bannerbanner
Трудности белых ворон
Трудности белых ворон

Полная версия

Трудности белых ворон

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

А Татьяне Львовне в тот момент по-настоящему плохо стало. Вдруг такой ужас на нее напал от осознания того, кем же вырос, кем пошел в эту жизнь ее сыночек, что потемнело в глазах и показалось, земля ушла из-под ног. И даже мысль черная и коварная в голове неожиданно промелькнула: а нормальный ли он вообще, может, его срочно психиатру показать надо… Плюхнувшись с размаху на стул, она слушала его перепуганный лепет и изо всех сил пыталась понять, что ж это такое происходит с ее сыном, и что такого срочного ей надо с ним предпринять…

– Понимаешь, я не мог, мама, – выставив перед собой ладони и преданно глядя ей в глаза, пытался робко обосновать свой поступок Илья. Увидев такую ее реакцию на это свое признание, он и сам уже будто испугался содеянного, и трясся весь внутри, как осиновый листочек. – Мам, ну прости… Все равно ж надо было как-то спасать Кольку-то… А она, мам, судьба-то его, прямо в мои глаза как взглянула, так и не смог я. Ни одна ведь шуба не стоит судьбы человеческой, правда? Правда же, мам? – в отчаянии зажав лицо руками, твердил Илья, и взглядывал на нее просительно, и снова трясся…

Татьяна Львовна долго ничего ответить ему не могла. Сидела, выпрямив спину, смотрела мимо куда-то в кухонное пространство. А потом будто опомнилась вдруг, кричать начала:

– Немедленно… Ты слышишь, немедленно иди и верни мне мои деньги! Это я их заработала, понимаешь? Я! И мне плевать на всех твоих Колек и на их проблемы, вместе взятые! Я твоя мать, я! И ты меня любить должен, понимаешь?! И никого больше! А я – тебя! И все! И все!

А потом размахнулась и с силой ударила Илью по щеке. Тяжелой рукой ударила, от души, от отчаяния своего злобного да с годами уже поднакопившегося. Может, и по другой бы так же ударила, да в комнату мать ее с теткой вошли, Вирочка с Норочкой, молча положили на стол аккуратненький такой пакетик, в старую газетку завернутый.

– Вот, Таня, возьми, мы тут на старость кое-чего отложили. Это тебе на шубу. Не бей его, пожалуйста!

Татьяна Львовна тогда как развернула газетку, да как увидела стопочку тысячных бумажек, любовно разглаженных, одна к одной сложенных, – так и зарыдала в голос. Кое-как они ее и успокоили, наперебой оглаживая по трясущимся крупной лихорадочной дрожью плечам да приговаривая ласково-успокаивающе:

– Танечка, мальчик же не на водку и наркотики деньги взял, он человеку помочь хотел…

– Танечка, мы сейчас поговорим с ним, а ты успокойся, иди отдыхать! А завтра себе шубу новую купишь! А нам деньги зачем? Нам и пенсии хватает. А заболеем – так ты нас сама же и вылечишь!

Потом, уже в своей комнате, и состоялся у Ильи с Вирочкой да Норочкой тот памятный разговор, который действительно посеял в душе у него большие сомнения и который заставил его враз засомневаться в такой уж необходимости этих ярчайших своих душевных порывов.

