Полная версия
США и борьба Латинской Америки за независимость, 1815—1830
Примерно с первой половины 1970-х гг. изучение дипломатической истории США вступило в стадию глубокого кризиса[101]. Традиционно одна из ключевых исторических дисциплин была, по сути, отодвинута на дальние задворки гуманитарного знания. Предпочтения левых либералов (а именно к их числу принадлежит подавляющее большинство американских историков) лежат в области социальной истории, истории, которая пишется «снизу вверх» (from the bottom up). Однако прорыв «новых историй» в этих областях не должен влечь за собой искажение картины прошлого, из которой изымаются «мертвые белые мужчины», принимавшие судьбоносные решения. Пренебрежение профессиональных историков к исследованию политики и дипломатии ведет к тому, что дисциплина монополизируется специалистами по международными отношениям, политической науке и просто журналистами, либо авторами биографий. Те же, кто не потерял интерес к истории дипломатии, в основном сосредоточены на изучении XX столетия, особенно Холодной войны, ведь рассекречивание архивов открывает путь к серьезным открытиям[102].
В 1985 г. редактор “Journal of Social History” высказал опасение, что исторической профессии грозит «вредный раскол интересов между увлечением внутренними делами и апатией или невниманием к ключевым вопросам войны и мира»[103].
В 1960-е – 1990-е гг. единственным ярким явлением в области дипломатической истории стала висконсинская ревизионистская школа «новых левых»[104], восходящая к Уильяму Эпльмэну Уильямсу (1921–1990) и Фреду Харрингтону (1913–1995). «Новые левые» подчеркивают экономический базис внешней политики Соединенных Штатов, который обуславливает курс на завоевание мировых рынков. Таким образом, лежащие в основе течения идейные постулаты диктовали в конечном итоге интерес к событиям после Гражданской войны, когда Соединенные Штаты стремительно становились мировой экономической державой, или, используя любимый термин ревизионистов, «империей». Единственное исключение – интерес Уолтера Лафибера к Джону Куинси Адамсу, которого он считает наиболее умелым проводником американского экспансионизма.
Следовательно, с уходом поколения классиков дипломатической истории уровень анализа раннего периода межамериканских отношений стал падать. Так, исследователь профсоюзного движения Кеннет Коулмэн объясняет живучесть доктрины Монро ее скрытым психологическим гегемонизмом, забывая отделить первоначальный смысл доктрины от позднейших напластований[105]. Коллективная монография по становлению отношений США и Латинской Америки содержит непростительные фактические ошибки[106].
Ларе Шульц в недавней обобщающей работе подчеркивает, что североамериканцы всегда видели в южных соседях людей низшего порядка[107]. Однако на раннем периоде отношений автор почти не останавливается, подобрав лишь яркие произвольные цитаты скептиков. А ведь ровно также можно подобрать цитаты противоположного свойства, принадлежащие энтузиастам латиноамериканской борьбы за независимость, которых, как мы постараемся показать в нашей работе, было немало.
В лучших работах последнего времени исследуется связь латиноамериканской политики с внутренними проблемами США – интересом к территориальной экспансии, в одном случае, и тревогой о судьбе федерального союза, в другом[108]. Эти и некоторые более ранние исследования[109] стали ответом на высказанную Липманом и развитую Вудвордом идею «бесплатной безопасности» (free security) США до начала XX столетия[110]. На деле-то отцы-основатели сомневались в прочности созданного государства. Монографии Уильяма Уикса и Джеймса Льюиса – действительно шаг в верном направлении, хотя, на наш взгляд, в них отсутствуют блеск и глубина старых книг Перкинса, Бимиса, Уитекера, Риппи.
Связи США с отдельными государствами континента прекрасно изучены исследователями как Соединенных Штатов, так и Латинской Америки, причем вплоть до 1970-х гг. раннему периоду отношений уделялось серьезное внимание[111]. В отечественной историографии становлением американо-мексиканских контактов успешно занимались М. С. Альперович и Н. В. Потокова[112].
