Полная версия
Две Дианы
Врач, говоривший это, был рослый мужчина с выпуклым лбом и глубоко сидящими проницательными глазами. Люди звали его мэтр Нотрдам. Свои ученые сочинения он подписывал «Нострадамус». На вид ему было лет пятьдесят, не больше.
– О боже! Но поглядите же на него, мессир! – причитала Алоиза. – С вечера седьмого июня он так и лежит, а сегодня у нас второе июля, и за все это время он не произнес ни слова, даже не узнал меня… Он словно мертвец… Возьмешь его за руку, а он и не чувствует…
– Тем лучше, госпожа Алоиза. Пусть он как можно позже вернется к сознанию. Если он сможет пролежать в подобном беспамятстве еще месяц, то будет спасен окончательно.
– Спасен! – повторила Алоиза, подняв к небу глаза, точно благодаря Бога.
– Спасенным можно его считать уже и теперь, только бы не было рецидива. Можете это передать той хорошенькой служанке, что дважды в день приходит справляться о его здоровье. Ведь тут замешана страсть какой-то знатной дамы, так ведь? И страсть эта бывает просто очаровательна, но бывает и роковой.
– О, в данном случае это нечто роковое, вы совершенно правы, мэтр Нотрдам, – вздохнула Алоиза.
– Дай же бог ему излечиться и от страсти… Впрочем, я ручаюсь только за излечение от болезни.
Нострадамус расправил пальцы вялой, безжизненной руки, которую держал в своей, и задумчиво, внимательно стал разглядывать ее ладонь. Он даже оттянул кожу над указательным и средним пальцами. Казалось, он напрягал память, что-то припоминая.
– Странно, – пробормотал он вполголоса, – вот уж который раз я изучаю эту руку, и всякий раз мне кажется, что когда-то давно мне приходилось ее рассматривать. Но чем же она тогда поразила меня? Мензальная линия благоприятна; средняя сомнительна, но линия жизни превосходна. Впрочем, ничего из ряда вон выходящего! По-видимому, преобладающая черта этого молодого человека – твердая, несгибаемая воля, неумолимая, как стрела, пущенная уверенной рукой. Но не это меня изумило в свое время. А потом, эти мои воспоминания очень смутны и стары, а хозяину вашему, госпожа Алоиза, не больше двадцати пяти лет, не так ли?
– Ему двадцать четыре, мессир.
– Стало быть, он родился в тысяча пятьсот тридцать третьем году. Его день рождения вам известен?
– Шестое марта.
– Вы случайно не знаете, когда он появился на свет: утром или вечером?
– Как не знать! Ведь это я принимала младенца. Монсеньор Габриэль родился, когда пробило шесть с половиной часов утра.
Нострадамус записал это.
– Я посмотрю, каково было положение светил в этот день и час, – сказал он. – Но будь виконт д’Эксмес на двадцать лет старше, я был бы готов поклясться, что уже держал эту руку в своей. Впрочем, это не важно… Здесь я только врач, а не колдун, как меня величают иногда в народе, и я повторяю, госпожа Алоиза, что врач теперь ручается за жизнь больного.
– Простите, мэтр Нотрдам, – печально сказала Алоиза, – вы говорили, что ручаетесь за его исцеление от болезни, но не от страсти.
– От страсти! Но мне кажется, – и Нострадамус улыбнулся, – что это не столь безнадежная страсть, судя по ежедневным двукратным посещениям молоденькой служанки!
– Наоборот, мэтр, наоборот! – воскликнула в испуге Алоиза.
– Да полно вам, госпожа Алоиза! Кто богат, молод, отважен и хорош собой, как виконт, тому недолго придется страдать от неразделенной любви в такое время, как наше. Дамы любят иной раз помедлить, вот и все.
– Предположите, однако, что дело обстоит не так. Скажите, если при возвращении больного к жизни первой и единственной мыслью, которая блеснет в этом ожившем рассудке, будет: моя любимая безвозвратно потеряна мною, что тогда случится?
– О, будем надеяться, что ваше предположение ложно, госпожа Алоиза. Это было бы ужасно. Насколько можно судить о человеке по чертам лица и выражению глаз, ваш хозяин, Алоиза, человек не легкомысленный. Его сильная и напористая воля в данном случае только увеличила бы опасность. Разбившись о невозможность, она могла бы заодно разбить и самую жизнь.
– Боже! Мой мальчик погибнет! – воскликнула Алоиза.
