
Полная версия
Старая записная книжка. Часть 2
Сегодня утром тот же департамент, те же маклера. Я начинаю быть ленив на письма, пишу их много, но уже не с духом.
15 июня
В среду вечером, т. е. 4-го числа, ехав в Елагинский театр, был я вывален на мосту Каменного острова с Икскулем. Подробности моего падения находятся в письмах к жене моей.
Вот скоро две недели, что я сижу дома. Не знаю, от расстройства ли нервов или от чего другого, но я не могу путно заниматься. Книги грудами лежат около меня, а я ничего не читаю, кроме газет и журналов, потому что это отрывочное чтение. Обыкновенно при легких припадках нездоровья я привыкал к своему заточению и находил отраду и удовольствие в занятиях. Впрочем, если был бы у меня решительный авторский талант, то я, верно, преодолел неохоту и мог бы написать что-нибудь путного и большого.
В это время получил я милое письмо от Тургенева из Парижа, от 2 июня, которое пощекотало мое самолюбие обещанием увидеть мою статью, переведенную в Париже Сен-При (St. Priest).
Посещали меня чаще: Хитрова каждый день, до отъезда на дачу, Александр Строганов, слепец Молчанов, Лев Пушкин, Дельвиг, Василий Перовский, Полетика. Сегодня прикатил было Хвостов, но я был один и не принял его. Ни обедать, ни дурачить одному не весело.
Графиня Лаваль изъявила мне деятельное участие, была, то есть заезжала наведываться, несколько раз, писала, советовала лекарство. Был Блудов. Дашков не был. Вчера был вечером Мейендорф и Оленин. Бывали Гнедич, Муханов.
Молчанов рассказывал мне сегодня о князе Мещерском, Платоне Степановиче, бывшем при Екатерине наместником в Казани. У меня молодой книгопродавец Непейцын по поручению от Салаева. Вот история фамилии его, им самим мне рассказанная: дед его был Иванов и просил сына своего переменить фамилию свою на Не Пей сын, а там уже и огерманизировали ее.
Был у меня поэт, литератор, молодой Перец или Перцев, принес свою книжку: Искусство брать взятки. В шутке его мало перца, но в стихах его шаловливых, которые Александр Пушкин читал мне наизусть, много перца, соли и веселости. Он теперь, говорят, служит при Северной Пчеле.
Василий Перовский дал мне la Revue Britannique. В 1825 г. на стр. 270 я нашел: «Вяземский имел смелость создать и счастье распространять новые слова и формы языка». Все-таки лучше, хотя в той же статье сказано: «Востоков ввел несколько новых изменений в славянскую просодию». (Вероятно, речь идет о Востокове и о новых метрах, заимствованных им у древних, которые он употребил в переводах своих.)
Или: Uno barde de la Siberie, l'aveugle Eros, jeta dans le public un volume de poesies joyeuses (Сибирский бард, слепой Эрос, бросил обществу целый том веселых стихов). Отгадайте! А я отгадал. Здесь речь идет об Эроте, лишенном зрения, написанном в Сибири несчастным Сумароковым, и о других стихотворениях его. Et voila comme on ecrit l'histoire – Так и пишется история.
Все эти дни я ничего не пил за обедом, то есть не в смысле Олениной Московской, которая, чтобы сказать, что человек не пьяница, говорит: il ne boit rien (он ничего не пьет). Нет, я ничего не пью и не чувствую жажды. Правда, что мой обед всегда скромен и трезв и что притом начинаю его обыкновенно ботвиньей и оканчиваю апельсинами. Надеюсь, что эти безвлажные, беспитийные обеды надбавят мне несколько лишних месяцев в жизни.
Старик Юсупов, встретившись с известным St. Germain (Сен-Жерменом), спрашивал его о тайне долгоденствия, если не вечноденствия. Всей тайны он ему не открыл, но сказал, что одно из важных средств есть воздержание от пития, не только хмельного, но и всякого. К подтвержению этого правила можно назвать покойницу Самарину, несмотря на то, что покойница вообще плохое убеждение в деле жизни. Но она дожила едва ли не до 100 лет на ногах, при зрении, и этого будет с человека.
Надобно, чтобы всегда что-нибудь бесило меня. В жизни разъездной мои естественные враги: извозчики, кучера. В жизни сидячей – разносчики. Крик некоторых из них дергает мои нервы. Например, апельсины, ламоны, харо…ш. Этот ла, это протяжение на последнем слоге, это басурманское окончание на рош выводит меня из терпения.
