Полная версия
Емельян Пугачев. Книга вторая
– Малядец, малядец, Клопуш, – кончики ушей и полные, отвисшие щеки Рейнсдорпа раскраснелись. Он встал, сунул руки назад, под скошенные фалды кафтана, прошелся взад-вперед и, остановясь перед Хлопушей, крикнул:
– Ты свободна! Я тотчас прикажу снять с тебя эта… эта… цепочечка. Ты свободна! В острог больше не ходить будешь… Полный свобода!
Хлопуша, гремя кандалами, повалился Рейнсдорпу в ноги:
– Батюшка… Отец, отец… – голос его сорвался: закованный в железо человек да самозабвения любил волю.
– Встань, сукин кот Клопуш. Хочешь мне слюжить?
– Ой, батюшка, ой, ваше превосходительство! Да с полным моим усердием…
– Слюшай, знаешь ли ты про злодея Вильгельмьян Пугашов?
– Нет, батюшка, не слыхивал. Ведь я в остроге без выпуску сижу.
Тут губернатор кратко рассказал о Пугачеве, похитившем имя покойного государя Петра Федорыча и угрожавшем нашествием со своей толпой на Оренбург.
– Ах, он змей! Ах, он варнак!.. – и Хлопуша, в припадке притворного усердия, затряс кулаками, зазвенел железами. – Прикажи, ваше превосходительство… Да я его… варначину! Убью и не крякну!.. Ах, он сволота несчастная!..
– Так-так-так, так-так-так, – как селезень, покрякивал губернатор, восхищенный горячей готовностью каторжника. – Слюшай, Клопуш… Убить не надо. А ты его живенького… на веревочке, на цепочка, ату-ату. Схватывай и маленько тащи-тащи сюда. За сей подвиг трехсот рублей получишь… Больше, больше! Пятьсот рублей. И полный оправдань… В капрал произведу! От государыни императрисс медаль получишь. Еще чего, еще чего… – облизывая губы, возбужденно тараторил губернатор и с победоносным видом бросал многозначительные взоры на сидевших за столом четырех начальников, дескать, учитесь, как нужно обращаться с простыми людьми, видите, видите – даже самый закоренелый преступник стал смирен, как овечка.
– Ты мне, батюшка, деньжат малую толику дай, ваше превосходительство… Да дозволь перво к бабе моей сходить, она недалече тут, в Берде.
– На, на, на, Клопуш… Вот тебе рубль, вот три, вот пять, вот десять рублей. Будет?
– Премного довольны вами, ваше превосходительство, – и Хлопуша, ужав деньги в огромную горсть, низко поклонился Рейнсдорпу.
– Момент!.. Бабочка твоя… как это, как это? – подарка… Адъютант! Але-але, – и, мотнув головой адъютанту, чтоб следовал за ним, он шустро пошел во внутренние покои.
– Комедия, – сказал негромко директор таможни, толстобрюхий Обухов, и, потащив за собою суконную скатерть, стал неуклюже вылезать из-за стола.
– Н-да, прожектец, – подмигнув, поднялся за ним начальник артиллерии Старов-Милюков.
Тимофеев и обер-комендант Валленштерн продолжали сидеть за столом, внимательно посматривая на страшного Хлопушу. Лицо преступника казалось неподвижным, но наблюдательный Валленштерн подметил, что его белесые глаза лукаво поблескивали, как бы насмехаясь и над губернатором, и над бывшими здесь господами. Непринужденно почесываясь, Хлопуша чувствовал себя великолепно, хотя ему не совсем еще верилось в незыблемость счастья, столь внезапно свалившегося на его отпетую голову. Два конвойных солдата, справа и слева от него, стояли с ружьями не шелохнувшись.
– Клопуш, Клопуш! – ворвался чрезмерно возбужденный губернатор в сопровождении адъютанта, тащившего под мышкой кусок шерстяной ткани. – Вот это, мой миленький, твоя бабочка от меня подарок.
– Премного благодарны, ваше превосходительство, – и обрадованный Хлопуша во все лицо так широко заулыбался, что тряпица приподнялась, обнажив черный провал на месте носа.