Авторы задуманной в 1989 г. Лестером Лэнгли серии по истории отношений США с государствами Латинской Америки и Карибского бассейна основное внимание уделяют более поздним событиям, в основном – XX веку. Стивен Рэндалл, например, сознательно сосредотачивается на отношениях США и Колумбии после 1890-х гг., честно оговаривая, что предыдущая история лучше всего изложена в старой книге Тэйлора Паркса[113]. Автор книги об американо-чилийских отношениях даже не упоминает деятельность семьи Каррера, без чего вообще невозможно представить становление связей двух стран[114]. В последних обзорах новой литературы по отношениям США и Латинской Америки не упоминается ни одна книга, которая была бы целиком посвящена событиям до начала XX века[115].
Безусловно, кризис дисциплины был замечен и осмыслен ее представителями. Уже с середины 1950-х гг. Декстер Перкинс говорил, что нужно преодолевать узость традиционной дипломатической истории, не отрывать историю внешней политики от истории социальной и экономической, использовать в подобных комплексных исследованиях достижения интеллектуальной истории[116]. Немного позднее Η. Н. Болховитинов призывал изучать не только отношения между государствами, но отношения между народами в широком смысле, «общественно-политические, научные и культурные связи»[117]. О необходимости изучать представления, образы, национальные мифы в истории дипломатии писали также основатели современной французской школы изучения международных отношений Пьер Ренувен (1893–1974) и Жан-Батист Дюрозель (1917–1994)[118].
К сожалению, застой в изучении внешней политики ранней американской республики (Early Republic) продолжается. В 1997 г. участники круглого стола по проблемам ранней внешней политики США, по сути, повторили пожелания Декстера Перкинса почти полувековой давности – активнее использовать зарубежные архивы, выйти за узкие рамки истории дипломатии, воспринять достижения социально-экономической и культурной истории[119]. Увы, за прошедшие без малого пятнадцать лет почти ничего не изменилось[120], если не считать выхода фундаментальной монографии, посвященной продвижению США на испанском пограничье – «флоридскому» и «техасскому» вопросам[121]. Так и не написан обобщающий труд по истории американской дипломатии после Гентского договора 1815 г. до войны с Мексикой 1846–1848 гг., про необходимость составить который писал Лэнгли в 1981 г.[122]В самые последние годы серьезные исследователи современных международных отношений, опираясь на опубликованные источники и старые классические работы, вновь после долгого перерыва обратились к ранней внешней политике США, ища в ней истоки нынешних побед и поражений[123]. На те же исследования, выдержавшие испытание временем, опирается в начальных главах своего повествования и автор свежего масштабного труда по истории внешней политики США[124].
Зато серьезные перемены произошли в изучении внешней политики США конца XIX–XX вв. Теперь ни один номер журнала “Diplomatic History”, ни одно собрание Общества историков внешних сношений США (SHAFR – Society for Historians of American Foreign Relations) не обходятся без статей или докладов, «включающих» культуру США в анализ дипломатии[125]. При этом редко кто обращается к удачной книге 1977 г. Мориса Хильда и Лоренса Каплана, где, кстати, один из разделов посвящен становлению политики США в Латинской Америке[126]. Путеводной звездой для молодого поколения исследователей стал крайне популярный объемный том «Культуры империализма США» под редакцией Дональда Пиза и Эми Каплан[127]. Именно в этой коллективной монографии методы так называемой постколониальной критики были применены в изучении внешней политики США.
Постколониальная критика (как составная часть постмодернистской «культурной критики» левой интеллигенции) восходит к книге литературоведа Эдварда Саида (1935–2003) «Ориентализм» (1979) – исследованию «империализма» западной науки о Востоке. Приверженцы теории, «новые американисты» (New Americanists), или «постнационалисты» (Postnationalists)[128] стремятся вскрыть империалиетический смысл навязываемых знаний и представлений о мировой периферии, в которую включается и Латинская Америка. «Постнационалисты» обвиняют классиков дипломатической истории по меньшей мере в пренебрежении Латинской Америкой (Перкинс, Уитекер, Риппи), а то и в шовинизме (Бимис)[129].