– Тогда ему грозило бы по меньшей мере повторное воспаление мозга, – продолжал Нострадамус. – Но ведь всегда есть возможность подарить человеку хоть какую-то кроху надежды. Самый отдаленный, самый беглый луч ее был бы уже спасителен для него.
– В таком случае он будет спасен, – мрачно проговорила Алоиза. – Я нарушу клятву, но спасу его. Благодарю вас, мессир Нотрдам.
Миновала неделя, и Габриэль если и не пришел в себя окончательно, то уже был на пути к этому. Его взгляд, еще блуждающий и бессмысленный, различал теперь лица и вещи. Затем больной научился приподыматься без посторонней помощи, принимать микстуры, которые прописывал ему Нострадамус.
Спустя еще одну неделю Габриэль заговорил. Правда, речь его была бессвязна, но все же понятна и относилась главным образом к событиям его прежней жизни. Поэтому Алоиза вся трепетала, как бы он не выдал свои тайны в присутствии врача.
Ее опасения не были лишены основания, и однажды Габриэль выкрикнул в бреду:
– Они думают, что мое имя виконт д’Эксмес… Нет, нет, берегитесь! Я граф де Монтгомери…
– Граф де Монтгомери? – повторил Нострадамус, пораженный каким-то воспоминанием.
– Тише! – шепнула Алоиза, приложив палец к губам.
Но Габриэль ничего не добавил. Нострадамус ушел, и так как на другой день и в последующие дни он не заговаривал о вырвавшихся у больного словах, то и Алоиза молчала, предпочитая не задерживать внимание врача на этом неожиданном признании.
Между тем Габриэлю становилось все лучше. Он уже узнавал Алоизу и Мартен-Герра; просил то, в чем нуждался; говорил мягким и печальным тоном, позволявшим думать, что рассудок его окончательно прояснился.
Однажды утром, когда он впервые встал с постели, он спросил Алоизу:
– Кормилица, а что война?
– Какая война, монсеньор?
– С Испанией и с Англией.
– Ах, монсеньор, вести о ней приходят печальные. Говорят, испанцы, получив подкрепление от англичан, вторглись в Пикардию. Бои идут по всей границе.
– Тем лучше, – заметил Габриэль.
Алоиза подумала, что он еще бредит. Но на другой день он отчетливо и твердо спросил у нее:
– Я не спросил тебя вчера, вернулся ли из Италии герцог де Гиз?
– Он находится в пути, монсеньор, – ответила, удивившись, Алоиза.
– Хорошо. Какой сегодня день, кормилица?
– Вторник, четвертое августа, монсеньор.
– Седьмого исполнится два месяца, как я лежу на этом одре, – продолжал Габриэль.
– О, значит вы это помните! – встрепенулась Алоиза.
– Да, помню, Алоиза, помню. Но если я ничего не забыл, – грустно заметил он, – то меня, кажется, забыли. Никто не приходил обо мне справляться?
– Что вы, монсеньор! – дрогнувшим голосом ответила Алоиза, с тревогой следя за выражением его лица. – Служанка Жасента дважды в день приходила узнавать, как вы чувствуете себя. Но вот уже две недели – с тех пор, как вы заметно стали поправляться, – она не появлялась.
– Не появлялась!.. И не знаешь почему?
– Знаю. Ее госпожа, как мне сообщила в последний раз Жасента, получила от государя позволение уединиться в монастыре до конца войны.
– Вот как? – произнес Габриэль с мягкой и печальной улыбкой. – Милая Диана!
– О, монсеньор, – воскликнула Алоиза, – вы произнесли это имя! И без содрогания, без обморока. Мэтр Нотрдам ошибся! Вы спасены! Вы будете жить, и мне не понадобится нарушить клятву!
Бедная кормилица обезумела от радости. Но Габриэль, по счастью, не понял ее последних слов. Он только сказал с горькой усмешкой:
– Да, я спасен, и все же, бедная моя Алоиза, жить я не буду.
– Как же так, монсеньор? – вздрогнула Алоиза.
– Тело выдержало удар мужественно, – продолжал Габриэль, – но душа, Алоиза, душа… Ты думаешь, она ранена не смертельно? Я, конечно, оправлюсь от этой долгой болезни… Но на границе, по счастью, идут бои, я – капитан гвардии, и мое место там, где сражаются. Едва я смогу сесть на коня, я поеду туда, где мое место. И в первом же сражении сделаю так, что сражаться мне больше не придется.
– Вы подставите грудь под пули? Господи! Но почему же, монсеньор, почему?