Губернатор с брезгливостью отпрянул от него, уткнулся лицом в надушенный платок, затем велел адъютанту, чтобы тот передал Хлопуше четыре пакета.
– Тут, миленький Клопуш, указы о злодей Пугашов и увещательный письма к инсургентам. Один пакет отдавай яицким касакам, другой – илецким, третий – оренбургским, а четвертый – давай в ручки сам Вильгельмьян Пугашов. Всем будешь рассказывать, что он не государь есть, а беглый касак. Паньмайт?
– Понимаю, батюшка… Много довольны.
Хлопуша, чтобы не спутать, кому какой пакет вручить, рассовал их по разным карманам, погромыхивая цепями и приговаривая:
– Этот яицким, этот ренбургским…
– Итак, Клопуш… Я и господа начальство, и весь народ станем дожидай тебя с Пугашов три-четыре дней.
– Уж поверь, батюшка, уж сполню!
– Господин адъютант, распоряжайтесь расковать Клопуш дать ему полная свобода. Прощай, миленький сукин кот Клопуш, да сохраняй тебя сам господь бог.
Хлопуша крякнул, поклонился и пошел, цепи загремели. Губернатор, облегченно, всей грудью, сделал «уф-фу-фу» и для очистки воздуха приказал зажечь в комнате курительные «монашки».
– Ну-с, господа! – важно отставив ногу, затянутую в белый нитяный чулок, и выпятив брюшко, губернатор пытался придать своей особе осанку испытанного хитрейшего вельможи. – Убедились ли ви, что я кой-который панимаю обращеньи простой народ?
– Убедились, ваше высокопревосходительство, – едва сдерживая улыбки, ответили начальники.
– Поздравляйт меня, господа. Я беру смелость предсказайт, что сей инсуррекции я положу скорого конца. Я одержу громкий побед над злодеем без пушка, онэ зольдат, онэ крепость… А теперечко приступим, господа, военный совещаний. Генерал-майор Валленштери! Ваш доклад…
3
Состояние духа Падурова было зыбкое. Его влекли боевые подвиги, но и татарка Фатьма не выходила из ума. За царским обедом она не показывалась. Шербет и свежий сотовый мед подавал Али. Падуров не досидел до конца пиршества, сказавшись больным.
Прогулялся по селению. Вдруг захотелось написать далекому товарищу. Толмач Идорка отвел его в избу своего знакомца, бедняка-татарина. Падуров вынул из сумки бумагу, стал писать:
«Вот, друг любезный Гриша!
Поди, не забыл еще, как мы с тобой под конец наших заседаний в Грановитой палате сдружились. И много кой-чего путного говорено было меж тобой да мной насчет крестьян крепостных да бар. И был промежду нас уговор, что ежели где случится огневой мятеж, вроде Разина Степана, быть нам на том мятеже вместе, стоять за правду вместе. Сообщаю, любезный приятель мой, что я свое слово сдержал. Ежеле тебе еще не ведомо, то не замедля узнаешь, что на Яике поднялись искать своих прав казаки. Я с пятью сотнями оренбуржцев передался на их сторону. Ныне нахожусь при особе государя Петра III, чудесной силой явившегося к нам на защиту угнетенных».
Далее Падуров подробно описал свою первую встречу с государем, длительные беседы с ним, ход начавшихся военных действий, сочувствие народа, который все больше да больше прилепляется к «батюшке».
«Доподлинный ли он государь Петр Федорыч, уверить тебя не могу. За одиннадцать лет скитаний в народе, как он говорит, он и впрямь мог многое из науки растерять и натуральное обличье утратить. Старые казаки, в оно время бывшие самовидцами царя в Петербурге и в Ранбове, те признают его за истинного Петра Федорыча. Токмо, на мое мнение, раз я, от жизни своея отрекшись и оставя семью свою, положил за благо стать под знамена новоявленного спасателя народного, то не все ли мне едино, доподлинный ли он или подставной от казаков самозванец? Лишь бы понимал, что к чему, да великим делом смыслил править.