Нет, они совсем его не ругали и не стыдили. Они вообще этого никогда не делали. Просто умели убеждать так, что ему и самому за свой поступок несколько неуютно становилось. Умели они разобрать всю ситуацию по косточкам, по зернышку-ядрышку, умели увидеть в самом, казалось бы, благородном порыве человеческом его неприятно-мутную, оборотную сторону правильной золотой медали. Вот и в этом случае выходило, по их разумению, что этот порыв его не что иное и есть, как эта самая пресловутая оборотная сторона, и нет ни у кого права выпрыгивать на чужую жизненную дорогу, что иногда в порыве сделанное добро на деле есть для другого самое настоящее зло, потому как лишает его сладкого счастья собственного, жизненно необходимого преодоления. Тем более, когда добро это творится за чужой счет – материнских, к примеру, слез по поводу не купленной на зиму шубы… И сколько он с ними ни спорил отчаянным своим фальцетом из-за приключившейся не к месту юношеской ломки голоса, сколько ни доказывал свою истину, выходило все равно так, что кругом они правы оказывались: и в том, что нельзя опрометчиво подставлять искреннее свое простодушие под людскую хитрость, которую он этим самым простодушием только искушает вовсю, и в том, что учиться надо как-то распознавать эту самую хитрость, и в том, что иногда наступает крайняя такая необходимость – надо себя самого для самого себя же и сберечь бережно, а не лезть напролом в чужую проблему, как вот в Колькину, например. И все это у них так ловко да незаметно выходило, все в спорах да в разговорах, да с любовью искренней, без всякого там стыда, недовольства да гневного раздражения…

Они вообще любили с ним поспорить, бабки его, Вирочка с Норочкой. А особенно Норочка ярой спорщицей была. Еще и смеялась потом всегда – если, мол, не поумнеешь, так хоть говорить хорошо да правильно научишься, что в адвокатской твоей карьере будущей и не помешает совсем…

А насчет Кольки он погорячился, конечно. Зря битый час им правоту свою доказывал – это уж позже выяснилось, что Колька вообще никуда сбегать вовсе и не собирался, обманул его просто. А деньги, от Ильи полученные, в автоматах игровых спустил. Правы, правы оказались драгоценные его Вирочка с Норочкой. И подружки, и няньки, и воспитательницы. Умные, интеллигентные, все понимающие – золото, а не бабки. И такая от них любовь плотной волной всегда исходила – руками потрогать можно, если захочется. Вот он в этой плотной любви и вырос, по выражению Татьяны Львовны, «будто овощ в жарком парнике». А еще Татьяна Львовна искренне полагала, что именно они – Вирочка с Норочкой – ее сына и испортили, залюбили вконец и от жизни реальной отодвинули – совсем уж белой вороной сделали, и нет будто в жизни людей несчастнее, чем эти самые, которые белые вороны и есть…Илья, конечно же, поутих тогда надолго после этого случая. Мать огорчить боялся. Помалкивал да книжки читал запоем, полностью почти в себя ушел, чтоб ни видеть, ни слышать…И пришла ему вдруг однажды, как открытие, в голову мысль: если человек так артистически-мерзко лжет, используя эту его мгновенно самовозгорающуся внутри лампочку, то, выходит, этому человеку совсем, совсем уж плохо. Выходит, он несчастнее вдвойне, втройне самого что ни на есть распоследнего бедолаги, судьбой обиженного, и жалеть его, выходит, надо не просто так, а больше даже – вдвойне, втройне больше. Вот тогда и почувствовал он в себе еще одну странную способность, о которой долго никому не мог рассказать, даже бабкам…

А год назад Вирочка умерла. Илья пришел из института – нет ее, в морг увезли. Инфаркт. И осталась бабка Нора одна. Он на занятиях целый день, Татьяна Львовна на работе – некому ей даже и костыли подать. Хотя Норочка и не жаловалась никогда, но Илья видел, как ей трудно. Мало того – она еще и еду норовит приготовить для всех, и утром все пытается раньше встать да завтраком его накормить. Еще будильник не прозвенит, а она уже костылями в кухне стучит, тарелками гремит…

