Берлине купил. Тоже к вам в гости тогда шел, на Тауенцинштрассе, и в книжную лавку случайно по дороге завернул. Книжечка потом при переездах затерялась, и стихи я долго вспомнить не мог. Вот, сегодня только вспомнил.
И он прочитал ровным глухим голосом:
Бывают ночи: только лягу,в Россию поплывет кровать;и вот ведут меня к оврагу,ведут к оврагу убивать.Он читал дальше и дальше – про покров благополучного изгнанья, который защищает этого поэта… И вдруг закончил резко и отчаянно, как будто на последнем в жизни выдохе:
Но, сердце, как бы ты хотело,чтоб это вправду было так:Россия, звезды, ночь расстрела,и весь в черемухе овраг!– Такие вот стихи, – помолчав, сказал Иван Алексеевич. – А под немцами в самом деле жить нельзя. Это я еще в Берлине понял, хотя тогда они были настроены сравнительно вегетариански.
Больше про отъезд Луговских в Россию тем вечером не говорили.
И вот теперь Таня бежала по Тверскому бульвару, в горле у нее стояли слезы, и ей казалось, что она уже работает на макаронной фабрике. Сплошная макаронная фабрика была вокруг нее, ничего больше!
– Таня! – вдруг услышала она. – Таня, постой!
Останавливаться не хотелось – из-за слез. Из горла они поднялись уже к глазам, вот-вот готовы были пролиться, и этого никто не должен был видеть. Но все же Таня замедлила бег и, не останавливаясь совсем, на ходу обернулась.
По аллее быстро шел Дима… Дима… Как же его? Он был Таниным одноклассником, но фамилию его она не могла сейчас вспомнить. Да и его имя вспомнила лишь потому, что оно совпадало с папиным. Не сказать, чтобы этот Дима был каким-нибудь особенным тихоней, но почему-то он не был в классе заметной личностью. И неизвестно, был ли он личностью вообще.
Впрочем, и те одноклассники, которые обращали на себя внимание интересной внешностью или бойкостью ума, тоже не вызывали у Тани приязни. Все они были людьми из другой жизни; между ними и Таней возвышалась невидимая, но неодолимая стена.
– Таня, подожди! – Дима уже стоял перед нею. В отличие от Тани, он не задохнулся от быстрой ходьбы. – Вот. Ты забыла.
В руке у него была Танина сумка. Та, с которой она ходила в школу в Париже. И, увидев эту сумку, такую родную, такую милую в своем простом изяществе, Таня не выдержала – слезы наконец прорвали последнюю преграду у нее внутри и полились по щекам так, словно она попала под дождь. При этом она не сдержала и невнятный всхлип – он тоже вырвался из ее горла.
– Не плачь, Таня, – сказал Дима.
Его голос прозвучал на удивление ровно. Впрочем, почему на удивление? Может, он по натуре был флегмой, ведь Таня не знала. Но от ровного звучания его голоса она вдруг почувствовала себя спокойнее.
Сказать что-либо, однако, она все же не смогла, только помотала головой. Дима при этом посмотрел на нее так внимательно, словно она сделала что-то из ряда вон выдающееся.
– Что ты так на меня смотришь? – сквозь слезы выговорила Таня.
– Я не на тебя, – тем же спокойным голосом ответил он, – а на твои слезы. Ты головой помотала, они сразу разлетелись и засверкали как алмазы. Я даже подумал было, что это у тебя из сережек алмазы выпали.
Он объяснил все это так обстоятельно, что Таня невольно улыбнулась. Хотя слезы все еще текли по ее щекам.
– Я не ношу алмазов, – сказала она. – И вообще никаких драгоценностей не ношу.
– Потому что это дурной тон?
– Да нет, – пожала плечами Таня. – Просто не люблю. Может быть, позже мне это понравится. У мамы, например, есть нитка старого жемчуга, и она его с удовольствием носит. И сережки жемчужные тоже.