Звать тебя я не зову той причины ради, что, первое: попадет ли тебе в руки письмо сие, надлежащей уверенности не имею; второе: не ведомо мне, тот ли ты человек, чем был шесть лет тому назад.
Итак, пишу тебе токмо интереса ради. В протчем же, как на душу ляжет тебе, так и поступай. Посылаю я тебе сию экстру, да не ведаю, скоро ль ты ее получишь».
На конверте надписал:
«Его высокоблагородию, господину офицеру Г. Н. Коробьину. Город Санкт-Петербург, Васильевский остров, каменный дом за № 5».
Пришел молодой Али в безрукавном, алого сукна, зиляне. Глаза горят.
– Чего носа повесил? – насмешливо спросил он Падурова и положил руку на его плечо.
– Да так чего-то… Вот письмо написал приятелю в Россию, да как доставить, ума не приложу.
– Твой ум кудой, – захохотал Али. – Давай сюда, батька мой мало-мало в Москов ездить будет, оттудова в Питер.
Падуров с готовностью передал письмо и объяснил, куда и кому его доставить.
– Слушай, Али… – начал Падуров и остановился. Поднял на юношу глаза, сердце забилось. Спросил: – Твоя сестра Фатьма – девушка?
– Нет… вдов… Его хозяин турками убит на война. Той неделя наша мулла казенный известье получил. Фатьма не плачет, Фатьма не любил его.
Сердце Падурова застучало еще сильней, к щекам кровь бросилась, он проговорил:
– Слушай, Али… На твоей сестре жениться хочу. Уж очень она, Али, по нраву мне пришлась.
Али снова захохотал, запрыгал на одной ноге и, явно щутя, сказал:
– Да она и так пойдет. Зачем жениться? Она велела тебе, пожалста, говорить: «Миленький мой, усатенькой».
Тогда Падуров вскочил, бросился обнимать Али.
Эта забубенная головушка – легкомысленный, но преданный Пугачеву оренбургский казак, когда попадал в боевую обстановку, всякий раз совершенно перерождался. Он тогда забывал свою оставшуюся в Оренбурге семью – жену и взрослого сына, забывал свой хорошо построенный дом, налаженное хозяйство и, как отчаянный пловец, не имея твердой уверенности, переплывет он бурную реку или нет, безоглядно бросался в пучину походной жизни.
– Слушай, Али, хороший мой, да ведь отец твой не отпустит ко мне Фатьму-то? Ведь у вас закон очень строгий.
– Какой тебе дело – отец! Теперя другой виремя, видишь, какой виремя. Беспарадка… Новый царь-осударь пришла, новый закон давать будет. Кабы старый виремя, а то виремя сапсем другой. А я тоже… Я завтра адя-адя!.. С осударем ухожу.
– А где государь?
– Бачка-осударь с молодой татарам на луг скакать бросился. Шибко якши скачет… Адя-адя! Прамо стрела, прамо ветер. Пожалста…
Быстро вошла в избу набеленная, насурмленная, вся сверкающая Фатьма. Сразу запахло цветами, степью, свежестью. Пораженный Падуров вскочил, замигал, не мог взять в толк, что ему делать.
4
По случаю приезда государя послеобеденное время Каргала проводила весело.
День был серенький, солнце то покажется, то надолго скроется в тоскливо ползущих облаках.
Блеклая степь, ярко разубранные кони, пыль. На невысоком взлобке разбита палатка из белой киргизской кошмы. Возле палатки два знамени, двое часовых; в открытой палатке – государь.
По склону взлобка и внизу – огромная толпа празднично одетых каргалинцев. Татары в длинных ситцевых, ниже колен, рубахах, в безрукавных зилянках, в цветных полосатых халатах, в голубых шабурах и бешметах, на чисто выбритых головах расшитые шелком тюбетейки. Мулла и хаджи – то есть правоверные, побывавшие в Мекке, – в белоснежных чалмах.
Женщины – в широчайших, с нагрудниками, рубахах, в разноцветных шароварах, в зилянах или ярких халатах; на головах накинуты покрывала, а то надеты шелковые, унизанные монетами, колпачки.