Татьяна Львовна, когда мать похоронила, сразу к тетке переселилась, сыну комнату освободила. «Ты уже большой», – объяснила она ему свой поступок, – «У тебя своя, собственная территория должна быть». Илья, как мог, сопротивлялся – вовсе не нужна была ему никакая такая территория. Но мать, как всегда, на своем настояла, и пришлось ему это обстоятельство все-таки принять, как удар по сыновней его совести. Потому что территория эта ей и самой крайне была необходима для устройства собственной личной жизни, которая, какая-никакая, а все же иногда имела место быть: Татьяна Львовна вот уже пять лет подряд встречалась с очень хорошим, по ее разумению, мужчиной – драгоценным своим Андреем Васильевичем, и связью этой очень дорожила, и покорно и трепетно ждала со дня на день предложения руки и сердца от женатого своего друга. Илье же и Норочке она давно про Андрея Васильевича все объяснила, и даже поделилась некоторыми подробностями – что у них не все так просто, что у него в той семье дочка, и что он, как человек глубоко порядочный, не может вот так сразу, с бухты-барахты взять ее да и бросить. А Илья к Андрею Васильевичу давно уже попривык. И за нерешительность такую даже уважал – дочка все-таки. И вообще, считал хорошим мужиком, правильным. Тем более он, как и его родной отец, доктор Петров, тоже хирург…

Он вдруг улыбнулся, вслушавшись в это невероятное созвучие – доктор Петров… Красиво-то как, господи. Как музыка…А если еще взять и отбросить эту противную досаду, приказать ей замолчать категорически раз и навсегда, то и совсем хорошо звучит. В тот же миг, вместе с услышанной этой музыкой, пришло к нему и радостное осознание правильности своего поступка – как же хорошо все-таки, что он его нашел, и что съездил к нему – тоже хорошо. Зато теперь знает: он – есть. Он, его отец, живет на свете доктором Петровым из Краснодара, обаятельнейшим мужиком с пронзительно-горячими, очень умными и грустными глазами. И жена у него хорошая тетка. Когда поезд тронулся, она еще бежала за вагоном, кричала: «Ты телефон не оставил! Позвони мне сам в больницу! Обязательно позвони!» Потом стояла, долго еще вслед рукой махала…

За окном поезда совсем стемнело, вагон мерно и плавно покачивало на быстром ходу. От выпитого горячего чая Илью разморило, глаза начали слипаться сами собой. В очередной раз он позвонил бабке Норе, пожелал ей спокойной ночи и заснул крепким здоровым сном двадцатилетнего юноши – обладателя непонятных, самовозгорающихся от чужого горя лампочек, большого, доброго сердца да успокоенной ощущением выполненного сыновнего долга души – кому-то кажущейся до смешного простой, а кому-то, может, и необъяснимо сложной…

3

– Ну что мне, Петров, делать с тобой, скажи? Когда ты и успокоишься только, Казанова несчастный?

Анна быстро перемещалась по кухне, резала хлеб, гремела тарелками, помешивала томящуюся на плите рисовую кашу в большой кастрюле. Петров сидел за кухонным столом, сцепив перед собой руки, смотрел в неуютно-утреннее февральское окно за выцветшей занавеской, молчал. Знал, что может и помолчать. Даже лучше будет, если он помолчит. Соблюдет ритуал, так сказать. Должна же она все ему высказать, должна и обругать как-то – имеет полное право, жена все-таки.

– Ты знаешь, я уже скоро привыкну к твоим сваливающимся вот так, как снег на голову, сыновьям да дочкам. Сколько ж можно-то?

– Про этого парня я вообще ничего не знал… – тихо проговорил Петров. Не оправданием перед женой прозвучала его фраза – досадой на самого себя, скорее. Да и знал он распрекрасно, что не нужно ему оправдываться перед ней, что и не обвиняет она его вовсе, по большому-то счету, а, скорее, строго подшучивает, слегка при этом сердясь…

– А мальчишка-то какой замечательный, Петров! А ты – что-то путаешь, парень, что-то путаешь…

– Ань, не надо. Я и так сам себе не рад.