Просто диво какое-то! Что это она вдруг взялась рассказывать про мамины обыкновения незнакомому и даже чужому человеку?
– Тебе тоже пошел бы жемчуг, – сказал Дима. И добавил с некоторым смущением: – Я, правда, жемчуга никогда не видел, но думаю, что пошел бы. Хотя исхожу при этом, конечно, из тех представлений, которые получил из книг.
Его обстоятельность не только смешила Таню, но и вызывала к нему приязнь.
– А я в одной книге читала, что островитяне жуют жемчужины, которые добывают из океана, – сказала она. – Только не помню, для чего они это делают.
– Ты не расстраивайся, – сказал Дима.
– Я и не расстраиваюсь. Не все ли равно, для чего жемчуг жуют! Это же в Тихом океане где-то.
– Не из-за жемчуга не расстраивайся, а вообще. Историчка дура, это все знают. Чего из-за нее расстраиваться?
– Я не из-за нее… – пробормотала Таня.
Не объяснять же, что она расстроилась и даже заплакала из-за своего полного и неизбывного одиночества. Ну да, у нее есть папа и мама. И они родились здесь, в России, и сюда теперь вернулись. Но ведь она, Таня, родилась в Париже, и Россия ей совершенно чужая. И жизнь здесь примитивна, как жизнь инфузории-туфельки, и она никогда к этой жизни не привыкнет!
Из-за того, что она снова вернулась к той мысли, от которой ее отвлек было Дима, по Таниному лицу, наверное, пробежала тень. И Дима эту тень, наверное, заметил.
– Просто ты после школы всегда домой сразу идешь и ничего поэтому не видишь, – сказал он.
В его манере говорить было что-то необычное, может быть, даже парадоксальное. Или нет, не парадоксальное… Таня догадалась: Дима словно бы проговаривает вслух лишь краткие отрезки своих мыслей, сами же мысли текут в его голове непрерывным потоком. Потому и интересно слушать эти серединные фразы, догадываясь по ним о содержании целого.
– А что я должна видеть?
Таня хотела задать свой вопрос с вызовом, но это у нее не получилось, и вызова в ее голосе не прозвучало.
– Ты не очень-то видишь, как здесь живут, – ответил Дима. – Потому тебя здешняя жизнь и пугает.
– Ничего она меня не пугает… – пробормотала Таня. – Но я ее в самом деле не понимаю, конечно, – все-таки сдалась она.
– Это не страшно.
– Но обидно же! – вырвалось у Тани.
Только теперь, произнеся эти слова, она поняла, что они – правда. До сих пор Таня была уверена, что московская жизнь вызывает у нее лишь неприязнь. А оказывается, ей просто было обидно… Как странно, что до сих пор это не приходило ей в голову!
– По Москва-реке пустили речной трамвай, знаешь? – сказал Дима.
Да, мысли его текли необычно и неведомо. Но при этом он смотрел на Таню так внимательно, что невозможно было сказать, будто он думает о своем. Видно было, что он думает о ней.
– Не знаю, – сказала Таня. – То есть не знаю, что его по Москва-реке пустили. Речной трамвай – это ведь маленький кораблик, да? По Сене такие ходят. Я каталась.
Она вспомнила, каким счастливым был тот день, когда папа пригласил их с мамой покататься на маленьком речном кораблике.
Как радостно сверкала в солнечных лучах вода Сены и посверкивали гранитными искрами ее берега, а когда кораблик заплывал под мост, то казалось, что попадаешь в таинственную пещеру с сокровищами… Потом они гуляли по Люксембургскому саду и сидели на траве, и всем им троим было так хорошо, так легко… Лучше было не вспоминать об этом сейчас! Иначе слезы снова полились бы из глаз.
– Если хочешь, можно в Коломенское сплавать, – сказал Дима.
– Но ведь это, кажется, другой город? – удивилась Таня.