Выхоленные кони стоят в стороне. Гривы заплетены, как у девок, в косы. В гривах ленты. Хвосты расчесаны. Молодые джигиты, поблескивая глазами и раздувая ноздри, держат коней под уздцы.
Крепкий чалый конь Пугачева привязан возле палатки. На нем отделанное чеканным серебром бухарское седло – подарок старика-хозяина, где остановился Пугачев, хаджи Забира Сулейманова.
– Еге-гей! Идут! Адя-адя! – закричали в толпище, и все устремили взоры на быстро приближавшееся облако пыли.
Это мчатся на конях-птицах лихие наездники, взявшие двенадцативерстовой круг по степи.
Вот скачет-скачет первый всадник, гикает, бьет коня плетью. За ним – другой, третий. И прямо – к флагу, поставленному против палатки. У флага – судьи. Взмыленные лошади широко поводят боками, дрожат, белая пена комками падает с губ на землю.
От великой толпищи, как от моря волна, оторвалась ватага любопытных.
– Валла-билла!.. Ура-а! – и ринулась к флагу. За ними свора веселых собак.
Остальные семнадцать всадников далеко отстали. Но и они показались – снова бегущее облако пыли, снова топот, взмах плеток, гиканье.
Пугачев подал знак платком. Три победителя, отерев пот с бронзовых лиц и подхватив друг друга под локти, спешат к государю. Валятся ему в ноги, встают, целуют руку.
– Благодарствую. Молодцы, джигиты! – сказал Пугачев и каждому дал по три рубля серебром.
– Спасибо, бачка-осударь, – широко улыбались джигиты бронзовыми лицами, черными глазами, белыми зубами. – Бири нас себе-себе… Буйна будим вуевать.
– Идите, детушки, под мою царскую руку и других с собой зовите.
Затем затеялись скачки. Были поставлены высокие, в рост человека, заслоны из речных камышей. Молодые джигиты вскочили на свежих холеных коней.
Один за другим кони-птицы понесли седоков на приступ. Надо было перескочить четыре заслона. И никто не мог этого сделать. Лишь один Али сумел взять три заслона, а четвертый все-таки сшиб.
Но вот неожиданно вырвалась вперед и понеслась, как из лука стрела, черноокая Фатьма. Пораженные зрелищем мулла и хаджи в белоснежных чалмах и вся толпа сердито закричали:
– Ой, ой… Баба!.. Закон рушит… Валла-билла!.. На что похоже!..
Конь Фатьмы черный, долгогривый. Фатьма – в белом казакине, в красных шароварах, в парчовой шапочке с собольей оторочкой.
Пугачев нетерпеливо поднялся с кресла, приложил к глазам руку козырьком, чтоб лучше видеть.
Легкий конь Фатьмы, отшвыривая копытами пространство, взвился раз, взвился два, взвился три – взятые заслоны остались сзади.
Сбоку, не отставая от Фатьмы, скакал на своей быстрой лошади Падуров.
И вдруг, когда конь татарки летел, подобно пуле, из-за четвертого заслона с лаем кинулась под ноги огромная, как волк, собака. Пугливый конь на всем скаку резко метнулся в сторону, потерял равновесие и с маху брякнулся на спину, четырьмя копытами вверх.
– Фатьма! – вскричал Падуров и проворно скатился с седла на луговину. Он подхватил тяжело подымавшуюся красавицу и поставил ее на ноги.
– Нишяво, ладно, миленький Падур… Маленько нога.
И, не успели опомниться, – под ликующей рев толпы сам царь скакал на приступ. Он вытянул губы, подобрал щеки, всем корпусом подался вперед и – дал коню волю. Конь взвился раз, взвился два, взвился три… Гиканье, плетка, коню пятками в бок, и – все осталось позади.
– Урла! Урла!.. – сотрясая вольный воздух, загромыхала степь.
Царь-победитель повернул коня и, подъехав к народу и к судьям, сказал прерывистым голосом:
– А нут-ка… Подымите-ка камыши на поларшинчика кверху… на кнутовище.
