Полная версия
Клеопатра
Но у женщины этой была только комнатная собачка, да и та ее не слушалась. Однако надпись сделала свое дело, так как сначала в сад заходили только соседи из знатной части города. Впрочем, они и без надписи не стали бы трогать собственность женщины, так гостеприимно открывшей им свой сад. Так было некоторое время, пока в сад не зашел какой-то нищий, потом финикийский матрос и египтянин из Ракотиса. Никто из них не умел читать, и так как они не особенно строго различали «мое» и «твое», то один потоптал траву, другой сорвал цветок, третий плод. Затем стало являться все больше и больше разного сброду, и ты сама можешь догадаться, что из этого вышло. Посетители оставались безнаказанными, так как лай комнатной собачки никого не мог испугать, а это придало храбрости и тем, кто умел читать. Скоро сад потерял всю свою прелесть, да и все плоды. Так что, когда дождь смыл надпись с доски и шаловливые мальчишки испачкали ее своими каракулями, это уже ничему не могло повредить: сад никого не привлекал и посетители перестали являться. Тогда владелица его решила запирать калитку, по примеру соседок, и на следующий год наслаждалась зеленью дерна и пестрыми красками цветов. Она воспользовалась и плодами, и собачка не докучала ей своим лаем.
– Это значит, – сказала мать, – что если бы все люди были так же вежливы и порядочны, как Горгий, Лизий и им подобные, то мы могли бы по-прежнему принимать всех. Но так как есть сорванцы вроде Антилла…
– Верно! – перебила дочь. – Никто не мешает нам приглашать таких людей, которые сумеют прочесть нашу надпись. Завтра же объявим гостям, что мы не можем принимать их по-прежнему.
– А поступок Антилла, – прибавила Береника, – может служить отличным предлогом. Всякий здравомыслящий человек поймет это…
– Конечно, – согласилась Барина, – а если ты, умнейшая из женщин, заявишь со своей стороны…
– То мы избавимся от докучливых посетителей. Поверь мне, дитя, если только ты не…
– Не нужно «если»! Никаких «если»! – воскликнула молодая женщина. – Мне так приятно думать о новой жизни, лишь бы она устроилась, как я надеюсь и желаю… Послушай, матушка, ведь боги должны вознаградить меня?
– За что? – раздался низкий голос Архибия, который вошел без доклада, не замеченный обеими женщинами.
Барина вскочила и воскликнула, протянув старому другу обе руки:
– Приведя тебя к нам, они уже начинают со мной расплачиваться.
Глава V
Художнику, в особенности великому живописцу, не трудно украсить свой дом. Его вкус не допустит ничего неизящного. То, что нарушает гармонию, оскорбляет его глаз. И ему не нужно приглашать мастеров. Только муза явится ему на помощь.
Леонакс, отец Барины, сумел придать восхитительный вид своему жилищу. Стены его мастерской были украшены картинами из жизни великого Александра, основателя его родного города, фриз с хороводом пляшущих амуров.
Тут принимала гостей Барина, и слава об этой живописи была одной из причин, побудивших Антония посетить ее дом и привести с собой сына, в котором ему хотелось пробудить хоть какую-нибудь любовь к искусству. Конечно, красота и пение Барины тоже не остались без внимания, но пылкая страсть, охватившая его в зрелые годы, принадлежала всецело Клеопатре. Царица сумела привязать Антония к себе какими-то сверхъестественными узами. Во всяком случае, он был обязан Барине несколькими приятными часами, а каждый, кому он был чем-либо обязан, получал подарок. Ему льстила репутация самого щедрого из людей, и в данном случае его подарок, гладкий браслет с геммой[28], в которой был вырезан Аполлон, играющий на лире и окруженный музами, действительно мог считаться неоценимым сокровищем, хотя выглядел очень скромно. Это было произведение знаменитейшего резчика эпохи Филадельфа; каждая фигурка на ониксе, шириной не более трех пальцев, была вырезана с изумительным мастерством. Антоний выбрал его потому, что браслет очень подошел Барине. О цене он на этот раз не думал, так как оценить подобную вещь мог только знаток. Барина охотно надевала его, так как браслет не отличался пышностью.
