Полная версия
Академик Пирогов. Избранные сочинения
Экзамены сдавали в два круга. В первом предлагали по два вопроса из десяти научных дисциплин, во втором – из двенадцати. В списке экзаменаторов – известные имена: физик Паррот, минералог Энгельгардт, физиолог и эмбриолог Ратке, фармаколог и терапевт Эрдман, хирург Мойер.
В этом списке нет имени Вахтера. Он не был профессором, но был одним из учителей Пирогова. Доктор Вахтер преподавал анатомию, к тому же сам много оперировал, приглашая Николая Пирогова к себе в ассистенты. Вахтер прочитал целый курс с демонстрацией на трупах и препаратах одному Пирогову. «Я полагаю, – писал Пирогов, – что он, Вахтер, принес мне своими анатомическими демонстрациями пользы не менее знаменитого Лодера. Немало из слышанных мною в немецких и французских университетах приватных лекций (privatissimum) не принесли мне столько пользы, как privatissimum у Вахтера: в первый же семестр моего пребывания в Дерпте Вахтер прочел мне одному только вкратце весь курс анатомии на свежих трупах и спиртовых препаратах. С тех пор мы и стали приятелями».
Кроме сдачи устных экзаменов профессорскому кандидату требовалось также выступить с публичной лекцией, представить несколько историй болезни и две письменные работы. Пирогов блестяще выполнил все эти требования.
Литотом (хирургический инструмент для извлечения камней из мочевого пузыря) середины XIX в.
Профессорские кандидаты рассчитывали провести в Дерпте два-три года, а на самом деле пробыли там целых пять лет. Запланированные поездки за границу откладывались: помешали Французская революция 1830 года и польское освободительное движение 1830–1831 годов. Царь не желал пускать своих подданных в «крамольную» Европу.
После долгого пребывания в Дерпте Пирогов смог, наконец, поехать в Москву. Он четыре года не видел матери и сестер. Поездка получилась непростой: то возница терял дорогу в снежном просторе, то под полозьями кибитки трескался лед. Пирогов замерзал и промокал до нитки. Все это описано им прекрасным и очень образным литературным языком.
Пятинедельное пребывание Пирогова в Москве привело к целому ряду конфликтов, потому что куда бы он ни являлся, везде находил случай осмеять московские предрассудки, позлословить по поводу московской отсталости и косности, сравнить московское с прибалтийским не в пользу московского. Даже с родными Пирогов пререкался и спорил. Свидание с семьей было недолгим, но, уезжая, Пирогов верил, что скоро вернется. Надеялся, что именно здесь, в Москве, он получит должность профессора.
А пока он получил возможность поработать в Берлине, в больнице «Шарите». За окнами больницы жил своей жизнью большой город, но Пирогов старательно изучал свой Берлин – берлинскую хирургию. Двадцатидвухлетний Николай Пирогов приехал Берлин уже будучи достаточно известным. По крайней мере, только он появился в Берлине, как его диссертацию перевели с латыни на немецкий язык и издали.
Практическая медицина жила в Германии совершенно изолированно от анатомии и физиологии. Знаменитые хирурги анатомии не знали, они ездили в каретах от одного пациента к другому, консультировали в больницах и оперировали нечасто. Пирогова это не привлекало. Он искал и находил себе ту работу, которую считал необходимой.
Покойницкая больницы «Шарите», в которой Пирогов учился оперировать, была царством мадам Фогельзанг – худощавой женщины в чепце, клеенчатом фартуке и нарукавниках. Николай Иванович удивлялся, с какой непринужденной ловкостью вскрывала она трупы, а ведь в ту пору и мужчина-врач был нечастым гостем в анатомическом театре.
Пирогов убедился, что мадам Фогельзанг достигла больших успехов в определении и разъяснении положения внутренних органов. Кроме того, она тоже была трудоголиком, что роднило ее с Пироговым. Они долгими часами могли стоять рядом у стола, споря и обсуждая увиденное. Пирогов не был щедрым на похвалу, и немногих спутников своей жизни он назвал дорогими для себя людьми. Мадам Фогельзанг оказалась среди них.
