Полная версия
Революция и семья Романовых
Николай II твердо верил в то, что самодержавие должно делать ставку на «простой народ», на «мужика», а не на «европеизированную общественность». Годы правления убеждали его, что всякий раз, когда под давлением «общественности» он поступался самодержавным принципом, «выходило плохо». Частичные уступки по линии «либерализации», на которые он шел (октябрьский манифест 1905 г. и др.), не улучшили положения в стране и не укрепили царскую власть. Напротив, они еще больше возбуждали ту же самую «общественность» и некоторые наиболее крайние ее представители становились еще требовательнее. Даже С. Ю. Витте однажды с раздражением заметил, что либералы напоминают ему шахматного игрока, который, выиграв партию, хватает доску и начинает бить ею своего противника по голове[20]. Царь вообще считал, что при значительном сдвиге «влево» страна не остановится на «либеральной ступени». Он не раз говорил, что общественные деятели из думского лагеря, придя к власти, не сумеют долго продержаться у нее.
Такую точку зрения разделяли многие правые. Вспомним хотя бы знаменитую «записку Дурново», предсказывавшую в случае войны неизбежность крушения российского либерализма под натиском «анархических», т. е. революционных, сил[21].
В литературе высказывается мнение, что царизм требовал от буржуазии «полного отказа от каких-либо политических поползновений»[22]. Но, видимо, это не совсем так. По крайней мере, в годы войны, по мнению царя, не время было возвращаться к тому состоянию, которое существовало до «смуты» 1905 г. «Общественность» в лице своих организаций много помогала царской армии; Государственная дума, хотя и была бельмом на глазу, все-таки потихоньку «выпускала пары» недовольства и раздражения, накопившегося в стране, создавала впечатление «представительности» в глазах западных союзников. Царь сознавал это. Противоречивое, в сущности говоря, неопределенное, неустоявшееся отношение Николая II к так называемым «общественным организациям» (центрам либерально-буржуазной оппозиции) хорошо видно из двух его собственноручных резолюций. В январе 1917 г. ему была подана записка «русских православных людей» г. Киева, требовавшая принятия решительных мер против «кадетско-еврейских, интеллигентских кругов», которые под руководством Государственной думы «дискредитируют порядок, действуют в противоположность политическим идеалам коренного народа». «Все несогласные, – настаивали авторы записки, – должны умолкнуть», все «общественные организации» должны быть взяты под строгий правительственный контроль. Прочитав записку, Николай II направил ее премьер-министру Голицыну с резолюцией: «Записка, достойная внимания»[23]. Казалось бы, все ясно. Но примерно в то же время на записке черносотенца Н. Н. Тихановича, в которой предлагалось ужесточить правительственный курс, Николай написал: «Во время войны общественные организации трогать нельзя»[24].
Впоследствии, размышляя о ситуации, в которую был поставлен последний русский царь, некоторые эмигрантские историки и публицисты характеризовали ее как «межумочную». Журналист И. Колышко писал: «…потеряв внешние атрибуты самодержавия (акт 17 октября), но не порвав с ним внутренне, Николай II повис между этими двумя идеалами…»[25] Действительно, режим практически находился в состоянии неустойчивого равновесия: любое неосторожное прикосновение к нему с любой стороны – слева или справа – могло толкнуть его вниз. В «верхах», по-видимому, это сознавали. Государственную думу, в которой видели главный элемент «дестабилизации» и которую стремились «урезать», «обкорнать», «привести к послушанию» и т. п., все-таки вынуждены были терпеть как ставшую чем-то органическим в системе царского режима. В проекте манифеста о роспуске IV Государственной думы (январь 1917 г.) она обвинялась в том, что «вновь уклонилась в область политических стремлений… вступила в борьбу за власть с правительством». «России, – вещал манифест, – нужны не речи, смущающие народную душу и расшатывающие нашу государственность, а созидательная работа, укрепляющая государственный порядок». Исходя из такой установки, признавалось «за благо» распустить IV Думу, но назначить на декабрь 1917 г. выборы в новую Думу[26].