Если бы Антонию не пришлось уехать из Александрии, его второе посещение, без сомнения, не было бы последним. Кроме пения, которое привело его в восторг, он нашел у Барины оживленную и интересную беседу и мог любоваться на замечательные картины, которые Леонакс выменял у своих товарищей.
Произведения пластического искусства также украшали обширную комнату, посреди которой возвышался светильник в виде статуи.
Создателем его был тот самый скульптор, резцу которого принадлежала возбудившая столько споров статуя Антония и Клеопатры. Эрос из обожженной глины, прицеливавшийся из лука в невидимую жертву, был также его произведением. Антоний во время своего второго посещения положил перед ним венок, заметив шутливо, что приносит жертву «сильнейшему из победителей», а Антилл сегодня вечером грубо засунул букет в натягивавшую лук согнутую правую руку статуи. При этом он попортил глину… В настоящую минуту цветы лежали на маленьком алтаре в глубине комнаты, тускло освещенной одной лампой, так как хозяйки перешли вместе с гостем в любимую комнатку Барины, украшенную несколькими картинами покойного отца.
Букет Антилла и попорченная статуя играли большую роль в разговоре с Архибием и значительно облегчили его задачу. Женщины встретили его жалобами на неприличное поведение молодого римлянина, и Барина объявила, что не намерена больше приносить жертвы Зевсу Ксениосу, покровителю гостей. В будущем она решила посвятить жизнь скромным домашним богам и Аполлону, отдать им свой дар пения как небольшую, но драгоценную жертву.
Архибий с изумлением слушал ее и начал говорить не прежде, чем она вполне объяснилась и нарисовала ему свою будущую жизнь наедине с матерью, без шумных собраний в мастерской отца.
Воображение молодой женщины уже перенесло ее в новую, тихую жизнь. Но при всей живости ее рассказа умудренный опытом слушатель, по-видимому, не вполне был убежден. По крайней мере, тонкая улыбка освещала по временам его резкие и вместе с тем меланхолические черты, черты человека, устранившегося с жизненной арены, отказавшегося от борьбы для роли зрителя, наблюдающего, как другие возвышаются и падают в погоне за удачей. Быть может, раны, полученные им, еще не вполне зажили, но это не мешало ему быть внимательным наблюдателем. Взгляд его светлых глаз показывал, что он переживает то, что возбуждало в нем участие. Кто мог так слушать и кто передумал так много, тот не мог не быть хорошим советником. Именно за это достоинство Клеопатра отличала его перед всеми.
И в этот раз, как всегда, проявилась свойственная ему обдуманность, так как, явившись убедить Барину уехать, он не открыл цели своего посещения, пока она не рассказала ему всех своих планов и не спросила, о каком важном деле он хотел поговорить с ней.
В общих чертах его предложение могло считаться уже принятым. Поэтому он начал с вопроса, не кажется ли им, что переход к новой жизни удобнее совершить, уехав на время из города. Все будут поражены, если завтра они перестанут принимать гостей, и так как о причине этого решения неудобно распространяться, то многие будут обижены. Если же они уедут на несколько недель, то многие пожалеют об их отъезде, но никому не будет обидно.
Мать тотчас согласилась с ним, но Барина колебалась. Тогда он попросил ее высказаться откровенно и, когда она спросила, куда же им уехать, предложил свое поместье.
Его проницательные серые глаза сразу заметили, что обстоятельства, удерживавшие Барину в городе, имели связь с ее сердцем. Поэтому он пообещал, что избранные друзья будут время от времени навещать ее. Подняв голову, она обратилась к матери с веселым восклицанием:
– Едем!
Тут снова обнаружилось живое воображение дочери художника, нарисовавшей почти осязаемую картину будущего. Конечно, никто, кроме нее не знал, на кого она намекает, говоря о госте, которого будет ожидать в Прении, поместье Архибия. Ей очень понравилось это название, которое означает «приют мира».
Архибий слушал с улыбкой, но когда она стала рассказывать об его участии в катании на маленьких сардинских лошадках и в охоте на птиц, остановил ее, заметив, что его пребывание в поместье зависит от исхода другого, более важного, дела. Он пришел к ним с легким сердцем, так как несколько часов тому назад слышал о блестящей победе царицы. Хозяйки позволят ему посидеть еще немного, чтобы дождаться у них подтверждения этой вести.