За последние двадцать лет постколониальная критика сложилась в ясное направление гуманитарного знания. Переработанные диссертации публикуются одна за другой, в первую очередь в редактируемой Дональдом Пизом серии “New Americanists” (Duke University Press). Так, в 2005 г. впервые за 30 лет вышла новая книга о доктрине Монро, выполненная, впрочем, в жанре литературоведения. Она посвящена случайно избранным сопоставлениям образов из, к примеру, романа Лидии Чайльд (1802–1880) «Хобомок» (1824) и программной речи Джона Куинси Адамса от 4 июля 1821 г. в самых произвольных интерпретациях. Самостоятельно, без разъяснений автора, даже самый искушенный читатель не уловит, скажем, империалистический замысел «Дома о семи фронтонах» (1851) Натаниела Готорна (1804–1864) или риторику американской исключительности и скрытый расистский (и «сексистский») смысл в романе Чайльд о браке добродетельного индейца и белой женщины. Тем более непонятно, каким образом этот роман связан с доктриной Монро[130].
Без ссылок на Эдварда Саида не обходится в последние пятнадцать-двадцать лет почти ни одно американское исследование литературы путешествий, отношений мира более развитого с точки зрения современной цивилизации со странами, известными как «отсталые»[131]. Такое отношение к авторитету, напоминающее вульгарный советский марксизм, является следствием политизации гуманитарного знания и ведет к падению качества исследований. Так, один из видных представителей постколониальной критики аргентинец Рикардо Сальваторе в своей статье об образе Латинской Америки в США в 1810 – 1860-е гг. причисляет к литературе путешествий очерк Джона Найлса – коннектикутского политика, который никогда не был даже в Мексике[132]. Автор никак не обосновывает ни хронологические рамки работы, ни выбор текстов для анализа.
Постколониальную критику отличают характерные недостатки любой политизированной теории, неважно какого толка, правого или левого. Стремление во что бы то ни стало разыскать в изучаемой реальности требуемый «ориентализм» само по себе довольно смешно. Исследователи увлеченно ищут в исследуемых текстах сравнений Латинской Америки с Востоком, теряя необходимые гуманитарию выдержку, самоиронию и чувство юмора. Можно ведь найти и иные сопоставления – допустим, британский путешественник Бэзил Холл (1788–1844) сравнивал с мусульманским купол массачусетского Стейт-Хауса – копии, кстати, лондонского Сомерсет-Хауса! – на фешенебельном бостонском Бикон-Хилле[133]. Наконец, опровергая все «мифы», «дискурсы» и «метанарративы», «новые американисты» остаются, на наш взгляд, верны главному мифу современной цивилизации – либеральному мифу прогресса, не выходя тем самым за интеллектуальный горизонт западного среднего класса.
Большим познавательным потенциалом обладают, на наш взгляд, призывы к «международной» и «транснациональной истории» (International History, Transnational History) – то есть истории, где государственные границы не являются непреодолимым препятствием для исследователя[134]. В применении к Новому времени примерно до 1820-х гг. такой замысел реализуется в популярной нынче «истории Атлантического мира» (Atlantic History, History of the Atlantic World)[135]. Одним из первых и лучших образцов «атлантического подхода» к проблемам данного исследования стала монография Пегги Лисе, где политическое и идеологическое брожение эпохи Просвещения рассматривается в теснейшей связи с развитием мировой торговли в Северной и Южной Америке вплоть до сер. 1820-х гг.[136]
В той же издательской серии, что и исследование Лисе, вышла яркая книга старейшего латиноамериканиста США Джона Джонсона (1912–2004). Автор рассматривает важнейшие внутренние (индустриализация, колонизация Запада, отношение к католицизму и монархии, этнорасовые предрассудки) и внешние (действия Англии и самих латиноамериканских государств) причины, которые влияли на становление политики США в молодых государствах полушария. Задача исследователя – объяснить наступившее к концу 1820-х гг. отчуждение североамериканцев по отношению к южным соседям[137].