В анатомических театрах Берлина Пирогов постигал патологическую анатомию, которая давала ключ к познанию причин и следствий. Кроме того, Пирогов пришел к мысли о предварительном диагнозе, построенном только на объективных признаках. Он имел в виду детальное обследование. Следовавший затем тщательный опрос больного, критически оцененный, уточнял предварительный диагноз – подкреплял или опровергал его. В сопоставлении рождался окончательный диагноз. Это тоже было внове.
Подводя итоги своей научной командировки, Пирогов пришел к выводу, что ни одна из существовавших в то время школ, ни один из выдающихся хирургов того времени не могут в полной мере удовлетворить его научные запросы. Через несколько лет, побывав в Париже, он раскритиковал французских хирургов так же решительно, как и немецких.
Пирогову предстояло сделать хирургию наукой. Но пока он был еще только в начале этого пути, стесненный в средствах, живущий впроголодь.
Срок командировки подходил к концу. Из министерства будущих профессоров запросили, в каком университете каждый из них желал бы получить кафедру. Пирогов ответил – в Москве. Наконец-то он сможет помочь матери и сестрам! Николай написал матери, чтобы подыскивала квартиру, спешил завершить дела и уже подсчитывал в уме количество коек в хирургической клинике Московского университета.
Но по дороге в Россию Пирогов заболел. К счастью, он ехал из Германии не один, вместе с ним был математик Котельников, приятель по Профессорскому институту. Именно он довез больного Пирогова до Риги. Николай Иванович написал отчаянное письмо генерал-губернатору. Барон Пален, бывший одновременно и попечителем Дерптского учебного округа, слышал о Пирогове, как об одном из способнейших выпускников Профессорского института и поспешил ему помочь. В тот же день Николай Пирогов был доставлен в загородный военный госпиталь.
Потянулись долгие недели мучительной болезни. Обитатели госпиталя – доктора, фельдшера, служители – все приносили больному Пирогову молоко. Он пил его в больших количествах и медленно поправлялся.
Сам Пирогов так написал позже об этом времени в своих воспоминаниях: «Меня поместили в бельэтаже громадного госпитального здания, в просторной, светлой и хорошо вентилированной комнате; явились и доктора, и фельдшера, и служители. Если бы я захотел, то, я думаю, мне прописали бы целую сотню рецептов не по госпитальному каталогу. Но я просил только, чтобы меня оставили в покое и дали бы только что-нибудь успокоительное, вроде миндального молока и лавровишневой воды, против мучительного сухого кашля.
Чем был я болен в Риге? На этот вопрос я так же мало могу сказать что-нибудь положительное, как и на то, чем я болел потом в Петербурге, Киеве и за границею. Сухой, спазмодический, сильный, с мучительным щекотаньем в горле, кашель; ни малейшей лихорадки; сильная слабость; полное отсутствие аппетита с отвращением и к пище, и к питью; бессонница – целые ночи напролет без сна несколько недель сряду… Болезнь длилась около двух месяцев, а облегчение началось тем, что кашель сделался несколько влажнее; в ногах же появились нестерпимые боли, так что малейшее движение ноги отзывалось сильнейшею болью в подошвах; потом показался аппетит к молоку… С каждым днем аппетит к молоку начал все более и более усиливаться и дошел до того, что я ночью вставал и принимался по нескольку раз за молоко; аптекарского, выписываемого по фунтам, не хватало; все обитатели госпиталя, ординаторы, смотрители и коммиссары начали снабжать меня молоком; к нему я присоединил потом, также инстинктивно, миндальные конфекты; но порой ел их с молоком по целым фунтам. Наконец дошел черед и до мяса. Мне начали приносить кушанья из городского трактира». Даже в тяжелой болезни Пирогов оставался врачом, изучающим и описывающим эту болезнь.