Видно было, что он не совсем спокоен.
Береника разделяла его тревогу, и ее доброе лицо, оживленное радостью по поводу благоразумного решения дочери, сделалось озабоченным, когда Архибий сказал:
– Теперь о цели моего посещения. Вы облегчили мне ее исполнение. Я мог бы теперь вовсе не упоминать о ней, но считаю это нечестным. Я пришел для того, чтобы удалить тебя из города. Мальчишеская дерзость сына Антония не представляет, на мой взгляд, ничего опасного. Но Барине не следует встречаться с Цезарионом.
– Пересели меня хоть на луну, только бы не видеть его! – возразила она горячо. – Вот одна из причин, побуждающих меня изменить наш образ жизни. Неприлично мальчику, который должен еще ходить в школу, так злоупотреблять своим высоким положением. И мне не хочется называть «царем» этого сонного мечтателя с жалкими, умоляющими глазами!
– Но есть ли страсть, которая не может затаиться в сердце сына таких людей, как Юлий Цезарь и Клеопатра? – заметил Архибий. – А на этот раз он воспламенился не на шутку. Знаю, дитя, что ты тут не виновата. Как бы то ни было, подобные чувства не могут не огорчать сердца матери. Поэтому отъезд нужно ускорить и держать в секрете твое местопребывание. Он еще не приступал ни к каким действиям, но от сына таких родителей можно всего ожидать!
– Ты пугаешь меня! – воскликнула Барина. – Видишь опасного ястреба в воркующем голубке, залетевшем в мой дом?
– Считай его ястребом, – предостерег он. – Ты приветливо принимаешь меня, Барина, и я люблю тебя с детства, как дочь моего лучшего друга, но, предлагая тебе ехать в Ирению, я оберегаю не только тебя. Моя главная цель – избавить от горя или хотя бы простого беспокойства ту, которой я, как тебе известно, обязан всем.
Эти слова явно показали женщинам, что, как бы они ни были дороги Архибию, он не задумается принести их да, пожалуй, и весь свет в жертву покою и счастью царицы.
Барина и не ожидала от него ничего другого. Она знала, что Архибий, сын бедного философа, обязан Клеопатре своим богатством и обширными поместьями, но чувствовала, что его страстная привязанность к царице, о которой он пекся, как нежный отец, проистекала из другого источника.
Обладай он честолюбием, ему бы ничего не стоило сделаться эпитропом и стать во главе правления, но – и это было известно всему городу – он не раз отказывался от выборных должностей, так как находил, что может принести больше пользы царице в скромной, незаметной роли советника.
Мать рассказывала Барине, что знакомство Архибия с Клеопатрой произошло еще в детстве. Но подробностей их сближения она не знала. Всякого рода сплетни возникали на этот счет и, украшенные разными выдумками и анекдотами, передавались из уст в уста как достоверные сведения. Барина, естественно, верила рассказам о детской любви царевны к сыну философа. По-видимому, его теперешнее отношение к ней подтверждало эту историю.
Когда он умолк, она сказала, что понимает его, и, указывая на портрет девятнадцатилетней Клеопатры работы Леонакса, прибавила:
– Не правда ли, в то время она была поразительно хороша?
– Так и изобразил ее твой отец, – отвечал Архибий. – Леонакс нарисовал тогда же портрет Октавии и, кажется, находил ее еще красивее.
При этом он указал на портрет сестры Октавиана, нарисованный Леонаксом, когда она была еще в первом браке с Марцеллом.
– Нет, – возразила Береника, – я очень хорошо помню это время. Могла ли я остаться равнодушной, слушая его восторженные рассказы о римской Гере? Я еще не видала портрета, и на мой вопрос, неужели он находит Октавию красивее царицы, Леонакс с азартом воскликнул: «Октавия принадлежит к числу тех женщин, о которых говорят “хороша” или “не так хороша”; но Клеопатра, та стоит особняком, сама по себе, вне всякого сравнения».
Архибий утвердительно наклонил свою тяжелую голову и сказал решительным тоном:
– Ребенком, впервые увиденным мной, она была прекраснейшей среди богов любви.
– А сколько же лет ей было тогда? – спросила Барина.
– Восемь лет, – отвечал Архибий. – Как давно это было, а между тем я живо помню каждый час.