– Другой город – Коломна, – сказал Дима. – А Коломенское в Москве. Я там часто бываю. Но на речном трамвае еще ни разу туда не плавал. Если хочешь, можем вместе поплыть.
– Ты меня приглашаешь? – улыбнулась Таня.
– Да, – кивнул он.
Кажется, его совсем не раздражала ее манера говорить и держаться, которая, Таня видела, раздражала всех ее московских одноклассников.
– Что ж, спасибо, – улыбнулась она. – Я с удовольствием поеду с тобой в Коломенское.
Глава 11
– Наверное, тебя в тот день не было на занятиях. Наверное, ты болел.
– Скорее прогуливал.
– Может быть. Во всяком случае, тебя не было, когда нас всех водили тренироваться в Осоавиахим, иначе ты точно это запомнил бы. Это такой бред, что его невозможно не запомнить!
Таня сидела на склоне холма, глядя на белую колокольню, которая возвышалась на противоположном холме прямо над рекой и тонула в небе, а Дима стоял перед нею, и поэтому, глядя на колокольню, она то и дело встречала его внимательный взгляд.
– А что он говорил? – спросил Дима.
– Он говорил – послушай, я запомнила до слова. – Таня постаралась, чтобы ее лицо приняло бессмысленное выражение, и пробубнила, подражая голосу инструктора из Осоавиахима: – «Раньше инструкторы с вами много допускали словесности за счет личного показа и отработки одиночного бойца. Привожу пример, как извращались с их стороны команды. Вроде того что «приставь заднюю ногу», тогда как у человека есть только правая и левая нога. Откуда-то еще нашли заднюю ногу».
Ей ненадолго хватило серьезности в воспроизведении этакого чуда. Дима расхохотался, и она вслед за ним.
– Ну как? – сказала Таня, отсмеявшись. – По-твоему, можно всего этого не замечать? И это не режет слух?
– Режет. Но ты не обращай внимания.
– Я стараюсь, но не могу, – грустно сказала Таня. – Здесь всего этого слишком много. Какая-то сплошная макаронная фабрика.
Она думала, что он удивится и спросит, при чем здесь макаронная фабрика, и трудно будет в двух словах объяснить, что она имеет в виду. Но Дима сказал:
– Скорее качели.
Удивиться пришлось ей самой.
– При чем здесь качели? – спросила она.
– Я тоже об этом думал, Таня, – сказал Дима. – Трудно всего этого не замечать, ты права. Слишком много всякого дурацкого. Но это как на качелях, понимаешь? Качнешься назад, и так замутит, что кажется, вот-вот сблю… – Он смутился и поправился: – В общем, плохо себя почувствуешь. А потом, из самой мертвой точки, качели обратно летят. И так хорошо становится, что сердце замирает. Ну, это я глупо, конечно, объясняю, – добавил он. – И непонятно.
– Нет, почему же… – медленно проговорила Таня. – Я, кажется, понимаю… А когда качели обратно летят – это что?
– Это, например, когда встречаешь очень хорошего человека. Не то чтобы гения, а просто доброго, толкового, такого, знаешь… живого. И кажется, что ты до него взлетел. Вот это и есть – как на качелях. Сначала тебе надо попасть в самую тошнотную точку – ну, вроде того инструктора из Осоавиахима, – чтобы потом долететь до самого прекрасного человека.
– Но разве по-другому нельзя? – сказала Таня. – Разве нельзя, чтобы были просто хорошие люди, обязательно надо, чтобы сначала дураки?
– Может, и необязательно. Но почему-то получается так. Во всяком случае, у нас. Может, во Франции по-другому, но я же там не был.
– Во Франции?.. – задумчиво проговорила Таня. – Да, там по-другому.
Она снова вспомнила, воспроизвела в себе то ощущение, которое связывалось у нее с парижской жизнью. Оно было легким, счастливым, многообразным и очень… ровным. Да, именно так. Полета на качелях – вниз до тошноты, а потом вверх до восторга – в нем не было точно. Но разве она хотя бы раз почувствовала восторг за то время, что жила в Москве?