В целом правительственный курс в последний период перед Февралем 1917 г. можно, вероятно, оценить как попытку политического маневрирования между реакцией и буржуазно-дворянской оппозицией с осторожным сдвигом, сползанием в сторону реакции. Но сдвиг этот делался не столько в расчете на укрепление позиций самодержавного режима именно в данный момент, сколько на то, что легче будет укрепить эти позиции в будущем. В такую оценку, как нам кажется, вписывается даже знаменитая «министерская чехарда», которая обычно рассматривается в качестве сильнейшего аргумента в пользу тотального «разложения царизма». Лишь в какой-то степени это, вероятно, было так, но конкретный анализ процесса «чехарды» обнаруживает в ней вполне определенную политическую тенденцию: министры менялись и тасовались с явным расчетом на «умиротворение» не только правых элементов, но также и думской оппозиции. Расчет на то, что новый кандидат сумеет лучше наладить контакт с Думой, почти всегда присутствовал при очередном назначении. Как бы там ни было, Николай II так и не решился на проведение чего-то вроде «контрреформ», которые свели бы на нет вынужденные нововведения периода первой российской революции, превратившие самодержавие в «самодержавие конституционное». Выждать, выиграть время до конца войны – это было главным. Победа, считал Николай II, поднимет патриотический дух, изменит положение, тогда и придет час нужных ему решений.
В этой связи заслуживает внимания письмо бывшего премьер-министра А. Ф. Трепова, опубликованное белоэмигрантской газетой «Новое время» (Белград) 20 апреля 1924 г. Трепов так характеризует политический курс царя, очерченный ему, Трепову, самим Николаем II в январе 1917 г.: Николай не считал возможным проведение каких-либо реформ до конца войны. Он утверждал, что «русский народ по своему патриотизму понимает это и терпеливо подождет» и что «только отдельные группы населения обеих столиц желают волнений» ради осуществления чуждых народу собственных «вожделений». Поэтому, если эти группы не прекратят своих «подстрекательств», их «заставят успокоиться, хотя бы пришлось прибегнуть к репрессиям». Однако по окончании войны Николай «не отвергнет» реформ, которые «удовлетворят интересы подлинного народа…»
Не совсем правильно было бы считать, что такой курс, проводимый царизмом, являлся исключительно итогом трезвого политического анализа. Надо иметь в виду, что сама натура, сам характер Николая II удивительным образом гармонировали с таким курсом. О Николае II написано немало. Многочисленные свидетельства, исходящие из разных политических лагерей, содержат порой диаметрально противоположные оценки, часто противоречат друг другу. Высказывались даже мнения, что он – некий «сфинкс XX в.».
По словам поэта Андрея Вознесенского, «какое время на дворе, таков мессия». Эпохе заката царизма соответствовал царь, характер которого рассмотреть действительно нелегко: это был скрытный человек, в совершенстве владевший искусством не выдавать своих чувств и мыслей. Многим это казалось «страшным, трагическим безразличием»[27]. Другие видели в нем безволие, слабость характера, которые он тщательно старался замаскировать. Царь почти никогда не проявлял своей «царской воли»: не стучал кулаком по столу, не третировал министров и генералов и т. п. Он был хорошо воспитан и умел «очаровывать». Но если, писал хорошо знавший его генерал В. Гурко, он «и не умел повелевать другими, то собой он, наоборот, владел в полной степени»[28]. «Стойко, – пишет Гурко, – продолжал он лелеять собственные мысли, нередко прибегая для проведения их в жизнь к окольным путям»[29]. Переубедить царя, навязать несвойственный ему образ мыслей было практически невозможно[30]. Версии, согласно которым Николай II будто бы находился под безраздельным диктатом Распутина и еще более жены – Александры Федоровны, ничем не обоснованы. Наоборот, имеются некоторые данные, свидетельствующие о весьма скептическом отношении царя к Распутину. Было бы, вероятно, правильнее сказать, что он терпел его, считаясь в основном с истерическим характером своей супруги, твердо веровавшей в «благостность» «нашего друга». Умел Николай II осторожно освобождаться и от слишком назойливого давления самой Александры Федоровны, если оно расходилось с его замыслами и намерениями.