Тут Барина попросила его рассказать им о том времени. Он задумался на минуту, потом поднял голову и сказал:
– Пожалуй, тебе следует познакомиться поближе с женщиной, для которой я требую у тебя жертвы. Арий вам брат и дядя. Он близок к Октавиану, потому что был его наставником. Я знаю, что он чтит Октавию, сестру римлянина, как богиню. Теперь Марк Антоний борется с Октавианом за владычество над миром; Октавия уже пала в борьбе с женщиной, о которой вы хотите услышать. Не мое дело судить; я могу только поправлять ошибки и предостерегать. Римские матроны курят фимиам перед Октавией и отворачиваются, когда услышат имя Клеопатры. Здесь, в Александрии, многие делают то же, думая, что и к ним перейдет частица ее святости. Они называют Октавию законной супругой, а Клеопатру – разлучницей, похитившей у нее сердце мужа.
– Только не я! – горячо воскликнула Барина.
– Я часто слышала об этом от дяди. Антоний и Клеопатра страстно любили друг друга. Никогда стрела Амура не проникала так глубоко в сердца двух любовников. Но нужно было избавить государство от кровопролития и гражданской войны. Антоний решил заключить союз с соперником и в залог искренности примирения согласился предложить руку Октавии, только что потерявшей своего первого супруга. Руку, но не сердце, потому что сердце его уже принадлежало царице Египта. И если Антоний изменил супруге, которую навязала ему государственная необходимость, то этим самым сохранил верность другой, имевшей больше прав на него. И если Клеопатра не захотела бросить Антония, которому клялась в вечной любви, то она была права, тысячу раз права! На мой взгляд Клеопатра, что бы ни говорила об этом моя мать, – была и есть истинная супруга Антония перед бессмертными богами, а та, другая, хотя при ее браке были соблюдены все обряды, все пункты, все формальности, только разлучница, не имевшая никакого права расторгать союз, которому боги радуются. Как бы ни сердились люди и, прости меня, матушка, добродетельные матроны.
При этих словах Береника, слушавшая свою пылкую дочь с краской на лице, перебила ее, сказав боязливым, но настойчивым тоном:
– Я знаю, что теперь принято говорить, будто Клеопатра – законная супруга Антония в глазах египтян и по их обычаю; знаю, что вы оба несогласны со мной. Но ведь Клеопатра гречанка, стало быть… Вечные боги!.. Можно ее пожалеть; но брак – святое дело, и я не могу сказать ничего против Октавии. Она воспитывает и лелеет детей неверного мужа от его первого брака с Фульвией, а ведь, в сущности, какое ей до них дело? А как она старается уладить все, что может повредить ему, ему, который сделался ее врагом. Вряд ли какая-нибудь женщина в Александрии горячее, чем я, молит богов о победе Клеопатры и ее друга над Октавианом. Его холодный рассудок, как бы ни восхищался им брат, претит мне. Но когда я гляжу на портрет Октавии, на это чудное, прекрасное, целомудренное, истинно благородное лицо, на это зеркало женской непорочности…
– Можешь на него радоваться, – перебил Архибий, слегка прикасаясь к ее руке, – только тебе бы следовало повесить этот портрет где-нибудь в другом месте и сообщать твое мнение об Октавии брату и такому надежному другу, как я. Если мы победим, тогда, пожалуй, если же нет… однако, вестник что-то замешкался…
Барина снова попросила его воспользоваться свободным временем и рассказать о царице. Она только однажды имела счастье обратить на себя ее внимание, именно на празднике Адониса. Клеопатра подошла к ней и поблагодарила за пение. Она сказала всего несколько слов, но таким голосом, который проник в сердце Барины и точно приковал ее к царице невидимыми нитями. При этом их взоры встретились, и в первую минуту Барине захотелось прикоснуться губами хотя бы к краю платья своей царственной собеседницы, но тут же ею овладело такое чувство, будто из прекраснейшего цветка показалось жало ядовитой змеи…
Тут Архибий перебил ее, заметив, что, насколько он припоминает, Антоний подошел к ней после пения вместе с царицей и что Клеопатре не чужды женские слабости.