– Ты очень умный, Дима, – сказала Таня. – Мне жаль, что мы с тобой никогда не говорили прежде вот так откровенно. Я сказала что-то смешное? – вглядевшись в его лицо, спросила она.
– Нет, ты что! – смутился он. – Ты не смешно говоришь, а красиво. Очень необычно.
– Немножко не по-русски, да? – догадалась она. – Это из-за Франции. Мы говорили по-русски дома, но в школе и вообще за порогом дома я, конечно, почти совсем не говорила по-русски. И русских друзей у меня не было, и у родителей их тоже было мало. Наша семья жила обособленно от парижского русского общества, я даже не знаю, почему.
– Ты очень красиво говоришь, – повторил Дима. – Я никогда не слышал, чтобы так говорили. Ну что, отдохнула?
Таня присела на склоне потому, что устала, бродя по тропинкам Коломенского. Дима не обманул ее, здесь в самом деле было необыкновенно красиво. И очень просторно. Людей на этих просторах совсем не было, и поэтому они казались просто бескрайними, ограниченными только рекою и небом. И купола прекрасной белой церкви тоже были похожи на небо, потому что они, эти купола, были голубые и на них сверкали золотые звезды.
– Я отдохнула, – кивнула Таня и поднялась с травы. – Но мы можем еще погулять?
– Конечно. Если ты хочешь. Я-то сюда часто езжу. Я и раньше хотел тебя пригласить, только… Ну, в общем, не решался.
– Почему? – улыбнулась Таня.
– Мне казалось, ты надменная. – Сказав это, он покраснел и торопливо добавил: – Не обижайся!
– Я не обижаюсь, – снова улыбнулась она. – Ты мне подарил прекрасный день. Только пропустил из-за меня школу.
– А, ерунда! – махнул рукой Дима.
Они поднялись вверх по склону и снова оказались на заросшей травою тропинке, с которой сошли, когда Таня устала.
– А почему ты часто бываешь в Коломенском? – спросила Таня. – У тебя здесь какие-нибудь дела?
Она заметила, что Дима снова смутился. Все чувства вообще были очень заметны на его лице.
– Извини, – поспешно произнесла она. – Я задала бестактный вопрос, и тебе совсем не обязательно на него отвечать.
– Ничего не бестактный. Я сюда рисовать езжу.
– Ты рисуешь? Как хорошо! – обрадовалась Таня.
– Может, и нехорошо, – возразил Дима. – Ты же моих рисунков еще не видела.
Несмотря на эти слова, видно было, что ему приятна радость, с которой Таня встретила известие о том, что он рисует.
– А ты мне их покажешь? – спросила она.
– Да.
Гуляли они недолго. Подошли к церкви – дверь в нее была заколочена, – покружили еще немного по дорожкам, причудливо вьющимся по склонам… Наконец Таня почувствовала, что ей уже не жаль уезжать отсюда: простор, который она поняла здесь, словно поселился у нее внутри, и вряд ли это ощущение исчезло бы теперь даже в переплетах городских улиц.
Дима сразу заметил, что она уже хочет уехать. Конечно, про ощущение простора, которое в ней поселилось, он догадаться не мог – просто решил, что она устала.
– В семь часов трамвай обратный будет, – сказал он. – Поедем?
При этом он посмотрел на солнце, наверное, определяя время, а Таня взглянула на маленькие часики – их подарили ей к Рождеству родители. Это было еще в Париже, и всего год назад… Она вдруг поймала себя на том, что отмечает это без привычной тоски, с которой думала обо всем, что было связано с ее прежней жизнью.
Та жизнь была кончена, это она понимала. Но если раньше такое понимание заставляло ее вздрагивать от безысходности, то теперь оно лишь скользнуло по краю ее сознания, и только.