В целом же пренебрежение исследователей дипломатической историей США конца XVIII – первой половины XIX вв. ярко выделяется на фоне тех огромных успехов, которые были достигнуты в изучении ранней республики в последние десятилетия. Теперь историки совсем иначе, чем пятьдесят лет назад, представляют молодые Соединенные Штаты. В нашем распоряжении монографии о формировании североамериканского национального самосознания[138], политической экономии[139], «рыночной революции»[140], войне[141], классическом республиканизме и федерализме[142], публичной риторике и идеологии[143].
Особый интерес вызывает изучение «общественного пространства» (public space/sphere, espace publique, Offentlichkeit) ранней республики[144]. В самые последние годы молодые авторы успешно стремятся вписать политическую историю в контекст «общественного пространства», неуклюже окрестив такое направление «новой новой политической историей» (New New Political History)[145]. Хотя это терминотворчество представляется едва ли не рекламным трюком, очевидно, что сфера политического в ранней республике явно выходила за рамки избирательного процесса и властных решений. Подобный подход к внешней политике обещает плодотворные результаты. Серьезное исследование Роберто Романи про европейские трактовки «национального характера» (причины его изменчивости или устойчивости) кажется нам более подходящим для анализа начала межамериканских отношений, нежели «Ориентализм» Эдварда Саида[146].
Подведем итоги. Обзор историографии помогает понять, в каком направлении следует, на наш взгляд, идти исследователям: с одной стороны, нужно теснее связать дипломатическую историю США с «внутренней» (социально-экономической, политической, культурной и интеллектуальной) историей США, а с другой – вписать внешнюю политику республики в самый широкий контекст международного развития в целом, действительно сделав ее частью «международной истории» (International History). Наконец, международные отношения стоит трактовать предельно широко, как действительно отношения народов, а не только правительств. Блестящие примеры таких исследований существуют – это упомянутые нами книги Уитекера, Мэя, Лисе, Стэгга.
Мы никоим образом не претендуем на то, что выполнили такую программу, но по крайней мере наметили образец и оцениваем недостатки работы, исходя именно из этих критериев.
Глава I
«Второе открытие Америки»? Между иллюзиями и скепсисом, 1815–1822
Как создавался образ Латинской Америки в США: парадоксы «черной легенды»
и классический республиканизм
Вплоть до конца XVIII в. англосаксонский мир был крайне слабо осведомлен о событиях в испанских и португальских колониях. Огражденная системой монополий, Латинская Америка была закрыта от взоров путешественников и купцов – торговать с колониями могли соответственно лишь Кадис и Лиссабон. Легенды о невиданных богатствах Америки распаляли воображение предприимчивых англичан и янки, чьи торговые аппетиты сдерживались меркантилизмом метрополий. В контрабандной же коммерции царили голландцы. Затем положение начнет меняться: с 1778 г. Испания разрешила иностранную торговлю со своими колониями (правда, только через Кадис), а с 1797 г. и вовсе пошла на радикальные меры, допустив нейтральные суда в большинство американских портов. Пользуясь защитой Англии, Португалия удерживала монополию вплоть до 1808 г.[147]
Примерно к этому времени относится первая масштабная иностранная исследовательская экспедиция в Латинскую Америку: в 1799–1804 гг. ее разрешили осуществить Александру фон Гумбольдту (1769–1859). Многотомные труды Гумбольдта и его спутника Франсуа Депона (1751–1812) весьма быстро вышли в США[148]. Тогда же в США была впервые, с 10-го (!) английского издания, напечатана «История Америки» Уильяма Робертсона (1721–1793), издан труд иезуита Хуана (Джованни) Игнасио Молины (1740–1829) о Чили[149]. Именно этим фундаментальным работам, в первую очередь, трудам Гумбольдта и Депона, суждено было стать основными справочными изданиями англосаксонского мира по Латинской Америке по крайней мере вплоть до конца 1820-х гг. Подчеркнем, что они были написаны до начала революции, которая до основания сотрясет основы функционирования общественного механизма. Как выяснится впоследствии, авторы описывали регион на пике его экономического развития, но в первой четверти XIX века многие наблюдатели полагали, что они как раз сознательно преуменьшали достижения латиноамериканцев в угоду колониальным властям, скрывали подлинные масштабы торговли.