– Почему? Потому что госпожа де Пуатье не сказала мне ничего, Алоиза; потому что Диана, быть может, моя сестра, и я люблю Диану! И еще потому, что король, быть может, повелел убить моего отца, а покарать короля, не имея улик, я не могу. И если я не могу ни отомстить за отца, ни жениться на своей сестре, тогда что же делать мне на этом свете? Вот почему я хочу покинуть этот мир!
– Нет, вы его не покинете, монсеньор, – глухо отозвалась Алоиза, скорбная и мрачная. – Вы его не покинете как раз потому, что вам еще предстоит много дел, и дел страшных, ручаюсь вам… Но говорить об этом с вами я буду только тогда, когда вы совершенно выздоровеете и мэтр Нострадамус подтвердит мне, что вы сможете выслушать меня.
Этот момент наступил во вторник на следующей неделе. Габриэль уже выходил из дому, готовясь к отъезду, и Нострадамус в этот день обещал навестить своего пациента в последний раз.
Когда в комнате никого не было, Алоиза спросила Габриэля:
– Монсеньор, вы еще не отказались от своего отчаянного решения, которое приняли? Оно все еще остается в силе?
– Остается, – кивнул Габриэль.
– Итак, вы ищете смерти?
– Ищу.
– Вы собираетесь умереть потому, что лишены всякой возможности узнать, сестра ли вам госпожа де Кастро?
– Да.
– Вы не забыли, что говорила я вам о том пути, который может привести к разгадке этой страшной тайны?
– Конечно нет. Ты говорила, что в эту тайну посвящены только двое – Диана де Пуатье и мой отец, граф Монтгомери. Я просил, заклинал госпожу де Валантинуа, я ей угрожал, но ушел от нее в еще большем смятении и отчаянии, чем пришел…
– Но вы говорили, монсеньор, что, если бы вам понадобилось спуститься в могилу к отцу для разгадки этой тайны, вы бы и туда сошли без страха…
– Но ведь я даже не знаю, где его могила!
– И я не знаю, но надо ее искать.
– А если я и найду ее? – воскликнул Габриэль. – Разве Бог сотворит для меня чудо? Мертвые молчат, Алоиза.
– Мертвые, но не живые.
– О боже, как тебя понять? – побледнел Габриэль.
– Понять так, что вы не граф Монтгомери, как вы себя не раз называли в бреду, а только виконт Монтгомери, ибо ваш отец, граф Монтгомери, возможно, еще жив.
– Земля и небо! Ты знаешь, что он жив?
– Этого я не знаю, но так предполагаю и на это надеюсь, монсеньор… Ведь он был сильный, мужественный человек и, так же как и вы, достойно боролся с несчастьем и страданиями. А если он жив, то не откажется, как отказалась герцогиня Валантинуа, открыть вам тайну, от которой зависит ваше счастье.
– Но где найти его? Кого спросить об этом? Алоиза, ради создателя, говори!
– Это страшная история, монсеньор… И по приказу вашего отца я поклялась своему мужу никогда вас не посвящать в нее, потому что, едва лишь она станет известна вам, вы очертя голову подвергнете себя чудовищным опасностям! Вы объявите войну врагам, которые во сто крат сильнее вас. Но и самая отчаянная опасность лучше верной смерти. Вы приняли решение умереть, и я знаю, что вы не отступитесь перед этим. И я рассудила, что лучше уж подтолкнуть вас на эту невероятно трудную борьбу… Тогда, по крайней мере, вы, может, и уцелеете… Итак, я вам все расскажу, монсеньор, а Господь Бог, быть может, простит меня за клятвопреступление.
– Да, несомненно простит, моя добрая Алоиза… Отец! Мой отец жив!.. Говори же скорее!
Но в это время послышался осторожный стук в дверь, и вошел Нострадамус.
– О, господин д’Эксмес, каким бодрым и оживленным я вас застаю! – обратился он к Габриэлю. – В добрый час! Не таким вы были месяц назад. Вы, кажется, совсем готовы выступить в поход?
– Выступить в поход? Вы правы, – ответил Габриэль, устремив горящий взгляд на Алоизу.
– Тогда врачу здесь больше нечего делать, как я вижу, – улыбнулся Нострадамус.
– Только принять мою признательность, мэтр, и… я не смею это назвать оплатою ваших услуг, ибо в известных случаях за жизнь не платят…
И Габриэль, пожав руки врачу, вложил в них столбик золотых монет.