– Ревность? – с удивлением спросила Барина. – Я никогда не доходила до такого тщеславия, чтобы вообразить что-нибудь подобное! Я подумала только, что Алексас, брат Филострата, настроил ее против меня. Он ненавидит меня так же, как и мой бывший муж, потому что я… Но все это так низко и отвратительно, что я не хочу портить себе хорошую минуту. Как бы то ни было, мое подозрение, что Алексас очернил меня перед царицей, не лишено основания. Он хитер, как и его брат, и, вкравшись в милость Антония, имеет возможность часто встречаться с Клеопатрой. Он отправился вместе с ними на войну.
– Я слишком поздно узнал об этом, притом же я ничего не значу в сравнении с Антонием, – заметил Архибий.
– Но мне-то естественно беспокоиться, что царица вооружена против меня. Во всяком случае, я заметила в ее взгляде что-то враждебное, что оттолкнуло меня от нее, хотя сначала я стремилась к ней всем сердцем.
– И если бы другой не вмешался между вами, – прибавил Архибий, – ты бы уже не могла расстаться с ней!.. Когда я в первый раз увидел ее, я сам был еще ребенком, а ей, как я уже сказал, было восемь лет.
Барина благодарно кивнула ему головой, принесла матери веретено, подлила воды в кружку с вином и сначала спокойно расположилась на подушках, потом приподнялась и вся превратилась в слух, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки.
– Вы знаете мой загородный дом в Канопе? – начал Архибий. – Сначала это был летний дворец царской фамилии. С тех пор, как мы в нем поселились, там почти все осталось по-старому. Даже сад не изменился. Он был полон тенистыми старыми деревьями. Придворный врач Олимп выбрал этот уголок для царских детей, порученных попечениям моего отца. В Александрии в то время было неспокойно, так как Рим уже тяготел над нами, как злой рок, хотя еще не признавал завещания, в котором злополучный Александр[29] отказывал ему Египет, точно какое-нибудь поместье или раба.
Царем Египта был в то время довольно ничтожный человек, величавший себя «Новым Дионисом», и с довольно сомнительными правами на престол. Вы знаете, что народ прозвал его «Флейтистом». Действительно, больше всего на свете любил он музыку и сам играл на различных инструментах, и притом одинаково скверно на всех. Как питух, он оправдывал и другое свое прозвище. Остаться трезвым на празднике Диониса, земным воплощением которого он считал себя, значило нажить себе смертельного врага.
Жена Флейтиста, царица Тифена, и его старшая дочь, носившая твое имя, Береника, отравляли ему жизнь. В сравнении с ними он был во всех отношениях достойный и добродетельный человек. Во что превратились герои и мудрые, благомыслящие правители дома Птолемеев! Все пороки, все страсти свили гнездо в их дворце!
Флейтист, отец Клеопатры, был далеко не из худших. Своим страстям он предавался без удержу, так как никто не научил его управлять ими. В случае опасности он не прочь был прибегнуть к убийству. Но все-таки у него было важное преимущество: он питал отвращение к разврату, верил в добродетель и величие. В детстве у него был хороший учитель. Кое-что из наставлений запало ему в душу, и вот он решил избавить от пагубного влияния матери, по крайней мере, своих любимых детей: двух младших дочерей.
Как я узнал впоследствии, он хотел доверить их воспитание всецело моему отцу. Но это оказалось невозможным. Греки могли обучать царских детей наукам, но за их религиозное воспитание египетские жрецы держались крепко. Врач Олимп – вы знаете этого почтенного старца – настаивал на том, что Клеопатра, не отличавшаяся крепким здоровьем, должна проводить зиму в Верхнем Египте, где небо всегда ясно, а лето – на морском берегу, в каком-нибудь тенистом саду. Такой сад имелся при летнем дворце подле Канопа, и на нем остановился выбор врача. Когда мои родители переехали туда, он был совершенно пуст, но приезд царевен ожидался в самом непродолжительном времени. Для зимнего местопребывания Олимп выбрал островок Филы на нубийской границе, так как там находился знаменитый храм Изиды, жрецы которого охотно взялись смотреть за царевнами.
Обо всем этом царица и знать не хотела, так как одна мысль провести лето вдали от Александрии, в каком-то захолустье под тропиком, внушала ей ужас. Итак, она предоставила мужу поступать как знает, да ей и самой хотелось избавиться от возни с детьми, так как позднее, после изгнания царя из Александрии, она ни разу к ним не заглянула. Правда, смерть почти не дала ей опомниться.