Зачем начал я писать свой журнал? Нечего греха таить, от того, что в Memoires о Байроне нашел я отрывки дневника его. А меня черт так и дергает всегда вслед за великими. Я еще не расписался, или не вписался: теперь пока даже и скучно вести мне свой журнал. Но, впрочем, я рад этой обязанности давать себе некоторый отчет в своем дне. Между тем и письма мои к жене род журнала.
16 июня
Была у меня вечером княгиня София Волконская. Я ничего путного не делаю, однако же, не скучаю, а в доказательство часы у меня всегда впереди против моих расчетов и удивляюсь, что так поздно. Дал я в Газету статью о наших модно-литературных журналах. То ли бы дело теперь пересмотреть мне моего «Адольфа», написать предисловие к переводу, подготовить хоть один том моих стихотворений. Но что же делать, когда и к легкой работе ни сердце, ни рука не лежит? Hinc illae lacrinae (Отсюда те слезы…).
Неужели в самом деле учение истории может быть полезно, как предосторожность? Неужели мы проведем завтрашний день благоразумнее, если узнаем, что сегодня делалось во всех домах петербургских? История не полезнее другого: она потребность для образованного человека, в котором родились нравственные, умственные нужды, требования. Как мне потребно будет слышать Зонтаг, когда она сюда приедет, я от того не буду ни умнее, ни добрее, ни даже музыкальнее, а тем не менее не слыхать ее было бы живое неудовольствие.
18 июня
Были у меня Эрминия, Дашков, Николай Муханов, Малевский, Сергей Львович Пушкин. Я весь день почти ничего не успевал делать, то есть и порхать по книгам, а все молол языком.
Как хорош Поль Луи Курье (Paul Louis Courier)! Надобно о нем написать статью. Письма его смесь Галани, Даламберта, Байрона. Не говоря уже о грецицизме их.
Не знаю, кто-то рассказывал мне на днях, кажется, Дельвиг, о чете чиновной, жившей напротив дома его: каждый день после обеда они чиннехонько выйдут на улицу, муж ведет сожительницу под руку, и пойдут гулять: вечером возвратятся пьяные, подерутся, выбегут на улицу, кричат караул, и будочник придет разнимать их. На другой день та же супружеская прогулка, к вечеру то же возвращение и та же официальная развязка.
Дашков мне сказывал, что у него есть еще отрывки из восточного путешествия своего и, между прочим, свидание его с египетским пашой. Дашков по возвращении своем в Царьград, по восстании греков, должен был из предосторожности сжечь почти все свои бумаги, все материалы, собранные им в путешествии. Оставшиеся отрывки писаны на французском языке – выбраны из депешей его. Он сказывал мне, что я писал к нему в Царьград о Жуковском: «Сперва Жуковский писал хотя для немногих, а теперь пишет ни для кого».
19 июня
Сегодня день довольно пустой. Один Courier своими памфлетами наполнил его. Что за яркость, что за живость ума. Вольтер бледен и вял перед ним.
Вот моя вакация: я рожден быть памфлетером. Мои письма, которые в некоторой части не что иное, как памфлеты. Впрочем, так видно и судили их свыше: и мои опалы политические все по письменной части.
Был у меня сегодня Горголи. Борода его и вообще нижняя часть лица – Бенкендорфская: видно, тут и есть организм полицейский.
Отослал я стихи о Екатерине Тизенгаузен.
Я отыскал, что Шеридан иногда заготавливал свои шутки и выжидал случая вместить их в удобное место. То же бывает со мной. Часто понравится мне фраза где-нибудь и скажу себе: хорошо бы цитировать ее при таком-то случае, и обыкновенно случай скоро встречается.
Сегодня говорил мне Пушкин об актере Montalan: я применил к нему стих Лафонтена: Voila tout топ talent, je ne sais s'il suffit (Вот весь мой талант – созвучно фамилии актера – не знаю, достаточно ли его?). Я помню, что когда-то писал к Карамзину, что Москва при приезде какого-нибудь почетного лица, принца, ученого, обыкновенно сварит жирную колебяку (как надобно: ко или ку?) и, потчевая приезжего, говорит: Voila tout mon talent, je ne sais s'il suffit.
А у меня ведь много острых слов пропадающих, и странное дело я не слыву остряком. Впрочем, я не отличаюсь быстротой ответов (je n'ai pas la repartie prompte), особливо же изустно. В памфлетах моих другое дело. Например, вопрос мой в письме Тургеневу по смерти Козодавлева: правда ли, что его соборовали кунжутным маслом? – есть, без сомнения, одно из самых веселых и острых слов.