Важным фактором в создании картины Латинской Америки в Соединенных Штатах стал комплекс представлений о Пиренейской цивилизации, который принято называть «черной легендой» (leyenda negra). В нее входят стереотипы об упадке Испании (и Португалии), деспотизме правительств, коррупции, изуверстве (bigotry) и лени (indolence) народа, жестокости завоевания Америки (как будто бы англосаксонская колонизация несла благодеяния местному населению!), а также определенная идеализация доколумбовых цивилизаций и самих индейцев в руссоистском духе[150].
Испанская и Португальская империи
Одновременно и причиной, и следствием развития «черной легенды» было нежелание изучать иной культурнополитический мир, подчас далекий от англо-саксонских идеалов. Так, ставшие притчей во языцех «деспотические» испанские «Законы Индий» (1681) никогда не переводились на английский[151].
Корни «черной легенды» восходят к бурным временам конца XV – начала XVI вв. – эпохе жесткого противостояния европейских держав и Реформации. Таким образом, «черная легенда» стала порождением зависти англичан и голландцев к открытию Америки и ненависти зарождавшегося протестантизма к католической церкви. Среди ее источников были и популярные сочинения самих испанцев, в первую очередь, «Кратчайшее сообщение о разрушении Индий» (1542) защитника индейцев епископа Бартоломе де Лас Касаса (1484–1566). Возмущенный конкистадорскими злоупотреблениями и жестокостью, Лас Касас шел на колоссальные преувеличения, оценив, в частности, потери коренного населения от испанского завоевания в 50 миллионов человек[152].
Как точно заметил латиноамериканист Филип Пауэлл, именно в XVIII в. различные составные части «черной легенды» окончательно составили ясную рационализированную догму – «широкое, более осмысленное осуждение Испании как жуткого примера всего того, что Просвещению положено было бичевать», а именно образца порочной связи католической церкви и государства, нетерпимости, традиционализма, обскурантизма[153]. Именно дух Просвещения породил насыщенные мифами «черной легенды» популярную шеститомную «Философскую и политическую историю обеих Индий» (1770) аббата Гийома-Тома Рейналя (1713–1796), роман «Инки, или разрушение перуанской империи» (1777) энциклопедиста Жан-Франсуа Мармонтеля (1723–1799). Даже наиболее благожелательно настроенные рецензенты резко критиковали «Историю Америки» (1777) борца с укоренившимися предрассудками Робертсона за симпатии к мадридскому двору[154]. США естественно унаследовали антииспанские предубеждения от Англии. В независимых Соединенных Штатах «черная легенда» звучит уже в поэме Филипа Френо (1752–1832), где он писал о «грабительских полчищах Испании», жестокостях Кортеса и Писарро[155].
Как уже говорилось, одним из источников «черной легенды» является традиционный протестантский антикатолицизм. К началу XIX века антикатолические предрассудки были следствием не только английской традиции[156], векового североамериканского пуританизма, но и Просвещения, стремительно распространявшихся учений «либерального христианства», в первую очередь, унитаризма. «Несчастья Испании можно свести к одному слову – монахи», – утверждал североамериканский дипломат Уильям Тюдор[157]. Североамериканцы видели в господстве католической церкви в странах Латинской Америки наследие «невежества, изуверства, суеверия, предрассудков» (ignorance, bigotry, superstition, prejudice) и надеялись, что республиканский строй и гражданские свободы естественным образом приведут к ее ослаблению. Скептики, вроде одного из отцов-основателей США Джона Адамса (1735–1826), не верили в совместимость «римской религии» и свободного правления[158]. Религиозная терпимость является «основой гражданской свободы», без нее суверенитет и независимость останутся лишь пустым звуком, – писал “National Intelligencer”[159].