Риге повезло. Не заболей Пирогов, этот город не стал бы местом его дебютов. Молодой хирург был не в состоянии жить без дела, поэтому едва оправился от болезни и начал ходить, он стал оперировать. Первая операция Пирогова в Риге была пластической: безносому цирюльнику он выкроил новый нос. Затем последовали извлечения камней из мочевого пузыря, ампутация бедра, удаление опухолей, из которых одна была величиной с тыкву.
В Риге Пирогов впервые оперировал как самостоятельный хирург. Старый ординатор госпиталя сказал Пирогову: «Вы нас научили тому, чего и наши учителя не знали».
Из Риги Пирогов отправился в Дерпт, где узнал, что кафедру хирургии в Московском университете отдали Иноземцеву. Это был удар. Пирогов обвинял начальство: «Оно само выбирает, само назначает человека, само узнает от него, что он желает действовать именно в том университете, где он получил образование и где он был избран для дальнейшего усовершенствования, – и что же: лишь только пришла беда, болезнь, его забывают и спешат его место заменить другим. Да, этот другой понравился, имел счастье понравиться его сиятельству; а кто знает, понравился ли бы еще я?»
Но Пирогов обвинял и Иноземцева: «Недаром же у меня никогда не лежало сердце к моему товарищу по науке… Это он назначен был разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестер первого счастья в жизни! Сколько счастья доставляло и им и мне думать о том дне, когда, наконец, я явлюсь к ним, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжелое время сиротства и нищеты! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, все пошло прахом! Но чем же тут виноват Иноземцев? Да разве он не знал моих намерений и надежд? Разве он не слыхал от меня, что старуха-мать и две сестры ждут меня с нетерпением в Москву? Разве ему не известно было, что я отвечал на посланный вопрос в Берлин? Разве совесть и долг чести не требовали от товарища, чтобы он отказался от предлагаемого, если на это предложение имел гораздо более прав не он, а другой?»
Вероятно, Пирогов был несправедлив к Иноземцеву. Тот выбрал для себя Харьков, потому что тоже хотел работать именно в том университете, где он получил образование и где был избран для «дальнейшего усовершенствования». Но ему не разрешили ехать в Харьков. Харьков предложили Пирогову, который от этого предложения, естественно, отказался. Николай Иванович остался в Дерпте, перед ним снова распахнулись двери мойеровского дома и мойеровской клиники.
Инструменты для ампутаций середины XIX в.
Как и в Риге, первая же операция в Дерпте принесла Пирогову широкую известность. Было множество зрителей, все говорили о том, что кандидат в профессора изумляет необыкновенной скоростью извлечения камней. Он провел всю операцию за две минуты!
Клиника ожила. Здесь давно не видели серьезных операций, а Пирогов оперировал много и успешно. Мойер предложил оперившемуся ученику свою кафедру в Дерпте. Это был удивительно благородный шаг. Сам Мойер понимал, что это справедливо, потому что Пирогов был достоин и большего.
Зиму 1836 года Пирогов встретил в Петербурге, потому что ждал, пока министр соблаговолит утвердить его на кафедру в Дерпте. Поскольку ждать сложа руки Пирогов не умел, он работал. Позже он так вспоминал об этом времени: «Целое утро в госпиталях – операции и перевязки оперированных, потом в покойницкой Обуховской больницы – изготовление препаратов для вечерних лекций. Лишь только темнело… бегу в трактир на углу Сенной и ем пироги с подливкой. Вечером, в 7, – опять в покойницкую и там до 9-ти; оттуда позовут куда-нибудь на чай, и там до 12-ти. Так изо дня в день».
Оперируя в госпиталях, Пирогов буквально творил чудеса, не отказываясь от, казалось бы, безнадежных случаев. Для его страстной натуры вопрос в ту пору решался так: если можно оперировать, значит нужно оперировать. Петербургские врачи ждали его операций, поскольку это была настоящая хирургическая школа.