Обратно плыли по Москве-реке почти в полном молчании. Людей на маленьком кораблике было немного: ведь рабочий день. Тишина была на палубе, и над рекой стояла тишина. Но эта тишина не была безмолвием, потому что полна была каких-то неуловимых и радостных звуков. И даже когда перестали тянуться вдоль реки зеленые холмы и берега стали гранитными, городскими, – даже тогда не исчезло ощущение живой тишины. Наверное, оно было у Тани внутри. И прекрасные стены Кремля над Москвой-рекой, и золотые купола его соборов лишь усиливали счастье, которое тоже было теперь у нее внутри.
Она взглянула на Диму. Он смотрел на бегущую за бортом воду и что-то насвистывал.
– Ты поешь? – спросила Таня. – А про что твоя песня?
– Она не моя. Я к одному художнику хожу, рисунком занимаюсь – там няня у него дома пела, когда ребенка укладывала. А я вообще не пою, у меня ни слуха нет, ни голоса.
– Но тогда хотя бы скажи, о чем она, – попросила Таня. – Хотя бы скажи, если не хочешь петь. Мне ведь это интересно.
– Да ни про что особенное, – пожал плечами Дима. И проговорил: – «По ленивой речке, около плотины, по ленивой речке солнце светит в спину. В ласковом тенечке под старою сосной позабудь печали, посиди со мной». – Он помолчал, потом добавил: – Не знаю, про что это.
Таня тоже не знала. Но от простых слов этой песни, мелодии которой она так и не услышала, ей стало хорошо и легко, как будто ее наполнили воздухом, как шарик.
От пристани у Каменного моста, к которой причалил кораблик, дошли до Ермолаевского переулка быстро.
– Спасибо, Дима, – сказала Таня, когда они остановились возле ее подъезда. – Это был чудесный день, правда! Я очень тебе за него благодарна. И, конечно, я жду увидеть твои рисунки. Не только Коломенское, но вообще.
– Могу прямо сейчас показать, – сказал он. – Если ты не очень устала. Я же вон в том доме живу.
И он кивнул на соседний, углом стоящий к Таниному, четырехэтажный дом.
– Да? – удивилась она. – А я не знала, что мы соседи.
– Так я же и говорю, ты ведь после школы сразу домой всегда уходила.
– Теперь не буду, – улыбнулась Таня. – И я ничуть не устала. Отнесу домой сумку и сразу же выйду, ладно?
Дима кивнул и протянул Тане ее школьную сумку, которую носил весь день. Ей показалось, что по его лицу мелькнула радость, но это выражение исчезло так быстро, сменившись обычным для него выражением серьезности, что Таня не была уверена, появлялось ли оно вообще.
– Я тогда уходить не буду, – сказал он. – Здесь тебя подожду. Ты скоро?
И тут Таня почувствовала, что у нее холодеет спина. Ведь она не сказала маме, что едет в Коломенское! Ну да, выбежала из школы, шла по Тверскому бульвару, потом ее догнал Дима, и, не заходя домой, они сразу пошли на пристань у Каменного моста… И она совсем забыла, что мама ждет ее с обедом и, конечно, волнуется, и мало сказать – волнуется, ведь Таня никогда не задерживалась в школе.
– Ой, Ди-има!.. – испуганно проговорила она. – А я ведь…
Но договорить, объяснить, что, наверное, его рисунки ей сегодня смотреть не придется, Таня не успела.
– Димка! – услышала она у себя за спиной. – А я ключи забыл! А Берта к врачу пошла и дверь захлопнула.
Обернувшись, Таня увидела, что от арки, через которую они с Димой только что вошли во двор, идет… Нет, этого просто не могло быть! Таня даже забыла, что спешит домой.
Через двор шел к ним еще один Дима. Это выглядело так ошеломляюще, что Тане показалось, будто ее спутник каким-то невероятным образом перенесся обратно под арку, через которую они пять минут назад вошли во двор, и идет через этот двор снова.