– Благодарствуйте, виконт, – сказал Нострадамус, – но позвольте и мне сделать вам подарок, не лишенный, по-моему, ценности.
– Что за подарок, мэтр?
– Вы знаете, монсеньор, что я изучал не только болезни людей; мне хотелось видеть дальше и глубже, хотелось проникнуть в их судьбы. Задача, исполненная сомнений и неясностей! Я не внес в нее света, но иной раз, думается мне, замечал в ней некоторые проблески. Согласно моему убеждению, Бог дважды предначертывает всеобъемлющий план каждой человеческой судьбы: в светилах неба – родины человека и в линиях его руки – путаной, зашифрованной книги, которую человек всегда носит с собою, но не умеет читать ее даже по складам, если не проделал предварительно бесчисленных исследований. Много дней и много ночей посвятил я, монсеньор, изучению этих двух наук – хиромантии и астрологии. Я прозревал грядущее, и, быть может, некоторые мои пророчества удивят людей, которые будут жить через тысячу лет. Однако я знаю, что истина проскальзывает в них только мельком… Тем не менее я уверен, что у меня бывают минуты ясновидения, виконт. В одну из этих слишком редких минут, двадцать пять лет назад, я узрел судьбу одного из придворных короля Франциска, ясно начертанную в аспекте светил и в сложных линиях его руки. Эта странная, причудливая, грозная судьба поразила меня. Представьте себе мое изумление, когда на вашей ладони и в аспекте ваших планет я различил гороскоп, сходный с тем, что меня так поразил когда-то. Но прошедшие двадцать пять лет затуманили его в моей памяти. Наконец, с месяц назад, господин виконт, вы в бреду произнесли одно имя. Я расслышал только имя, но оно ошеломило меня: имя графа де Монтгомери.
– Графа де Монтгомери? – повторил в испуге Габриэль.
– Я повторяю, монсеньор: я расслышал только это имя, а до остального мне не было дела. Ибо так звали человека, чей жребий когда-то предстал предо мной в полном свете. Я поспешил домой, перерыл свои старые бумаги и нашел гороскоп графа де Монтгомери. Но странная вещь, монсеньор, еще не встречавшаяся мне за тридцать лет моих исследований: по-видимому, существуют какие-то таинственные связи, загадочное сродство душ между графом де Монтгомери и вами; и Бог, никогда не наделяющий двух людей совершенно одинаковой судьбою, предначертал для вас обоих, несомненно, одну и ту же участь. Ибо я не ошибся: линии руки и небесные светила для вас тождественны. Я не хочу сказать, что в подробностях нет никакого различия между его и вашей жизнью, но основное событие, их определяющее, одинаково. Когда-то я потерял из виду графа де Монтгомери, однако мне стало известно, что одно из моих предсказаний исполнилось: он ранил в голову короля Франциска тлеющей головешкой. Исполнилась ли его судьба и в остальном, этого я не знаю. Могу только утверждать, что несчастье и смерть, грозившие ему, грозят и вам.
– Неужели? – воскликнул Габриэль.
Нострадамус подал виконту д’Эксмесу пергаментный свиток:
– Вот гороскоп, составленный мною когда-то для графа де Монтгомери. Я не иначе составил бы его и для вас.
– Дайте, мэтр, дайте! – рванулся к нему Габриэль. – Это и вправду бесценный подарок, и вы не можете себе представить, как он дорог мне.
– Еще одно слово, господин д’Эксмес, – продолжал Нострадамус, – последнее слово предостережения: из гороскопа Генриха Второго видно, что он умрет в поединке или на турнире.
– Но какое отношение это имеет ко мне? – спросил Габриэль.
– Прочитав пергамент, вы меня поймете, монсеньор. Теперь мне остается только откланяться и пожелать вам, чтобы предначертанная вам катастрофа произошла, по крайней мере, независимо от вашей воли.
И, простившись с Габриэлем, который еще раз пожал ему руку и проводил его до порога, Нострадамус вышел.
Вернувшись к Алоизе, Габриэль тут же развернул пергамент и, уверившись, что никто не может помешать или подслушать его, прочитал Алоизе:
Всерьез иль в игре он коснется копьемчела короля,И алая кровь заструится ручьемс чела короля!Ему Провидение право даеткарать короля —Полюбит его и его же убьетлюбовь короля!– Отлично! – просияв, восторженно воскликнул Габриэль. – Теперь, дорогая моя Алоиза, ты можешь мне рассказать, как король Генрих Второй заживо похоронил моего отца, графа де Монтгомери.