Здесь уместно коснуться роли Распутина вообще. В получившей немалую популярность книге М. Касвинова «Двадцать три ступени вниз» задается вопрос: «Участвовал ли Распутин в управлении Российской империей? Какова была степень его причастности к государственным делам?» И дается ответ: «Неопровержимые факты свидетельствуют, что Распутин ездил в Царское Село как главный государственный консультант, как великий визирь, как член негласного императорского триумвирата»[31].
Вот, пожалуй, пример полного игнорирования «массовой литературой» тех заключений, к которым пришла историческая наука! Почти все историки, изучавшие «распутинский сюжет», приходят к выводу о том, что «влияние Распутина преувеличивалось, роль Распутина раздувалась»[32], что Распутин «никакой политики не делал и не мог делать»[33], что «буржуазная литература выдвигала Распутина, чтобы свалить на него вину за разложение верхов»[34], что «значение Распутина преувеличено»[35], что царь «черпал поддержку своего политического курса не у Распутина, а у всей правой группы»[36] и т. п. И все же представление о Распутине как подлинном правителе России перед Февралем 1917 г. живет…
Выше мы уже писали об истоках подобного рода утверждений. В предфевральский период Распутин стал весьма удобной и выгодной мишенью в политической игре оппозиции. Его чудовищный аморализм, факты безобразного поведения были теми сенсациями, которые буржуазно-либеральная и монархическая оппозиции умело использовали в целях политической компрометации Романовых.
Имеется, как нам кажется, весьма интересное свидетельство, подтверждающее это. В январе 1930 г. английский «россиевед» Б. Пэйрс (до революции он неоднократно бывал в России и имел тесные связи в либеральных кругах) отправил из Лондона письмо А. И. Гучкову в Париж. В нем он сообщал, что готовит к изданию свои «русские мемуары», и в связи с этим просил Гучкова «дать подтверждения по некоторым вопросам». Особенно его интересовал разговор, который они (Пэйрс и Гучков) вели на балконе тучковской квартиры на Фурштадтской улице летом 1916 г. Как писал Пэйрс, он тогда передал, Гучкову мнение английского посла Дж. Бьюкенена, который советовал «людям Думы» продумать какой-либо «практический вопрос» и выдвинуть его в качестве главного в конфронтации с правительством. «Вы тогда сказали, – напоминал Пэйрс, – что для вас таким вопросом является Распутин, и весьма взволнованно говорили об этом весь вечер…»[37]
По мере обострения конфликта в верхах «распутииский феномен» все более гипертрофировался. Лицо Распутина, с глубоко запавшими глазами и неопрятной бородой, казалось, прочно вплелось в императорский герб с двуглавым орлом. «Россия под хлыстом!» – этот каламбур, намекавший на необъятную власть Распутина, которого подозревали в принадлежности к секте хлыстов, был известен в самых широких кругах. В правительственных и проправительственных кругах хорошо понимали политическую подоплеку антираспутинской кампании. В записке, направленной на «высочайшее имя» по поводу публикации в газете «Русская воля» «возмутительных статей об отце Григории», отмечалось: «Эта газетная кампания при настоящих условиях русской политической жизни приобретает особо важное значение и указывает на стремление создать искусственным путем… антидинастическое движение» (последние два слова Николай II подчеркнул при чтении)»[38]. Но, конечно, вся эта «распутиниада» вряд ли приобрела бы такой масштаб, если бы держалась только на одном сугубо «политическом корне». Как появление и пребывание Распутина при дворе, так и антираспутинская кампания, в сущности, имели одну – некую психопатологическую – основу. Если Романовы видели в Распутине «спасителя» и «целителя», то «общественность» видела в нем же ярчайший симптом разложения критикуемого ею строя. Выходило, что Распутин был нужен всем, что конфронтующие стороны «хватались» за Распутина и тянули его каждый к себе. «Общественность» не только верила во всесилие Распутина, но упорно хотела в это верить, все более возбуждая и разжигая себя. Один из наблюдательных мемуаристов довольно тонко заметил, что если бы исчез Распутин, вместе с ним «исчезла бы для тогдашнего общества наиболее заманчивая, волнующая сторона жизни…» и оно бы создало нового «героя и окружило бы его тем же усиленным вниманием и тем же любопытством»[39].