В покойницкой Обуховской больницы Пирогов прочитал для ведущих петербургских врачей курс лекций по хирургической анатомии. Поскольку в империи Николая I даже курс анатомии нельзя было прочитать без высочайшего разрешения, один из известнейших русских медиков, лейб-хирург его величества Арендт испросил требуемое разрешение и сам стал самым ревностным слушателем Пирогова.
Лекции Пирогова были точны и наглядны. Каждое утверждение подкреплялось демонстрациями.
«Лекции мои продолжались недель шесть, – вспоминал Пирогов, – Слушателями были, кроме врачей Обуховской больницы, сам Н. Ф. Арендт, не пропускавший, к моему удивлению, буквально ни одной лекции, профессор Медико-хирургической академии Саломон, многие практики-врачи. Обстановка была самая жалкая. Покойницкая Обуховской больницы состояла из одной небольшой комнаты, плохо вентилированной и довольно грязной. Освещение состояло из нескольких сальных свечей. Слушателей набиралось всегда более двадцати. Я днем изготовлял препараты, обыкновенно на нескольких трупах, демонстрировал на них положение частей какой-либо области и тут же делал на другом трупе все операции, производящиеся на этой области, с соблюдением требуемых хирургическою анатомиею правил. Этот наглядный способ особливо заинтересовал слушателей; он для всех них был нов, хотя почти все слушали курсы и в заграничных университетах. Из чистокровных русских врачей никто не являлся на мой курс. И я читал по-немецки».
В Академии наук перед почтеннейшим собранием Пирогов прочитал лекцию о ринопластике. Он купил в парикмахерской манекен из папье-маше, отрезал у него нос, а лоб обтянул куском старой резиновой галоши. Рассказывая ход операции, выкроил из резины нос и с блеском пришил его на место. Он убедительно говорил об огромных возможностях пластической хирургии, о не изученных еще способностях человеческого тела, таких, как «восстановление целости поврежденных частей и развитие новой жизни в частях, перемещенных или пересаженных».
Фактически профессорская деятельность Пирогова началась еще в Риге до его утверждения в профессорском звании и продолжалась затем в Дерпте и Петербурге.
Министр Уваров принял будущего профессора Пирогова в шелковом халате. Как говорится, «О времена, о нравы!» Уваров согласился назначить Пирогова в Дерпт, поругал дерптских студентов и порассуждал о необходимости исправлять их нравственность, поскольку во время посещения Уваровым Дерпта студенты позволили себе посмеяться над господином министром. Разговаривая, Уваров играл поясом от халата, думал о чем-то своем, ему было не до Пирогова, не до кафедр хирургии и вообще не до ведомства народного просвещения, которым он руководил. Уваров жил своей жизнью, далекой от интересов Пирогова. Что ж, каждому свое.
Профессорская деятельность началась для Пирогова с улучшения своего немецкого языка. Заканчивая первую лекцию, Пирогов сказал: «Господа, вы слышите, что я худо говорю по-немецки. Поэтому мои лекции могут оказаться не такими ясными, как мне бы хотелось. Прошу вас сообщать после каждой лекции, в чем я не был достаточно вами понят, и я готов вновь повторять и объяснять все, что необходимо».
Скоро хирургия стала у студентов одним из любимейших предметов. Когда ученики попросили у Пирогова его портрет, он подарил им литографию с надписью: «Мое искреннейшее желание, чтобы мои ученики относились ко мне с критикой, моя цель будет достигнута только тогда, когда они убедятся в том, что я действую последовательно; действую ли я правильно? – это другое дело; это смогут показать лишь время и опыт».
Молодой профессор Пирогов начал с того, что объявил главным девизом своей деятельности абсолютную научную честность. Этот девиз он пронес через всю жизнь.
В 1837 году – на втором году профессуры – Пирогов выпустил первый том «Анналов хирургического отделения клиники Императорского университета в Дерпте». В 1839 году вышел в свет еще один том.