Но оцепенение ее длилось недолго.
– Ты – ключи? – сказал Дима, тот Дима, который стоял рядом с Таней. – Так ведь и я забыл! И как мы теперь домой попадем?
Она повертела головой и поняла, что с ее сознанием ничего страшного не произошло и галлюцинации ее не посещают. Просто на свете существуют близнецы, и именно близнецы стоят теперь прямо перед нею – потому что Димин близнец уже пересек двор и остановился рядом с братом.
И, еще не успев толком разглядеть их, когда они стояли рядом, Таня не выдержала и засмеялась.
– Ой! – воскликнула она. – Вы так похожи! Я даже испугалась, честное слово!
Ей тут же стало неловко за свой глупый смех и возглас, особенно перед Диминым братом, ведь она не была с ним даже знакома. Таня посмотрела на него, чтобы извиниться… И замерла.
Как ей могло показаться, что они похожи? Нет, конечно, черты их лиц действительно были схожи, даже, пожалуй, одинаковы. Но разве дело в этом внешнем, легко бросающемся в глаза сходстве?..
Совсем другой, совсем особенный облик был у Диминого брата. Дерзость в нем была, дерзость – и такой, такой… Полет, вот что! Такой полет, что от одного взгляда на него захватывало дух.
И Таня стояла, замерев, и чувствовала, что дух ее захвачен в самый счастливый плен, какой только бывает на свете.
Глава 12
Нинка вернулась из Ольвии неожиданно, даже позвонить не удосужилась.
Позвонила она уже в дверь и ни свет ни заря, а когда Андрей открыл, то с порога заявила:
– Ну просто у меня деньги на телефоне кончились. И чего вообще-то звонить? Встречать же нас не надо. От вокзала два шага, мы пешком прекрасно дошли. Только ключи я потеряла. Мам, пап, – добавила она; Ольга, конечно, тоже вышла встречать дочку, – это Кирилл, он будет у нас жить.
Ольга всегда просыпалась с трудом – она и засыпала с трудом, но если уж засыпала, то полностью погружалась в сонный мир и подчинялась его законам совершенно, поэтому не сразу поняла, что это такое Нинка говорит. Однокурснику негде остановиться, что ли? Ну да, наверное, он после практики едет к себе домой, куда-нибудь далеко, и ему надо перекантоваться до поезда.
– Проходите, Кирилл, – сказал Андрей. Он уходил на работу раньше Ольги, уже успел умыться-одеться и, как вскоре выяснилось, сразу понял, о чем говорит их восхитительная дочка. – Вам чай или кофе?
– Нам ванную, – сказала Нинка. – Мы же на перекладных из Николаева добирались, а от Тулы вообще электричкой, билетов же с юга нету ни фига.
Пока Ольга целовала Нинку, восклицая при этом что-то о ее прекрасном загаре и о том, какая она бессовестная, нельзя же ничего о себе не сообщать, ведь они волнуются, ведь практика давно закончилась, – Кирилл прошел в кухню.
– Это твой однокурсник? – понизив голос, поинтересовалась Ольга. – Он надолго к нам?
– Посмотрим, как карта ляжет, – хмыкнула Нинка. – Пока что он мне вроде бы нравится. Поживем – увидим.
– Как – поживем?! – ахнула Ольга.
– Гражданским браком, – объяснила Нинка. И пропела: – «Жили мы с Фейгеле гражданским браком, жизнь наша с ней была как булочка с маком…» Помнишь, нянька мне колыбельную пела, а я потом ее в детском саду на первомайском утреннике исполнила? Мам! – хихикнула она. – Отомри! Не все, как ты, на золотую свадьбу настроены. Столько не живут! Мы сейчас душ примем и спать завалимся. Есть не хотим – беляшей наелись в Туле. Кир! – крикнула она. – Чай не пей, а то не уснешь, папа зверский чифирь заваривает! Лучше кофе попроси. Я первая в ванную.