Никакой собственной политической линии Г. Распутин не проводил, да и не мог проводить. Не было абсолютно подавляющим и его влияние на Николая II. Распутин, скорее всего, немало преуспел в ином: сам черносотенец, он умело «улавливал» черносотенные склонности и желания «царствующих особ» и довольно тонко подыгрывал им. Этим умело пользовались другие «оборотистые» лица либо для проведения в жизнь своих политических планов, направленных на укрепление самодержавия, либо по большей части в карьеристских и других неблаговидных целях. Распутин, таким образом, был скорее проводником определенных влияний на «носителей власти», но характер и размер этих влияний ни в коем случае не следует доводить до общегосударственных масштабов. Остается фактом, что Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства, занимавшаяся выявлением так называемых «безответственных влияний», влияний «темных сил», в том числе и Распутина, не получила сколько-нибудь впечатляющих результатов[40]. «Безответственные влияния» не были чем-то инородным, менявшим природу самодержавия. В большей или меньшей степени они существовали всегда как неотъемлемые спутники всякого режима личной власти. Распутин, может быть, свидетельствовал не столько против последних Романовых лично, сколько против всей той среды, которую порождал царизм, и которая не гнушалась даже самыми подлыми средствами для достижения своих корыстных целей. Распутин в своей действительной ипостаси «нужного человека» у «паперти власти» был детищем ее рук, ее творением. В результате сама же эта среда давала буржуазно-либеральной оппозиции прекрасный материал для компрометации Романовых и монархии вообще. В. В. Шульгин в «Днях» со свойственной ему живостью языка обрисовал эту парадоксальную ситуацию. Некий его собеседник, «близкий к трону», так характеризовал место и роль Распутина: «Всё, что говорят, будто он влияет на назначения министров, – вздор: дело совсем не в этом… Я Вам говорю, Шульгин, сволочь – мы! И левые (имеется в виду буржуазная оппозиция. – Г.И.), и правые. Левые потому, что они пользуются Распутиным, чтобы клеветать, правые, т. е. прохвосты из правых, потому, что они, надеясь, что он что-то может сделать, принимают его каракули… А в общем, плохо!»[41] Единственным настоящим неопровержимым фактом, решительно ставящим под сомнение особую «государственную роль» Распутина в системе власти, является то, что и после того, как он был убит, абсолютно ничего не изменилось в политике царизма и лично Николая II. И если бросить общий взгляд на все царствование Николая II, можно, пожалуй, согласиться с замечанием его флигель-адъютанта полковника А. Мордвинова, которое, на наш взгляд, верно определяет главную черту характера последнего царя и которое как-то ускользнуло от внимания историков. Мордвинов обратил внимание на тот факт, что Николай на протяжении почти всего царствования испытывал сильнейшее давление тех сил, которые требовали «конституции», «ответственного министерства». И что же? «Они все же не смутили вплоть до собственного отречения «слабого», «вечно колеблющегося», «действовавшего по чужой указке» императора Николая II… Это доказывает… глубокую продуманность и верность его политических убеждений»[42].
Но поставим теперь вопрос: насколько перспективным мог быть курс поддержания статус-кво, курс маневрирования, проводимый царизмом? Совершенно очевидно, что уход от решения проблем, в конечном счете, был способен лишь обострить их. Чем дольше царское правительство оттягивало проведение тех или иных реформ, призванных модернизировать режим, тем более увеличивалась пропасть между ним и социально-экономическими потребностями развития страны. В результате для преодоления этой пропасти требовались все более решительные, все более радикальные меры, на которые царизм был еще менее способен. Возможности для политического маневрирования режима, таким образом, неуклонно сокращались; превращаясь в анахронизм, он все больше и больше попадал в тупиковую ситуацию[43]. Для «власть предержащих» она вела к изоляции, вернее, может быть, сказать – к самоизоляции, ибо отказ от реформ, да и вообще от каких-либо определенных шагов, «топтанье на месте» усиливали недовольство как «слева», так и некоторых кругов правого лагеря. Это обстоятельство, в свою очередь, определяло одну примечательную черту последнего царствования, а именно усиливавшуюся тенденцию к «вотчинному управлению», особенно явно выражавшуюся в сугубо частном, «приватном» подборе придворных и людей для аппарата власти. Все более четким становилось деление (выражение Александры Федоровны) на «наших» и «не наших», преимущественно по критерию личной симпатии и преданности. Естественно, что роль «наших», составлявших все более узкую группу (камарилью), возрастала, а вместе с этим в какой-то степени росла и роль пресловутого Г. Распутина как одного из главных «сортировщиков» на «наших» и «не наших». Действительно, некоторые лица, поднимавшиеся «наверх», предварительно проходили, как тогда говорили, «через переднюю» Распутина. И все же она никогда не была столь широкой, как это запечатлелось в расхожем представлении.