Надобно мне отобрать свои письма у моих корреспондентов и подарить их Павлуше. Тут я весь налицо и наизнанку. Более всех имеет писем моих: Александр Тургенев, жена, Александр Булгаков из Варшавы, Жуковский, но они, верно, у него растеряны, имел много Батюшков, но, вероятно, пустых, до 12-го года писанных, я тогда жил на ветер, Михаил Орлов. А потом у женщин. К кому я не писал: это более по-французски.
22, 20 и 21 июня
Читал Courier, наслаждался им. Написал для Газеты статью о «Терпи казак – атаман будешь». Кончил чтение двух проектов о биржевых маклерах и проч. Теперь, что приближается день моего освобождения и охота к занятию пробуждается: противоречие как тут.
В 9 No Московского Телеграфа, в отделении «Живописец», описано дело Лубяновского и Таубе с имением Разумовского. Это хорошо. Только такие статьи должны бы выходить в особенной газете для обихода провинциалов. Кто отыщет их в Телеграфе между пародиями на Жуковского, Пушкина, Дельвига, меня?
Хорошо воскресить бы журнал Новикова, предполагаемый журнал Фон-Визина, журнал честного жандармства, в котором бездельники видели бы свои пакости, из коего правительство узнавало бы, что у него дома делается. В этом журнале не должны быть выходки нынешнего либерализма, он должен быть издаваем в духе правительства, в духе нашего правления, если только не входит в дух его защищать служащих бездельников. Не нужно означать губернии, лица, о коих речь идет: глас народа будет пояснять. Можно даже не трогать и даже должно не трогать злоупотреблений по законодательной и судебной части, одним словом, почитать корни, а касаться злоупотреблений по одной исполнительной, административной части земской. И тут вышла бы большая польза.
Гласность такое добро, что и полугласность – Божий свет. В тюрьме, лишенной дневного света, и тусклая лампада – благодеяние и спасение. Как ни говори, а Лубяновскому горько будет прочесть 9 No Телеграфа и думать, что в Пензенской губернии его читают и боятся: не прочтут ли в Петербурге и не спросят ли объяснения. А то ли бы дело летучие листки, которые лежали бы на всех столах в уездах, зеркала, в которых бы во всех домах виделись исправники, заседатели. Для избежания клеветы, впрочем, и клеветы быть не может, потому что никто бы не назван был, редактору такой газеты нужно иметь корреспондентов во всех губерниях, корреспондентов честных, известных с хорошей стороны, а не печатать все без разбора, что присылается из губерний.
23 июня
Вчера выехал в первый раз после падения. Сердце как-то билось, садясь в коляску и особливо же проезжая мост.
Обедал у Хитровой: читал письма отца (князя Смоленского) во время войны 1812 года: по большей части писаны по-французски, рука и правописание ужасные. Надобно списать несколько писем. В некоторых письмах он дивится своим успехам. Умиляется. В одном письме упоминает он о сновидении, в котором приснился ему Наполеон и он сам, и посылает его к дочери, но сон не отыскался. Упоминает о слове, прославленном после Прадтом: от возвышенного до смешного.
Фикельмонт рассказывал мне странное обстоятельство, которое привело Бернадота на шведский престол.
24 июня
Вчера был у меня Жуковский, ехавший в Петергоф, перебирали всякую всячину. Он обедал у меня.
Вечером был в Елагинском театре: Mariage de Figaro.
27 июня
Вчера обедал на Олимпе, то есть у Гнедича, был на Елагинском гулянии, у Голицыной полуночной. В ней есть душа и иногда разговор ее, как Россиниева музыка, действует на душу. Но все это отдельные фразы. Говорили о nationalite: видно, что чувство в ней есть, но оно запутывается в мысли. Большинство решило, что Наполеон точно любил Францию: следовательно, патриотизм не всегда благодетелен. Я сказал: любить сильно не значит любить хорошо (on peut aimer fort sans aimer bien).
28 июня
Обедал у Дюме, после обеда к Булгаковым, Лаваль, во французский спектакль и на вечер в Австрию. Там бразильские и португальские дипломаты.
29 июня
Обедал в Австрии, вечером в Севильском цирюльнике итальянском и домой. В музыке Россини весь пыл, все остроумие, вся веселость прозы Бомарше.