Петров действительно маялся. Очень. И даже несмотря на рассказ жены о том, что не обиделся вовсе на него этот парень, его сын, – все равно маялся. Вспоминались каждую минуту, настырно лезли в душу его отчаянные, совсем еще детские глаза, этот его безнадежно-прощальный взмах рукой и быстрое бегство в два прыжка из его кабинета. Он никак не мог понять, почему повел себя с ним так странно, в поисках ответа на этот вопрос уже исковырял-изрыл острым будто гвоздиком всю свою виноватую душу. Только толку от этого не было: душа болела уже нестерпимо, а оправдания себе он так и не нашел… Анна, коротко и понимающе взглянув, поставила перед ним исходящую паром тарелку с кашей, положила рядом ложку:

– Ешь, Петров. Ешь! На работу опоздаешь! И хватит уже распиливать себя на части.

И вообще – в первый раз, что ли? И сдается мне, даже и не в последний…

– Не хочу я есть, Ань. А кофе есть?

– А кофе нет.

Она хотела добавить, что и денег в доме тоже практически нет, да не стала: они от такой констатации факта сами по себе все равно не появятся. Просто вздохнула тайком, по-женски да по-матерински пожалев троих своих сыновей – у них сейчас, можно сказать, самый юношеский жор в разгаре, а она им – кашу… Да и Петрову тоже плотно позавтракать не помешало бы – у него сегодня две операции запланировано. В ту же секунду она будто подобралась внутренне и лихорадочно начала вычислять, кто ж ему из медсестричек сегодня ассистировать должен… И быстренько успокоилась, сообразив, что это всего лишь Леночка Воротникова – тихая и незаметно-бледная мышка, у которой и повязка-то марлевая, бывает, вместе с лицом воедино сливается. Хотя для Петрова сама по себе красота женская – совсем даже и не фактор-показатель…

Петров тем временем быстро поднялся из-за стола, так же быстро прошел в прихожую. Столкнувшись в узеньком коридорчике с Вовкой, слегка поддал ему кулаком в упруго-накаченный живот – привет, мол, сын… Торопливо натянув на себя старую кожанку и такую же основательно потертую кепочку-блинчик, выскочил в дождливо-южное февральское утро, почти бегом припустил в сторону автобусной остановки.

– Ну что, мам? Кто у нас на сей раз? Очередной братец? Или сестренка? – с сарказмом проговорил Вовка, заходя на кухню. – Я так думаю, братец. Сестренка у нас в прошлый раз была…

– Вовк, ну зачем ты так? Тебе-то что? Ну, будет у тебя еще один брат…

– Мам, да как ты можешь вообще? – возмущенно повернулся он к ней и даже всплеснул руками отчаянно. – Ты же женщина! Ты ж жена его законная! Не понимаю я…

Анна шутливо втянула голову в плечи и даже отстранилась от него слегка, будто испугавшись сильно. Вовка вообще был в их семействе «самых честных правил», как тот совсем занемогший Онегинский дядюшка. Они все и впрямь слегка побаивались этого его пуританства-строгости: и Анна, и Петров, и Сашка с Артемкой. И уважать он себя, конечно, тоже их заставил, и лучше, как там говорится, тоже выдумать не мог… Анна только усмехнулась тихонько на эту его «женщину» и «законную жену», и, снова робко пожав плечами, повернулась к нему с улыбкой:

– Могу вот, Вовка. И ты на отца не сердись. Он же не виноват, что все бабы от него рожать хотят! И я вас тоже только от него рожать хотела…

– Мам, так все же смеются над ним! И над тобой, наверное, тоже. Стыдно ведь…

– Чего стыдно? Что у тебя где-то живут братья и сестры? Мне вот, например, так ни капельки…

– А мне – стыдно! А я – не хочу! И вообще, знаешь, что про нас говорят?

– Ну? И что?

– Что наш отец создал некую новую общность людей. Раньше она называлась советский народ, а теперь – дети Петрова…

– Да? Как интересно! – рассмеялась от души Анна. И на этом же легкомысленном смехе весело спросила: – Ты кашу-то есть будешь?

– Не хочу!