Судьи защелкали языками, затрясли широкими лбами:
– Уююй, бачка-осударь, бульно высоко… Кудой дела… Конь, поди, не шайтан… Да и сам ты, бачка-осударь…
– Государю подобает высоко взлетать. Давай!
Пугачев отъехал сажен на двести. Разгоряченному коню не стоялось: то выплясывал, поводя ушами, то выделывал курбеты. Пугачев огладил коня, пошлепал по его вспотевшей шее, нахлобучил шапку и, нагнувшись к луке, вихрем ринулся вперед.
Вся степь замерла, только стальные копыта размеренно били то в землю, то в воздух да селезенка играла в широкой утробе коня. Степь закачалась, звон в ушах, ветер, сердце стукочет, грудь перестала дышать, искры в глазах, взлет, взлет, взлет, еще последний страшный – над высоко приподнятой преградой, и – ровный, ровный бег в славу, и ликующий гомон толпы.
Вот бачку-царя усадили в кресло, несут в кресле на руках. Бубны, дудки, свистульки. Песня.
Надвинулся вечер. За вечером упала на землю беззвездная темная ночь.
Этой же ночью Хлопуша двинулся на поиски Емельяна Пугачева.
Он успел побывать в Берде у бабы с сыном, попарился в бане. И вот идет сквозь тьму, как сквозь путаный сон. Сон это или явь? Воля, паспорт, деньги! Не брякают больше кандалы, натруженные цепями ноги тоскливо ноют. Ну и наплевать, пусть ноют, нужно поторапливаться – губернатор дал сроку всего три-четыре дня. Да как бы еще губернатор на попятную не сыграл, с них, с окаянных, станется. «А ну, скажет, к лешему в ноздрю этого Клопуш… Взять его, сукина кота, схватить в Берде у бабы, да сызнова на цепь». Емко шагая по ровной степной дороге и представив себе дурашливого губернатора, Хлопуша даже улыбнулся. А все-таки хорошо, что он в ночь ушел, – теперь лови ветра в поле!
Перед утром его сморило. Он подался влево от дороги, прилег в кустах. А поутру, уже солнце встало, унюхала его набеглая собака, облаяла. Он присел и взглянул на собаку по-свирепому. Та сроду не видала такого странного безносого лица, таких белых выпученных глаз… Испугалась, заполошно тявкнула и, ощетинив шерсть на хребте, отскочила прочь.
– Что за человек? – вдруг подлетел к Хлопуше разъезд казаков. – Паспорт есть?
– Нетути.
– Хватай его! Это каторжник, безносый… с клеймами…
– Ну нет, молодчики… Меня не вдруг-то схватишь, – гнусавым басом спокойно сказал Хлопуша и обмотал нос тряпкой.
– Ты кто таков? От Пугача подосланец, чи к нему бежишь? Признавайся!
– К нему бегу, молодчики. Это верно… По указу самого губернатора. Вот и грамотка, ежели маракуете читать. – И он подал пожилому конопатому казаку бумагу.
Тот, глядя в бумагу, долго шевелил губами, затем сказав: «Чудеса, да и только», – прочел вслух:
– «Всем заставам, пикетам, секретам и разъездам предъявителю сею свидетельства ссыльнокаторжному Хлопуше, он же Соколов, чинить беспрепятственный пропуск. Обер-комендант генерал-майор Валленштерн».
– В которой стороне Пугач? – спросил с важностью Хлопуша, обратно принимая бумагу.
– А кто его знает, – сказал старший. – Слых есть, что злодей с-под Татищевой к Каргале путь взял.
Хлопуше не хотелось больше оставаться с казачишками, он сказал: «Прощевайте», взял котомку и пошел. Отойдя с версту, сел у ручейка, подкрепился вяленой рыбой с хлебом и – дальше в путь.
Поздно вечером каргалинские угодья начались. А он все шел, все шел. И уже в потемках соткнулся нос к носу со знакомым бердянским кузнецом из казацких детей, Сидором. Разговорились. На вопрос Хлопуши, где найти Пугача, кузнец ответил:
– Государь стоит с войском на старице реки Сакмары, на самом берегу.