Сторонник латиноамериканской революции спикер Палаты представителей Генри Клей защищал католицизм, но настаивал на отделении церкви от государства: «В католической церкви нет ничего, противного свободе. Все религии, объединенные с государством, в большей или меньшей степени враждебны свободе. Они же, отделенные от государства, совместимы со свободой»[160]. Впрочем, и он не был лишен антикатолических чувств. Так, Клей был убежден, что в руках испанцев Техас станет «прибежищем деспотизма и рабов, подчиненным гнусному господству Инквизиции и суеверий… В наших руках он будет заселен свободными людьми и их детьми, которые принесут с собой наш язык, наши законы и наши свободы; построят в техасских прериях церкви, посвященные свойственному нашей религии простому и благочестивому образу служения Богу, а также храмы свободы, которой мы поклоняемся вслед за Ним»[161].
Автор классического учебника географии Иедидия Морзе (1761–1826) надеялся на падение влияния церкви в Венесуэле, ведь католическая религия «никогда не процветала и не сможет процветать в свободной стране». С энтузиазмом он приветствовал и весть о снижении интереса молодых людей Буэнос-Айреса к богословскому образованию[162]. Автор другого учебника приравнивал католицизм (наряду с православием) к «невежеству» (ignorance), плодом которого «почти неизбежно» является «общее повреждение нравов» (corruption)[163].
Стремясь показать масштаб католических суеверий, журналист Иезекия Найлс заявлял, что в Войне за испанское наследство (1701–1714) св. Антоний якобы получил генеральский чин и получает жалование до сих пор. Он же писал о якобы готовившейся карательной экспедиции против Колумбии, что впереди полков пошлют особое «подразделение священников – первопроходцев в деле деспотизма»[164]. И это при том, что священниками были, к примеру, вожди мексиканской революции Мигель Идальго (1753–1811) и Хосе Мария Морелос!
Типограф на службе революционеров Сэмюэль Бэрр Джонстон одобрил упразднение монастырей чилийским правительством и сожалел, что, несмотря на «общее развитие знаний», «суеверие» еще крепко и вряд ли может быть искоренено, пока не сменится поколение, ведь чилийцы боятся «усомниться в божественном происхождении самой несущественной религиозной церемонии»[165].
Рабочий-типограф из Ньюберипорта близ Бостона Генри Брэдли видел в религии «лишь маску для худших из преступлений» против морали, совершающихся в одном из приморских городов Чили[166].
Правнук Бенджамина Франклина и пасынок Уильяма Дуйэна, лейтенант Ричард Бэйч (1794–1836) высмеивал изобилие религиозных праздников, чрезмерное внимание к обрядности, умерщвление плоти в монастырях Боготы[167]. С явной радостью Бэйч отмечал, что во многих колумбийских городах ежедневные службы посещаются лишь некоторыми женщинами, их же мужья с «либеральным образованием» ходят не чаще чем раз в неделю[168]. Презрение к католической церкви и обрядности сочеталось у Бэйча, как и у многих других очевидцев, с уважением к встреченным на пути священникам[169].
Бостонский купец Ричард Кливленд (1773–1860), торговавший в Латинской Америке в 1802–1803 гг. и 1817–1820 гг., утверждал, что в начале XIX века священники Чили прекрасно понимали, что, подобно господству испанских чиновников, «их власть основана на невежестве людей» и потому старались не допустить книги в свои владения[170]. Кливленд был потрясен влиянием религии в Лиме, а особенно в Трухильо, который он сравнил с «огромным монастырем», – но внимание к молитве никак не исправляет людей, не делает их честнее. Количество священников влияет на нравственность народа, пишет Кливленд, но не в прямой, а в обратной пропорции. «Я не видел другого народа, который, казалось, был столь предан делу религии, но где так широко нарушается каждая из десяти заповедей». Монастыри никак не способствуют смирению тщеславия и страстей человека, – доказывал автор[171]. Примечательно, что, подобно Бэйчу, Кливленд отмечал дружелюбие, доброту встреченных им священников, так же, как и он, оговариваясь, что их личные качества сочетались с религиозной нетерпимостью, которая приравнивалась им к необразованности[172].