Вовка лихо развернулся в дверях, обидевшись на такое несерьезное отношение к вопросу, с шумом выскочил из кухни, хлопнув дверью. Вернувшись, однако, через пять минут, неловко подошел к матери сзади, наклонился, клюнул губами в щеку.

– Мам, прости… Я и правда не хочу. Просто на первую пару опаздываю.

– Иди, ладно, – махнула на него мокрой рукой Анна, – иди уже…

«Молодой еще, глупенький. Весь в своем максимализме юношеском…» – подумала она ему вслед, грустно улыбаясь и моя скопившуюся за утро в раковине посуду.

Сына своего Анна понимала прекрасно. И сама она двадцать лет назад вот так же сердилась на своего мужа. И не то чтобы даже сердилась, а уже потихоньку и ненавидеть его начинала, черной своей женской злобой-ревностью исходила: то гнев на нее праведный нападал – готова была каждой потенциальной разлучнице походя глаза выцарапать, то страх жуткий – а вдруг бросит ее Петров в одночасье, а то и обида женская слезами глаза застила – перед людьми за себя, обманутую, стыдно было…А потом Анна взяла и злиться перестала, словно надоело ей. А может, поняла просто, что любить и прощать своего «коварного изменщика Петрова» ей намного спокойнее и – вот парадокс – даже как-то и радостнее… Да, именно – радостнее. Потому что сразу вдруг открылось ей, как из старого хорошего фильма запомнившееся – счастье, это когда тебя понимают… Вот и она поняла, что счастлива. И приняла его таким – со всеми его романами, влюбленностями да внебрачными детками. И еще поняла, что и не измена это вовсе – всех баб подряд любить. Просто такое ему богом чувство зачем-то дадено – всех любить. Он же в этом не виноват… И досужие насмешливые разговоры людские про любовь, которая «ниже пояса», и сочувствующие взгляды в свою строну она как-то престала вообще замечать. Что ж, если самой природой так заведено – все ведь хотят, чтоб их хотели. Именно это, по глубочайшему Анниному убеждению да жизненным ее наблюдениям, и делало женщину женщиной – чтоб она непременно была желанной кому-то. Оттуда она и тепло, и силы для жизни берет, чего уж тут душою кривить. Все действиям верят, не словам. А самое интересное – Анну всегда это обстоятельство очень почему-то забавляло – ни одна ведь «сволочь-разлучница» от этого тепла ни разу не отказалась. Да и сама Анна в свое время – тоже не отказалась. А уж совсем было в молодости на свое зеркальное отражение рукой махнула: срашненькая, убогенькая, ни рожи, ни кожи, в глазах – вообще тоска вселенская да сплошной угрюмый комплекс по поводу своей внешности…И никто иной как доктор Митя Петров доказал ей тогда, что она такая же, как все, женщина, и заставил-таки в себя поверить, и в любовь поверить. А дети, которые от любви – они ж сами на свет просятся. Чтоб конкретный результат, так сказать, от нее был. Да и то – вон сколько их у Петрова получилось – хоть дверь не закрывай…

«Результатов» этих у доктора Петрова и впрямь было уже многовато: в Саратове жил его сын Леня, еще один сын, Пашенька, подрастал здесь же, в Краснодаре, на соседней улице, была у него еще и дочка Ульяна, недавно совсем приезжавшая навестить отца аж из самого германского города Дрездена. Так что Илья Гришковец, можно сказать, со своим явлением к отцу уже и припозднился несколько…

– Да уж, двое в Пензе, один в Саратове… – пробормотала Анна вслух крылатое выражение из старой комедии и засмеялась, махнув в пространство кухни рукой.

– Мам, ты с кем здесь разговариваешь? – заглянул на кухню лохматый спросонья Сашка. – Сама с собой, что ли?

– Ага.

– Ну, дожила… Мам, Артемку будить?

– Нет. Пусть поспит еще часок.

– Так ему ж в школу!

– Ну и что? Ничего страшного. Он и так круглый отличник.