У Фикельмонт обедало семейство Стакельберг. Людольф так любезничал, так резвился, так юношествовал, что брякнулся в воду, хорошо что у самого берега. Является ли беременность женщины и ее роды через несколько дней после свадьбы поводом к расторжению брака? Нет. – Так решил в Париже трибунал 1-й инстанции. Чем же доказывают справедливость решения? «Заблуждение относительно качеств данного лица не было поводом к расторжению брака, – как повод допускалось лишь заблуждение в отношении самого лица». Да, если обманом дадут жену, у которой, например, нога деревянная, глаз стеклянный, плечо из слоновой кости и что в брачное ложе войдет к вам не женщина, а отвлеченный обломок женщины: неужели и тут нет повода к уничтожению брака? Особа та же, но есть подлог в доброте ее. Как? Можно искать суда на подкрашенную шубу, на фальшивый жемчуг, а нет суда на фальшивую девственность, то есть не только фальшивую, но и беременную? Правда, что к утешению мужа: «Отречение от отцовства может ли быть признано? – Да». Есть русский анекдот про немца, который женился на девице, разрешившейся на другой день свадьбы. Он говорил – славны русские жены: сегодня… завтра родил.
1 июля
29-го был в Александро-Невском монастыре. Отслужил молебен, был на могиле Карамзина. Обедал с Дельвигом и Львом Пушкиным в кабаке Grand Jean. В письме вчерашнем к жене описывал этот обед. После у Белосельской, вечером чай пил в Австрии.
Фикельмонт рассказывал мне о неаполитанском походе. В Abruzzes нашли они два дерева, срубленные и переложенные по дороге, да ров, который ребенок мог перешагнуть. Вот все средства защиты, употребленные неаполитанцами. Ох! Уж мне эта неаполитанская революция! Сколько она мне дурной крови наделала.
А Нессельроде варшавский, который торжественно входит ко мне утром рано и спрашивает: «Неужели не догадываешься, почему я так рано у тебя?» Я, кажется, и знал, но не имел духа признаться. Австрийцы взошли в Неаполь. Вот судьба, а теперь я сблизился с Фикельмонтом.
Вчера обедал у Дашкова, заезжал к Булгакову и французский спектакль. У Дашкова видел Минчиаки Константинопольского.
4 июля
1-го поехал в Петергоф, заезжал на Черную речку проведать о маленькой Австрии. Приехал к Жуковскому, у него с ним обедал. Пошел в сад, волнение народа. Нога не позволила мне наслаждаться бродяжничеством по толпе. Шатался около дворца, в сенях заходил к Дона Соль, простоял на лестнице во время маскарада; Жуковский устроил мне уголок на линейке Кочубеевых, ездили по иллюминированному саду. Хорошо, но не баснословно, нет очарования. Большая однообразность в освещении, а может быть, и некоторая скудость, а может быть, и во мне была проза.
Ночевал у Жуковского, поехал в Гостилицу к Потемкиной обедать. Минутами по выражению лица, по движениям, Т.Б. Потемкина напоминала мне княгиню Зенаиду (Волхонскую). Но Зенаида – Корина языческая, а это Корина христианская. Вдохновения снисходят на нее благодатью. Она мне говорила про свою тещу, худо оцененную обществом.
5 июля
Вчера обедал я в Кабаке, поздно, один, потом в Barbier du Siville, потом в Австрию. Г-жа Нуазвилль (Noiseville) сказывала мне стихи Белосельского. Пишу их на память, но. кажется, так:
Si Souvoroff, si grand, si fortuneEst le pere de la victoire,Bagration en est le fils aineIl joue avec la mort et couche avec la gloire.(Если великий и любимый счастьем СуворовЯвляется отцом победы,То Багратион – ее старший сын,Он играет со смертью и спит со славой.)Говорят, Оскар похож лицом на Багратиона.6 июля
Был в департаменте, обедал у именинника (вчера) Сергея Львовича Пушкина. Вечером был на Крестовском у Сухозанет. Закревская, Мордвинова, Поливанова, остальных и перечислять лень.
Жуковский говорит, что у нас фарватер только для челноков, а не для кораблей. Мы жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не зная, что он на мели. Вот канва басни. Он мне говорил, я не возражал на мнение о бездействии Д(ашкова), которым я недоволен как обманувшим ожидания.