«Анналы» – это собрание историй болезни, распределенных по разделам в зависимости от характера заболевания. Подробные, тщательные описания сопровождались статьями-обобщениями, размышлениями, заметками, выводами. В «Анналах» много записей с анализом ошибок: «…я совершил крупную ошибку в диагнозе», «…чистосердечно признаюсь, что в этом случае я, может быть, слишком поторопился с операцией», «… в нашем лечении была совершена только одна ошибка, в которой я хочу чистосердечно признаться», «…при этом я не заметил, что… глубокая артерия бедра… не была перевязана», «…больного, описанного в случае 16, я таким образом буквально погубил… Я должен был быть менее тщеславным, и если я уже однажды совершил ошибку, решившись на операцию, то мог хотя бы спасти больному жизнь ценою жертвы конечности».
Пирогов требует от себя правды и честности. Не случайно он взял эпиграфом к «Анналам» слова Жан-Жака Руссо: «Пусть труба Страшного Суда зазвучит, когда ей угодно, я предстану перед Высшим Судьей с этой книгой в руках. Я громко скажу: вот что я делал, что думал, чем был!»
Титульный лист одного из первых изданий атласа «Хирургической анатомии…» Н. И. Пирогова
Николай Бурденко назвал «Анналы» Пирогова «образцом чуткой совести и правдивой души». Иван Павлов назвал их подвигом. «Анналы» – это правдивый рассказ о том, как распознавали болезни, как лечили, как заблуждались и как побеждали медики того времени. Но «Анналы» – это и научный документ, на страницах которого важные прозрения великого хирурга, бесстрашные шаги из прошлого в будущее, отказ от шаблона мысли, шаблона взгляда, шаблона действия, от «непостижимого стремления человеческого ума заключить природу в ограниченные рамки искусственной, надуманной классификации».
Не забывайте, что операции в то время проводились не так, как сегодня. Вот, например, описание операции по ампутации бедра: «Были сделаны два боковых разреза, чтобы можно было отвернуть кожу. У границы отвернутой кожи мышцы перерезаны двумя сильными сечениями и кость перепилена. Длительность операции – 1 минута 30 секунд. Было наложено шесть лигатур, одна кожная артерия перекручена. Во время операции и наложения повязки больной то и дело впадал в глубокий обморок, который преодолевался холодным опрыскиванием лица и груди, втиранием под носом аммиачной нюхательной соли и небольшими дозами винного напитка. Больной просил соленого огурца и получил ломтик».
Пирогов много оперировал. За первые два года его профессорской деятельности он провел триста двадцать шесть крупных операций: перевязывал артерии, ампутировал конечности, удалял руку вместе с лопаткой, вылущивал опухоли, делал глазные операции, занимался пластической хирургией.
Пирогов оперировал не только в Дерпте. Брал двух-трех помощников и отправлялся в поездку по губернии. Поездки эти называли в шутку «чингисхановыми нашествиями». В небольших городах Пирогов останавливался на неделю и успевал сделать полсотни и больше операций.
В Риге, где в военном госпитале было полторы тысячи коек, он являлся в госпиталь к семи утра, совершал обход, делал операции, потом спускался в покойницкую – вскрывать трупы. Из госпиталя ехал в городскую больницу. Оттуда – в богадельню. А дома его ждали больные – амбулаторный прием. И это обычный рабочий день Пирогова!
Но и у него не всегда все получалось. В воспоминаниях он откровенно смеется над собою, рассказывая случай, когда «самомнение поставило» его «в чистые дураки». «Прибыв в Дерпт с полным незнанием хирургии, – пишет Пирогов, – я на первых же порах, нигде ничего не читав о резекциях суставов, вдруг предлагаю у одного больного в клинике вырезать сустав и вставить потом искусственный… Мойер покачал головою и начал трунить надо мною… А нелепицу эту я сам изобрел. Я должен был прикусить язык и смеяться над собственною же нелепостью».