– Король Генрих Второй? – поразилась Алоиза. – С чего вы взяли, монсеньор?..
– Догадываюсь. Ты можешь, не таясь, поведать мне о преступлении… Бог возвестил мне уже, что оно будет отомщено!
XVIII. Выбор кокетки
Если с помощью мемуаров и хроник того времени восполнить рассказ Алоизы, которую Перро Давриньи, ее муж, конюший и друг графа де Монтгомери, когда-то посвящал во все обстоятельства жизни графа, то мрачная биография графа Жака, отца Габриэля, предстанет перед нами в нижеследующем виде. Сыну она известна была только в общих чертах, трагического же конца ее он так же не знал, как и все.
Жак де Монтгомери, сеньор де Лорж, был, как и все его предки, мужественным и смелым человеком. При воинственном Франциске I графа всегда видели в первых рядах сражающихся. Он рано дослужился до чина полковника французской пехоты.
Однако среди сотни громких его дел было одно весьма неприятное происшествие, о котором вскользь упомянул Нострадамус.
Случилось это в 1521 году. Графу де Монтгомери только что исполнилось двадцать лет, и был он тогда еще капитаном. Зима выдалась суровая, и молодые люди во главе с молодым королем Франциском I играли однажды в снежки. Игра была эта небезопасная, хотя и довольно в ту пору распространенная. Игроки делились на две партии: одна защищала дом, другая штурмовала его снежками. Граф д’Ангиен, сеньор де Серизоль, был как-то убит в такой игре. А на этот раз граф Жак чуть было не убил короля. После игры решили согреться. Огонь в камине погас, и все молодые эти сорванцы, толкаясь и крича, хотели сами его разжечь. Жак первый подскочил к камину с горящей головешкой в руках и, столкнувшись с замешкавшимся Франциском, нечаянно сильно ударил его раскаленной головешкой по лицу. Король отделался, по счастью, только раной, впрочем довольно тяжелой, и некрасивый рубец, оставшийся от нее, послужил основанием для новой моды, введенной тогда Франциском I: длинных бород и коротких волос.
Так как граф де Монтгомери искупил затем свою злополучную неловкость целым рядом блестящих подвигов, то король на него не гневался и дал ему возможность подняться до высших ступеней в придворной и военной иерархии. В 1530 году граф Жак женился на Клодине де Лабуасьер. Это был чисто светский брак, в основе которого не было взаимного влечения. Однако муж долго оплакивал жену, когда она умерла в 1533 году, родив Габриэля. Впрочем, в основе его характера лежала грусть, присущая людям, которых коснулся злой рок. Сделавшись одиноким вдовцом, он увлекался только военным делом, бросаясь в пекло огня. Но в 1538 году, после перемирия, заключенного в Ницце, когда этот деятельный, боевой офицер вынужден был превратиться в придворного и прогуливаться по галереям Турнелля и Лувра с парадной шпагой на боку, он чуть было не умер от тоски.
Его спасла и погубила новая страсть.
Этого старого ребенка, крепкого и простодушного, очаровала царственная Цирцея: он влюбился в Диану де Пуатье.
Три месяца он вертелся около нее, хмурый и мрачный, не произнося ни слова, но глядя на нее глазами, которые говорили все. Этого ей было вполне достаточно, чтобы понять полную победу над ним, и она записала ее, как бы на всякий случай, в уголке своей памяти.
И случай представился. Франциск I стал небрежно обращаться со своей прекрасной фавориткой, предпочитая ей госпожу д’Этамп.
Когда признаки охлаждения сделались явными, Диана впервые в жизни заговорила с Жаком де Монтгомери.
Произошло это в Турнелле, на празднике, который устроил король в честь новой фаворитки.
– Господин де Монтгомери! – подозвала Диана графа.
Взволнованный и растерянный, он подошел к ней и неловко поклонился.
– Как вы грустны! – сказала она.
– Смертельно грустен, сударыня.
– О господи, отчего же?
– Оттого, что хотел бы пойти на смерть.
– Ради кого-нибудь, надо думать?
– Ради кого-нибудь – это было бы очень приятно, но и просто так, ни ради чего, было бы тоже не худо.
– Что за страшная меланхолия! Откуда она взялась у вас?
– Откуда мне это знать, сударыня?
– А я знаю это, сударь! Вы любите меня.
Жак побледнел. Затем, набравшись мужества, которого здесь понадобилось больше, чем ринуться одному на целый неприятельский батальон, он ответил хриплым и дрожащим голосом:
– Да, сударыня, я люблю вас. Тем хуже!