Тем не менее, расширение масштабов «вотчинного управления» приводило к тому, что «к престолу» по большей части пробивались люди, мягко говоря, лишенные твердых политических и моральных принципов, но занесенные в разряд «наших». Это были, как правило, люди «сегодняшнего дня». Они считали, что нужно «ловить момент», ибо совершенно неизвестно, что сулит день грядущий. Очень интересны в этом отношении наблюдения А. Блока, который работал в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, занимавшейся расследованием деятельности министров и других высших чинов свергнутого царизма. А. Блок был поражен ничтожеством и безыдейностью большинства из них[44]. Вообще атмосфера «сегодняшнего дня» с характерными для нее мистицизмом, аморализмом, стремлением к наживе была особенно свойственна последнему периоду существования царизма. Распутин являл собой один из ее симптомов.
Политическая и моральная «осада», в которую все больше уходили, последние Романовы и их ближайшее окружение, порождала в них чувство обреченности. Царица в последние годы была явно нервно больным человеком. На этот счет есть прямые свидетельства близко знавших ее, в том числе и личного врача С. П. Боткина. Начал сдавать и физически крепкий царь. Бывший премьер-министр В. Н. Коковцов позднее вспоминал о своей последней встрече с Николаем II в январе 1917 г.: «За целый год, что я не видел его, он стал просто неузнаваем: лицо страшно исхудало, осунулось и было испещрено мелкими морщинами. Глаза… совершенно выцвели и как-то беспомощно передвигались с предмета на предмет…» Коковцов спросил Николая о самочувствии, но тот ответил, что он «бодр и здоров»[45].
Что-то верно подмеченное есть в политическом и «личностном» портрете последнего царя, нарисованном журналистом И. Колышко: «Так, переступая с ноги на ногу, переваливаясь с боку на бок, то цепляясь за призрак самодержавия, то бросая корону к ногам Гучкова, то опасаясь истерики жены, то глядя в лицо смерти… брел он, как сомнамбул, навстречу своему року…»[46]
Итак, курс выжидания и лавирования, который проводили Николай II и его правительство, с одной стороны, властно диктовался всей политической ситуацией, а с другой – столь же властно заводил режим в исторический тупик. Был ли все-таки выход из него?
Окажись царизм один на один с либеральным лагерем, он бы, возможно, мог удержаться с теми или иными изменениями: ведь либеральная оппозиция, смертельно боявшаяся революции, искала компромисса с царизмом. Но в России имелась сила, обладавшая непоколебимой решимостью покончить с самодержавием: революционный лагерь. В то самое время, когда правительственный и либеральный лагери совершали сложные политические маневры, имевшие целью укрепить и расширить их позиции в обострявшемся между ними верхушечном конфликте, революционные массы нанесли царизму сокрушительный удар.
Глава II
Крушение царизма
27 февраля революция в Петрограде победила. Это нашло широкое освещение в исторической литературе[47]. Но ход событий между 27 февраля и 3 марта, событий, связанных главным образом с борьбой царских властей против революции, в традиционном представлении не столь полон и отчетлив. Скоротечность Февральской революции, поразительно быстрое крушение царизма явно заслоняют его контрреволюционные усилия в этот период…
Уже 23 февраля для разгона рабочих демонстраций в Петрограде применялись конная и пешая полиция, жандармерия и отдельные кавалерийские части. Правда, огнестрельное оружие пока в ход не пускалось. Как городские власти, так и находившаяся в Царском Селе императрица были вполне уверены, что они контролируют ситуацию. Александра Федоровна писала царю в Ставку, что беспорядки не имеют серьезного, значения и положение «в руках Хабалова»[48]. На следующий день, 24 февраля, войска стали оцеплять мосты, занимать главные перекрестки улиц, чтобы изолировать демонстрации и блокировать подступ к центру города. 25 февраля столкновения между силами революции и «силами порядка» участились, появились раненые и убитые.