Надобно непременно продолжать мне свой журнал. Все-таки он отразит разбросанные, преломленные черты настоящего. Я сегодня переписывал Фон-Визина, письма его к родным, журнал. Весело читать, ибо есть индивидуальность, физиономия времени.
В Петергофе прочел роман «Влюбленного насмешника» (La moqueur amoureux): слабо, жидко, но довольно хорошо, роман гостинный, и трилогию Кристины Dumas. Эти новые трагедии хуже Расина, но лучше трагедий подмастерьев Расина: Лагарпа, Коларда и tutti quanti (прочих). Теперь должно ожидать Расина романтика. А сравнивать обе школы в настоящем их положении несправедливо. Расин не потому хорош, что он трагик классический, – нет, французская трагедия классическая тем хороша, что у нее, или за нее Расин.
8 июля
6-го просидел у меня все утро Жуковский. Поехали обедать к Булгакову. Ездил с ним по Неве. Гуляние Крестовское. Петербургские гуляния напоминают Елисейские поля (но, вероятно, не парижские) точно тени бродят. Не видать движения, не слыхать звука. Это называется общественным порядком. Говорят, при Александре запрещено было кататься по Неве с песенниками и музыкантами. Да и публика высшая у нас сонная.
Потом поехали в французский спектакль. Душно и скучно. Какая-то пьеса, в которой выведены брат и сестра Скюдери. Вечером был у Элизы.
Вчера, 7-го, был у Хвостова, не застал. Обедал у Завальевского на Петергофской дороге с Дельвигом и Львом Пушкиным. Жженка. Возвращаясь с Дельвигом, говорили о бессмертии души. Он ему верит. Я говорил, что не понимаю жизни, и как понять ее в тот день, в который были у меня две цели: Хвостов и Завальевский.
Оттуда поехал к больной Элизе, и на поздний вечер к Пушкиной. Прочитал: La mort de Henri trios. Par Vitet («Смерть Генриха Третьего»). Довольно слабо. Из всех этих пьес 1а Conspiration de Mallet («Заговор Малле») – жемчуг. Она писана, сказывают, двумя молодыми людьми.
9 июля
В письме к жене говорю о Павлуше, розгах; сравнил я страх со щукой. Кто любит ее, тот заводи в пруду, но знай, что она поглотит всю другую рыбу. Кто хочет страха, заводи его в сердце подвластного, но помни, что он поглотит все другие чувства.
Вчера выехал я из дома в 6-м часу. Обедал после обеда у Андрие, застал там доктора Вилье. Тяжелый говорун, выставляет свою преданность памяти покойного. Ездили на Охту на чай к Багреевой, а конец вечера – на Черной речке в Австрии.
Вероятно, в целый день не слыхал я и не сказал путного слова, то есть прочного, то есть в котором был бы прок. Не будь у меня переписки, можно было заколотить слуховое окошко ума и сердца.
14 июля, Ополье
5-я станция от Петербурга. Придется просидеть здесь часов пять за изломавшейся осью. Нет мне счастья в веществах колесных. Я думаю, и фортуна мне оттого не с руки, что и она вертится на колесе.
Несколько дней в журнале моем пропущено, за хлопотами к отъезду. Ездил к Канкрину проситься в отпуск. Он сказал мне – милости просим. По-настоящему это значит: милости просим вон, но в хорошем смысле этого слова. Он мне говорил о Коммерческой Газете, что она в жалком положении, о желании его, чтобы я в ней участвовал, прибавив какую-то ласковость о моей литературной известности. Я отвечал, что рад работать, что желал бы иметь от него заданные темы. Тут опять брякнула известная струя его. «Да у меня и теперь есть на ферстаке важное дело, но, разумеется, должен я сам обработать его» и пр.
Был я у Бенкендорфа. Принял учтиво, но, кажется, холоднее прежнего. Впрочем, тут действует, может быть, мнительность нежности. Звал меня приехать к нему в Фаль, когда он будет в Ревеле.
12-е и 13-е. В эти дни всего замечательнее были мои свидания с Красиньским. Все тот же и хорош. Пусть, но не пустотуп как наши. Он остроумен. В первый раз застал я его уже после обеда. И он был великолепен. Начал меня тютоировать (поучать, покровительствовать): скажи, чего ты хочешь, даю тебе две минуты на размышление, я о тебе поговорю с Бенкендорфом, скажу князю Ливену, министру просвещения. Я не знал, что отвечать ему. Начал меня дарить книгами, какие попадали ему под руки, тремя последними томами записок Казанова польскими, надписывать на них дружеские надписи; на какой-то книге о Карпатских горах написал мне: «en souvenir de M-lle Rossetti» (на память о мадмуазель Россети), между тем скользил по паркету, обступался.