– Ну, ты даешь, мам Мне так не разрешала прогуливать!

– Ну да! Тебя ж, балбеса, надо было к стулу привязывать, чтоб уроки делал! Не помнишь, что ли?

– Помню. Мам, а чего это Вовка тут с утра орал?

– Он не орал…

– Да я же слышал! Про брата какого-то поминал… Что, опять, что ли?

– Да, Сашка, еще один братец у вас объявился!

– Да ты что! Клево… Старший, младший?

– Одногодка твой.

– Ух ты! А как зовут?

– Илья. Илья Гришковец…

– Еврей, что ли?

– Да почему еврей? Нет, по-моему. Хотя не знаю… Да какая разница-то?

– Ну да… А когда к нам придет?

– Он из Екатеринбурга, Сашк. На один день всего и приезжал…

– Ого! Из тех краев у нас братьев еще не было! Расширяется наша география…

Сашка потянулся, зевнул звонко, потряс обросшей головой, как маленький сильный жеребенок. В отличие от старшего брата ни пуританством, ни отсутствием аппетита он не страдал. Любил и поесть вкусно, и поговорить бойко, – был этаким по молодым годам своим живчиком. Родительские сложные отношения Сашку практически никак не волновали, он любил их такими, какие они есть – и вместе, и каждого в отдельности. И братьев-сестер своих новых принимал с радостью, как некий даже подарок судьбы – с большим удовольствием. Погладив руками впавший живот, Сашка двинулся к плите, с интересом приоткрыл крышку кастрюли и тут же скривился страдальчески:

– Опять каша… Да еще и рисовая…

– А ты чего на завтрак хочешь? Телячью грудинку, запеченную в ананасе?

– Да нет… Я бы и без ананаса обошелся…

– Ладно, иди умывайся да садись кашу трескать. Грудинка все равно отменяется. Потому что надо было у миллионеров рождаться, а не у бедных врачей! Сам виноват…

– Мам, вот за что я тебя люблю, так это за прикольность твою! Ты такая классная!

– Спасибо, сынок, – засмеялась Анна. – Давай ешь и иди уже – опоздаешь…

Сашка торопливо, отчаянно морщась, проглотил свою порцию рисовой каши, запил глотком чая и умчался в свой медицинский институт – первокурсникам нельзя опаздывать, у них с этим строго…

А Вовка на свою первую пару так и не пошел. Уселся на мокрую скамейку в институтском скверике, подняв воротник куртки и глубоко засунув руки в карманы штанов, сидел, злился на себя потихоньку да мучился душевной своей некомфортностью, – неразрешимым, как ему казалось по глупой молодости, конфликтом отцов и детей. В чем состоял его собственный с ними конфликт, он определить никак не мог, потому что искренне любил и мать, и отца. Но непонятная обида все равно сидела занозой в сердце, и вовсе не нравилась ему эта обида, и каким образом ее изжить-убрать, Вовка не знал…

– Эй, Петров, ты чего прогуливаешь? – услышал он вдруг над головой веселый, надтреснутый слегка голосок однокашницы Катьки Александровой, стриженой под рыжего ежика умницы-отличницы. По каким-то одной ей ведомым принципам не желая совмещать свое внутреннее содержание с внешней формой, Катька предпочитала появляться на людях в образе этакой хулиганки – тинейджерки: носила несуразно-модные тряпочки, круглые смешные очечки, ходила с вечным наушником от спрятанного в рваном рюкзаке плейера и именовалась в знакомом окружении коротким именем Кэт. Хотя и поговаривали многие, что слушает она через тот наушник вовсе не полагающуюся оторвам-тинейджеркам разбитную музычку, а самую что ни на есть классику вроде какого-нибудь там Бетховена или Вивальди…