– Тем лучше, – засмеялась Диана.
– Как вас понять? – воскликнул ошеломленный Монтгомери. – Ах, осторожнее, герцогиня! Это не игра. Это любовь, пусть даже безнадежная, но искренняя и глубокая…
– Почему же безнадежная? – спросила Диана.
– Герцогиня, простите за откровенность, но не в моих правилах приукрашивать вещи словами. Разве вас не любит король?
– Это верно, – вздохнула Диана, – он любит меня.
– Стало быть, вы видите, что мне нельзя – если даже я смею вас любить, – нельзя говорить вам об этой неподобающей любви.
– Неподобающей вам, вы правы.
– О нет, не мне! – воскликнул граф. – И если бы когда-нибудь оказалось возможным…
Но Диана остановила его, сказав с величавой грустью и с хорошо разыгранным достоинством:
– Довольно, господин де Монтгомери. Прошу вас, прекратим этот разговор.
Холодно ему поклонившись, она удалилась, предоставив бедному графу колебаться между самыми противоречивыми чувствами: ревностью, любовью, ненавистью, страданием и радостью. Итак, Диана знает, что он ее боготворит! Но он ее, может, оскорбил! Он мог показаться ей несправедливым, неблагодарным, жестоким!
На другой день Диана де Пуатье сказала королю Франциску:
– Знаете, государь, господин де Монтгомери влюблен в меня.
– Вот как? – засмеялся король. – Ну что же, Монтгомери старинный род, и знатны они почти так же, как я. А сверх того они почти так же храбры и, как я вижу, почти так же любят женщин.
– И это все, что вы можете мне сказать? – спросила Диана.
– А что ж мне, по-вашему, сказать вам, дорогая? – прищурился король. – Неужели же я должен сердиться на графа Монтгомери только за то, что у него, как и у меня, хороший вкус?
– Если бы вопрос касался госпожи д’Этамп, вы бы этого не сказали, – пробормотала оскорбленная Диана.
Больше она не возвращалась к этому разговору, но решила продолжить испытание. Снова встретившись через несколько дней с графом Жаком, она опять окликнула его:
– Господин де Монтгомери! Вы стали еще печальнее?
– Это естественно, герцогиня! – смиренно ответил граф. – Ведь я трепещу при мысли, что, быть может, обидел вас.
– Не обидели, сударь, а только огорчили, – вздохнула герцогиня.
– О, сударыня, как же я мог причинить вам хоть малейшую боль, если за одну вашу слезинку готов пролить всю свою кровь!
– Но ведь вы дали мне понять, что фаворитка короля не вправе мечтать о любви дворянина.
– Ах, я хотел сказать, герцогиня, лишь то, что вы не можете меня любить, потому что вас любит король и вы любите его.
– Король меня не любит, и я не люблю его, – ответила Диана.
– Отец небесный! Но, значит, вы могли бы полюбить меня? – воскликнул Монтгомери.
– Любить вас я могу, – ответила спокойно Диана, – но никогда не могла бы вам в этом признаться.
– Отчего же?
– Для спасения жизни моего отца я могла еще стать фавориткой короля, но для поддержания своей чести я не стану возлюбленной графа де Монтгомери.
Свой отказ она сопроводила таким страстным и томным взглядом, что граф не выдержал.
– О, герцогиня, – сказал он кокетке герцогине, – если бы вы любили, как я…
– Что тогда?
– Тогда – какое мне дело до всех этих светских предрассудков, до чести? Для меня вся Вселенная – это вы. Я люблю вас всем пылом первой любви. И если ваша любовь равна моей, станьте графиней Монтгомери, станьте моей женой!
– Благодарствуйте, граф, – ответила, торжествуя, Диана. – Я не забуду этих благородных и великолепных слов. А пока знайте, что мои цвета – зеленый и белый!
Жак пылко поцеловал белую руку Дианы, испытывая такое счастье, будто стяжал корону мира.
И когда на другой день Франциск I, беседуя с Дианой, заметил, что ее новый поклонник стал носить ее цвета, она ответила, зорко наблюдая за реакцией короля:
– Он имеет право на эти цвета, Ваше Величество. Как же мне не позволить ему носить их, если он предлагает мне носить его имя?
– Неужели? – удивился король.
– Я не шучу, государь, – уверенно заявила герцогиня.
На миг ей показалось, будто ее затея удалась и от ревности в душе неверного проснется любовь.