А что происходило в Думе? Дебаты, ведшиеся здесь 23–25 февраля, были связаны преимущественно с продовольственным вопросом, который, правда, главным образом левыми депутатами, использовался для критики правительства. Раздавались голоса о необходимости реорганизации последнего. Но даже самые резкие из них звучали в основном в тоне предостерегающей просьбы: необходимо удовлетворить требование «общественности» раньше, чем оно, по словам кадета Ф. И. Родичева, «раздастся из истерзанной груди всего русского народа»[49]. В качестве первой меры «примирительного» характера правительство выразило согласие (утром 25 февраля) на передачу снабжения населения продовольствием органам городского управления. В «Прогрессивном блоке» придавали этому акту большое значение, рассматривая его с точки зрения дальнейшего усиления позиций «общественности» в ее конфронтации с царизмом.
В ночь с 25 на 26 февраля Совет министров под влиянием непрерывно расширявшейся забастовки рабочих (она уже стала всеобщей) решил детальнее обсудить положение совместно с военными властями, во главе которых стоял командующий Петроградским военным округом генерал С. С. Хабалов. На состоявшемся совещании он и министр внутренних дел А. Д. Протопопов продолжали уверять, что смогут разгромить массовое движение вооруженной силой, но Протопопов пошел дальше: предложил распустить Думу. Однако Совет министров, не отвергая карательных мер воздействия, в то же время по-прежнему искал путей соглашения с думским «Прогрессивным блоком».
Министру иностранных дел Н. Н. Покровскому и министру земледелия А. А. Риттиху поручили начать переговоры с некоторыми лидерами партий, входивших в блок, выяснив их намерения. По свидетельству кадета В. А. Маклакова, правительству со стороны думцев была предложена примерно следующая программа: кабинет Голицына подает в отставку, назначается новый премьер – «популярный в стране» (конкретно речь шла о генерале Алексееве). Он формирует правительство «по своему усмотрению», причем на все время формирования (примерно три дня) заседания Думы прекращаются. В правительство вводятся не «общественные деятели», а «умные и популярные» представители «бюрократии», склонные к компромиссу с Думой (такие, как В. Н. Коковцов, С. Д. Сазонов, А. Н. Наумов и др.). Речь, таким образом, шла об осуществлении либеральной мечты: сформировании «министерства доверия» (даже не «ответственного министерства»). Посланцы правительства Голицына были несколько удивлены скромностью думских претензий и заявили, что все это вполне «приемлемо»[50].
Однако в этот день (26 февраля) стало казаться, что положение уже меняется в пользу царского правительства. Еще вечером накануне (а по другим данным, утром 26 февраля) генерал Хабалов, поддерживавший связь со Ставкой, получил оттуда повеление «завтра же прекратить в столице беспорядки». По существу, этот приказ означал решительный запрет заигрывания с Думой и переход к курсу «кнута», причем «кнут» должен был ударить не только по забастовщикам и демонстрантам, но косвенно и по Думе. Когда 26-го Родзянко явился к премьер-министру Голицыну и стал убеждать его уйти в отставку, тот неожиданно заявил: «Вы хотите, чтобы я ушел, а Вы знаете, что у меня в папке?» И премьер показал председателю Думы царский указ о роспуске Думы, подписанный еще 13 февраля. Дату роспуска Голицын мог проставить сам. 26 февраля войска начали стрелять в народ согласно инструкции, данной Хабаловым: «Если толпа наступает, открывать по ней огонь после трехкратного сигнала, в остальных случаях действовать кавалерией». К вечеру 26 февраля стало казаться, что революция пошла на убыль. И правительство Голицына, решив (на основании указа царя), что пора от обороны переходить в наступление, в ночь на 27 февраля прервало «занятия» Государственной думы до апреля текущего года в «зависимости от чрезвычайных обстоятельств».