Он медленно поднял к ней голову. Взгляд уперся сначала в спущенный донельзя вниз пояс широких толстых хлопчатых штанов, усеянных сплошь большими и малыми карманами, потом в выпирающие наружу трогательно-наивно тазовые косточки, в голый живот, в короткую распахнутую курточку и, наконец, добрался до хитрого ее рыжего, усеянного конопушками, как кукушачье яйцо, маленького личика. Большие круглые глаза неопределенного, какого-то среднего между желтым и зеленым цвета, сияли лукаво-вопросительно через круглые стекла очков, не знающие краски ресницы хлопали по-девчачьи наивно, сквозь короткий рыжий ежик волос просвечивала нежная кожа – тоже, казалось, усеянная маленькими конопушками… Хорошая девчонка. Классная. Она давно ему нравилась. Живая такая…

– Кэт, а у тебя пузо не мерзнет? Зима ведь на дворе, а?

– Нет. Только пупок немного, – серьезно ответила Кэт, садясь рядом с ним на влажную скамейку. – Ладно, прогуляю и я с тобой за компанию. Все равно уже опоздала… Давай колись, о чем грустить будем?

– А ты хочешь со мной погрустить?

– Хочу. А что? Нельзя?

– Да почему, можно… Только боюсь, ты грусти моей не поймешь.

– Да с чего это вдруг? Вроде не тупая, не замечала за собой такого…

– Кэт, а у тебя семья большая?

– Да обыкновенная! Отец, мать да я. Как у всех сейчас. А что?

– Да так…

– А у тебя что, большая?

– О! Не то слово! У меня очень большая! Можно сказать, героически-многодетная!

– Как-то ты сейчас нехорошо это сказал, Петров…

– Да? Наверное. Сам вот сижу переживаю, себя грызу. И матери нахамил с утра…

– Зачем?

– Хороший вопрос – зачем…. А затем! Понимаешь, обидно за нее стало, черт…

– А чего обидно-то?

Вовка замолчал, еще больше втянув голову в воротник куртки. Кэт сидела рядом, посматривала сбоку с дружелюбным интересом, ждала. Рыжие ее глаза блестели приятной искоркой, веснушки на кукушачьем лице светились, будто тоже хотели поучаствовать в простодушном приглашении к дружбе, к откровению, к легкому разговору. Неожиданно для себя Вовка и впрямь начал выкладывать перед этой девчонкой самое, как ему казалось, наболевшее и неразрешимое:

– Понимаешь, нас же у отца с матерью трое – мы с Сашкой да еще приемный наш братец, Артемка. А два года назад вдруг заявляется к нам еще братец из Саратова – Леня. Внебрачный, так сказать, сын…

– Ну и что такого?

– Да ты послушай дальше! А через какое-то время выяснилось, что на соседней улице растет еще один отцовский ребенок – Павликом зовут…

– Ничего себе! А как выяснилось-то?

– Да очень просто. Отец сам его к нам привел однажды – с братьями знакомиться, представляешь?

– А мать? Мать твоя как к этому отнеслась?

– Да в том-то и дело, что совершенно нормально! Как будто так и быть должно! Как будто это все в порядке вещей, и ничего такого из ряда вон выходящего и не происходит… То есть она выговаривала ему что-то там, конечно, но так, знаешь, будто смеясь…

– Да? Ой, молодец какая!

– Почему молодец? – уставился на нее удивленно Вовка.

– Да потому, что не каждая так вот сможет, Вовк…

– Так ты погоди, это же еще не все. Год назад у нас еще и сестренка вдруг объявилась, по имени Ульяна Шульц!

– Да ты что, Петров! Здорово как! А она откуда?

– Из Германии. Из Дрездена. Ее мать туда совсем малявкой увезла. Замуж там вышла за немца. А дочке всю жизнь твердила, что ее родной отец – самый замечательный на свете мужик, и что живет он в городе Краснодаре, и зовут его доктором Петровым. Она, когда первый раз к нам пришла, так к нему и обратилась: «Здравствуйте, доктор Петров! Я ваша дочь Ульяна…».

На страницу:
2 из 4