За ликером и кофе сидел перед ним толстый польский викарий. Он сказал мне умное слово Меттерниха: «Все государи возвышаются над своим народом так, что могут опереться рукой ему на голову; только русский император стоит в одиночестве на высоком столпе, и в минуту опасности ему не на кого и не на что опереться».
Здесь Красиньского очень ласкают. Я полагаю, что лучи Наполеона на нем, несколько мерцающие, светят им в глаза. А если они в виде его думают обласкать Польшу, то расчет не верен. Красиньского вовсе теперь в Польше не уважают. Кое-какая национальность, которой он пользовался, возвратившись с остатками польско-французскими войсками герцогства Варшавского уже в обрусевшую Варшаву, совершенно выдохлась на Бельведере и в особенности в Сенате по последним делам Государственного суда.
Впрочем, у нас не узнаешь, чем понравишься. Может быть, в нем то и полюбили, что нация отворотилась от него.
А между тем в нем есть какая-то смелость; разумеется, несколько пьяная и вообще никогда не трезвая, то есть нравственно-трезвая, обдуманная, основанная. В Петергофе гласно фрондирует он с фрейлинами, за обедом солдатизм; находит сходство в Софии Урусовой с Лавальерой… «Якобинство деспотизма» – его выражение. Он говорит: «В мою комнату являются жабы, никто их не видит, ибо они являются именно ко мне».
Бибиков рассказал мне рассказанное ему Бенкендорфом. Однажды вбегает к нему жандарм и подает пакет, подкинутый на имя его в ворота. Распечатывает и находит письмо к государю с надписью: весьма нужное. Едет, отдает его. Государь раскрывает его, и что же находит: донос на сумасшествие Муравьева! «А в доказательство, что ваш господин статс-секретарь истинно помешан, прилагаю сочинение его». Государь говорит: «Что с этой бумагой делать? Отослать ее Муравьеву и спросить мнение его».
Покойный король Английский еще в молодости был болен. Доктора запрещали ему выезжать, а ему хотелось в маскарад, и на увещание докторов отвечал он текстом Евангельским: Блаженны умирающие in domino.
19 июля, Ревель.
Я приехал 15-го вечером. 16-го и 17-го купался по одному разу в день. 18-го два раза и надеюсь впредь также.
16-го был концерт в зале Витта. 17-го бал у Будберга.
Ревельские розы по-прежнему свежи и по-прежнему некоторые из них пахнут не розой.
Дорогой прочел я «Коннетабль честерский». Вальтер Скотт тут немного мелодраматичен.
В мае Revue Francaise очень хороша статья о нынешней Швеции. Кажется, Бернадотте слишком отказывается от прежнего республиканизма своего. Напрасно. Австрия и Россия не спасут его, или, по крайней мере, династии его: ему более другого должно прямодушно связаться с народом своим и опереться на том. что она сделает в пользу народа. Наполеона пример перед ним. Легитимность свое возьмет, и Оскар, если пойдет по следам отца, то есть наперекор сильного, конституционного направления, однажды уже данного Швеции, не усидит. Французские кадрили его в Петергофе и Гатчине не выкупят его в черный день.
Красноречивый Nils Mausson (крестьянин из Скании) сказал в одной речи своей, что Швеция особенно обязана журналам. «Они дали нам знать, что есть французский маршал, соединяющий со смелостью и дарованиями блестящими великодушное человеколюбие к шведским военнопленным; сей маршал ныне наш король. – Если за двадцать лет пользовались бы мы свободой печатания, думаете ли вы, что Финляндия, треть державы нашей, была бы отторгнута от нас предательством ее защитников. Будет ли зависеть от прихоти царского канцлера лишить нас сего источника познаний? Должно ли будет верить нам непогрешимости его, подобно католикам, верующим в непогрешимость папы, предками нашими отверженную. Бог, сотворив мир, сказал: «Да будет свет» – и бысть. Создатель хотел ли, чтобы сей свет был нам чужд? Когда он послал Сына своего спасти мир, сей Божественный Искупитель запечатлел свой подвиг и свое учение следующим правилом: грядите стезею света, христиане! Как осмелиться нам блуждать во тьме». В начале апреля нынешнего года журнал Medborgaren, издаваемый Анкарсвердом и Hjerta, был запрещен.