Ее старшая дочь и преемница, Береника, последовала ее примеру и не заботилась о сестрах. Я слышал позднее, что она разузнавала, как их воспитывают, и была очень довольна, что учителя не стараются возбудить в них жажду власти.
Братья ее воспитывались на Лохиасе под руководством нашего соотечественника Феодота и под присмотром опекуна Потина.
Понятно, что жизнь нашей семьи совершенно изменилась с прибытием царских детей. Во-первых, мы переселились с площади Музея в канопский дворец, и очень обрадовались старому тенистому саду. Как сейчас помню утро – мне было тогда пятнадцать лет, – когда отец сообщил нам, что вскоре с нами будут жить царские дочери. Нас было трое в семье: Хармиона, которая теперь отправилась на войну с царицей, так как Ира захворала перед самым отъездом, я и Стратон, которого уже давно нет в живых.
Нас просили вести себя вежливо и осторожно с царевнами. Да мы и сами понимали, что это особы важные, так как пустой и заброшенный дворец был перестроен сверху донизу к их приезду.
Накануне приезда девочек явились лошади, повозки, носилки, а на море лодки и великолепный корабль с полным вооружением. Кроме того, явилась толпа рабов и рабынь и два толстых евнуха.
Я хорошо помню расстроенное лицо отца при виде этой оравы. Он тотчас отправился в город, и, когда вернулся, его светлые глаза смотрели по-прежнему весело. Вместе с ним явился придворный чиновник и отправил обратно весь лишний народ и хлам, оставив только необходимое, по указаниям отца.
На следующее утро – это было в конце февраля, лужайки и кустарники пестрели цветами, деревья уже оделись яркой зеленью – мы ожидали их приезда. Я взобрался на большой сикомор перед воротами, чтобы увидеть их издали. Мне пришлось-таки подождать, и, окинув взором сад, я сказал себе, что он должен им понравиться, потому что такого нет ни при одном дворце в городе.
Наконец показались носилки, без вестников и свиты, как и просил отец, и, когда девочки вышли из них, обе разом, у меня просто глаза разбежались. Та, которая не вышла, а выпорхнула, как мотылек, из передних носилок, не была девочкой такой же, как все другие, она явилась передо мной как желание, как надежда. И пока это нежное, чудное, прекрасное существо осматривалось, поворачивая голову туда и сюда, и, наконец, уставилось большими, влажными, точно умоляющими о помощи глазами на моего отца и мать, вышедших навстречу царевнам, я думал, что такова была Психея, явившаяся с мольбой перед престолом Зевса.
Но и на другую стоило посмотреть!
«Не эта ли Клеопатра?» – подумал я.
Ее можно было принять за старшую, но какая разница с первой! У той – она-то и оказалась Клеопатрой – все, от вьющихся волос до малейшего жеста, казалось эфирным; вторая была точно выкована из меди. Обеими ногами выпрыгнула она из носилок, твердо ухватилась за дверцу и надменно вздернула головку с густыми черными кудрями. Румянец играл на ее белом личике, голубые глаза светились так же ярко, но выражение их было скорее повелительным, и, осматриваясь кругом, она слегка скривила губки, как будто все окружающее казалось ей низким и недостойным такой особы.
Это несколько огорчило меня, и я подумал, что как ни хорошо у нас, однако такая простая и скромная, благодаря стараниям моего отца, обстановка должна показаться бедной и жалкой после золота, мрамора и пурпура царского дворца.
Она тоже была хороша собой и невольно останавливала внимание. Впоследствии, видя ее повелительные манеры и настойчивость, с которой она добивалась исполнения всех своих желаний, я подумал в своей ребяческой наивности, что Арсиное следовало бы быть старшей, так как она более способна управлять государством, чем Клеопатра. Я сообщил об этом сестрам, но вскоре мы все увидели, кому свойственно истинное величие. Арсиноя, если ее желание не исполнялось, могла плакать и капризничать, приходить в неистовство или, когда ничего другого не оставалось, клянчить и приставать. Клеопатра же достигала своих целей другими средствами. Она уже тогда знала, каким оружием может одержать победу, и, пользуясь им, оставалась царской дочерью.