– Какой государь, – перебил его Хлопуша, – я про Пугача спрашиваю…
– Для кого Пугач, для кого и царь. Ты к нему, как к царю подходи, а не то…
– Как подойти, знаю, – прогнусавил Хлопуша.
– А чтоб тебе приметно было, увидишь там повешенных трех человек…
– О-о-о, – протянул Хлопуша. – Это пошто же их?
– Подосланы будто бы от Рейнсдорпа были.
Хлопуша засипел, закашлялся.
Глава X
«Все мы гулящие, Ненилушка»
Пугачев окинул оборванца суровым взглядом
Заветное письмо
На Оренбург!
1
А в ночь на 2 октября в Сакмарский городок приехали несколько казаков с Максимом Шигаевым и Петром Митрясовым. Им нужно было подготовить жителей к приему государя.
На следующее утро была устроена в версте от города встреча. Пугачев подъехал со своим войском, поздоровался с народом, слез с коня, приложился к кресту, поцеловал хлеб-соль и сел на стул. Он был не в духе. Еще вчера Шигаев доложил ему, что строевые казаки, по требованию губернатора, ушли из Сакмарского городка вместе с атаманом в Оренбург.
– Где у вас казаки? – обратился он к народа.
– В Оренбург забраны, ваше величество. А кои на службе, – стали отвечать из толпы. – Да еще двадцать человек оставил атаман для почтовой гоньбы, только и тех-то нету тутотка.
– Сыскать! Всех сыскать! Не сыщете – только и жить будете. Поп! Тебя атаманом в этой местности ставлю.
Священник упал Пугачеву в ноги:
– Помилуй, батюшка. Какой я атаман?!
– Ладно. Не хуже будешь того, кой убежал к Рейнсдорпу.
Пугачев удалился в лагерь.
– Вот, ваше величество, – доложили ему там. – Трех подосланцев наши разъезды пымали: из Оренбурга они.
– Повесить! – крикнул Пугачев. – Бурьян в поле – рви без милости!..
Страховидный Иван Бурнов пошел делать свое дело.
К Пугачеву, сняв шапку, приблизился, в сопровождении Давилина, казак Костицын.
– Дозволь, надежа-государь, слово молвить. (Пугачев кивнул головой.) Был я, батюшка, в соборе, в Оренбурге… И слышал, как дьякон всему народу губернаторскую дарнинушку вычитывал…
Костицын подробно рассказал о происшествии в соборе, о том, какие в городе ходят толки, и, вынув из кармана, подал Пугачеву печатную публикацию Рейнсдорпа.
– А это, ваше величество, я в торговых рядах со стены содрал. Вот по такой бумаге дьякон-то и вычитывал.
Пугачев, прищурив правый глаз, воззрился в бумагу, зашевелил губами. Шрифт публикации был крупный, содержание короткое; Пугачев, хотя и с большим трудом, все-таки осилил кое-что из напечатанного, сказал Давилину:
– Пускай секретарь сюда прибежит. Да присугласи-ка ко мне всех атаманов с полковниками да есаулами. Да и казаков скличь! – Костицыну он подал три рубля. – А вот за верную службу прими. И впредь служи тако. Ступай.
Когда собрались все в круг, Иван Почиталин, по приказу Пугачева, громко стал читать публикацию. Пугачев внимательно присматривался к выражению лиц собравшихся казаков. Вдруг все заулыбались, затем захохотали. Пугачев, тоже усмехаясь, во весь рост поднялся, снял шапку, сказал:
– Вот я и шапку снял… Смотрите! А губернатор, наглец, пишет, что никогда я шапки не снимаю, боюсь воровские знаки показать. Зрите сами: знаков на мне нет, лицо чистое, ноздри целы. Ах, злодей, злодей… То я беглый казак Пугачев, то ноздри у меня рваные! Вот как всего оболгал меня Рейнсдорп, дай бог ему… Ах, изменник!
– А вы, ваше величество, начхайте на него! – тряхнув бородой, воскликнул Андрей Овчинников. – Вишь, он зря ума какую хреновину нагородил: богу на грех, людям на смех!
– Ему, губернатору-то, с горы видней, – как всегда с ужимками, двусмысленно бросил Митька Лысов.
– Я вас, ваше величество, еще в молодых годках видывал, – вкрадчиво проговорил, кланяясь, старик Витошнов. – Как в то время вы любили правым глазком подмаргивать, а передние зубки у вас были со щербинкой, такожде и ныне мы зрим в вас.
На глазах Пугачева появились слезы. Он тронул языком пустоту, где когда-то был зуб, и сказал:
– Слышали, господа атаманы, что верный мой полковник Витошнов говорит?
– Надежа-государь! – громко закричали все, а всех громче неистово выкрикивал Иван Зарубин-Чика. – Умрем за тебя, за государя своего!
Все чинно разошлись. Сутулый, кривоплечий Митька Лысов, вышагивая, что-то бормотал себе под нос, разводил руками, крутил головой, хихикал.
Час был поздний. Горели костры. Ветер дул. По небу волоклись хмурые тучи. Обмелевшая Сакмара брюзжала, взмыривая на шиверах и перекатах.
У царской палатки – или, по-татарски, кибитки – стояла краснощекая Ненила. Скрестив руки на груди и засунув ладони под мышки, она поджидала государя. Печальная Харлова лежала в соседней кибитке за пологом. Быстрым шагом, как всегда, приблизился к Нениле Пугачев. Она развязала на нем кушак, пособила снять кафтан, взяла шапку, велела присесть на камень, стала стаскивать сапоги. Он упирался руками в ее мясистые плечи. Она сказала:
– Ужин готов… Кумысу да меду каргалинские татары привезли. А Лидия Федоровна все плачет да плачет. Поди, надежа, распотешь ее.
– А парнишка где?
– А ейный парнишка, Колька, в моей кибитке, эвот-эвот рядышком.
– Ты, слышь, и ему пожрать дай, Ненилушка.
Давилин расставлял часовых вблизи кибитки Пугачева.
– И так кормлю. А ты, батюшка, хоть бы покойников-то приказал убрать, – кивнула она головой на трех висевших неподалеку губернаторских шпионов. – Страх берет. Как и спать стану.
– А ты Ермилку либо Ваньку Бурнова положи к себе, – шутил Пугачев.
– Тоже молвишь, батюшка, – обиделась Ненила. – Я поди, не курвина дочь, не гулящая какая…
– Эх, все мы гулящие, Ненилушка, – вздохнул Пугачев, взял зажженный фонарь и вошел в палатку.
Рано утром, едва солнце встало, он был уже на ногах. Он поехал поздороваться с каргалинскими татарами, пятисотенный боевой отряд которых вместе с Падуровым, Али и Фатьмой прибыл ночью в лагерь.
Пугачев был бодр, радостен. Шутка ли – полтысячи таких удалых всадников влились в его молодую рать. Да еще сотня сакмарских казаков подоспела.
Падуров, сняв шапку, сказал ему:
– Прошу разрешения вашего величества татарке Фатьме жить при мне.
Глаза Падурова то улыбались, то страшились.
– Ладно, так и быть, – подумав и нахмурившись, сказал Пугачев. – Эх ты, бабник…
– Она не баба – она воин, ваше величество.
– Хорош воин, с коня вверх тормашками сверзилась, – ухмыльнулся Пугачев, вспомнив скачки на празднике.
В полдня татары устроили состязание с яицкими казаками в бегах и борьбе.
Пугачев остался у своей палатки вдвоем с Шигаевым. Неспешно прохаживались между палаткой и берегом реки, где под ветерком покачивались на виселице трупы. Говорили о делах, о том, что надо-де приводить армию в порядок: число людей подходит к трем тысячам, и двадцать добрых пушек есть, пора, мол, на полки народ делить да покрепче дисциплину заводить. Пожалуй, время и под Оренбург подступ сделать, и так сколько времени зря промешкали.