Интересно, что литературный талант Пирогова проявляется даже в его специальных текстах. Он пишет: «кровь протекает под пальцем с жужжанием», «упорство свищей», «шум кузнечных мехов в области сердца», «необходимо держать нож, как скрипичный смычок, одними только пальцами». Он сообщает о больном, доставленном для ампутации: «Один только вид его толстой, отечной, опухшей ноги у всякого отбил бы охоту притронуться к ней ножом». А вот как Пирогов учит производить ампутацию, не вынимая ножа из раны: «Подобно каллиграфу, который разрисовывает на бумаге сложные фигуры одним и тем же росчерком пера, умелый оператор может придать разрезу самую различную форму, величину и глубину одним и тем же взмахом ножа при гармоничных движениях действующей руки».
А это описание жизни в Дерпте: «Вот я, наконец, профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической. Один, нет другого. Это значило, что я один должен был:
1) держать клинику и поликлинику, по малой мере 2½ – 3 часа в день;
2) читать полный курс теоретической хирургии— 1 час в день;
3) оперативную хирургию и упражнения на трупах – 1 час в день;
4) офтальмологию и глазную клинику – 1 час в день;
итого – 6 часов в день.
Но шести часов почти никогда не хватало; клиника и поликлиника брали гораздо более времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 часов, и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовления к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе».
По субботам у Пирогова собирались студенты. Это было умное и веселое общество, где увлеченно говорили о вивисекциях и вскрытиях, внимательно слушали рассказы об операциях знаменитых хирургов, выискивали нелепости в их приемах и объяснениях – и хохотали, как над удачным анекдотом.
Пирогов не повторял ошибки своих университетских учителей, объединяя теорию и практику в прочный, неразделимый сплав. Студент осматривал, выслушивал, ощупывал больного – предполагал, подозревал, искал. А профессор часто спрашивал: «Почему?» И студентам надо было объяснять, почему.
В 1837 году было опубликовано одно из самых значительных сочинений Пирогова «Хирургическая анатомия артериальных стволов и фасций». Это был результат его восьмилетних трудов. Наука, которую Пирогов создавал всей своей практикой, теперь утверждалась в четких теоретических положениях и практических рекомендациях.
«Хирург, – писал Пирогов, – должен заниматься анатомией, но не так, как анатом… Кафедра хирургической анатомии должна принадлежать профессору не анатомии, а хирургии… Только в руках практического врача прикладная анатомия может быть поучительна для слушателей. Пусть анатом до мельчайших подробностей изучит человеческий труп, и все-таки он никогда не будет в состоянии обратить внимание учащихся на те пункты анатомии, которые для хирурга в высшей степени важны, а для него могут не иметь ровно никакого значения».
Пирогов, как правило, начинает с конкретной идеи, но она оказывается применимой к огромному кругу проблем. Хирургическую анатомию Пирогов разрабатывает и утверждает на базе совершенно конкретного учения о фасциях. Досконально изучив ход каждой фасции, он вывел определенные закономерности взаимоотношений фасций оболочек с кровеносными сосудами и окружающими тканями. То есть открыл новые анатомические законы. Пирогов считал: «если голова «не уравновешивает» руку обширными анатомическими познаниями, нож хирурга, даже опытного, «плутает, как дитя в лесу».
«Хирургическая анатомия артериальных стволов и фасций» содержала более полусотни таблиц. Каждую операцию, о которой говорится в книге, Пирогов проиллюстрировал двумя или тремя рисунками. Он писал, что «хороший анатомо-хирургический рисунок должен служить для хирурга тем, чем карта-путеводитель служит путешествующему».
Когда Пирогов поехал во Францию учиться, он убедился, что его уровень как хирурга весьма высок. «Мне было в высшей степени приятно видеть, что ни одно из новейших достижений французской хирургии не осталось мне чуждым и все они время от времени встречались хотя бы в практической работе», – признавался Николай Иванович.
Пирогов также писал из Парижа, что «твердо взял себе за правило больше видеть, чем слышать. То, что здесь слышишь, к сожалению, часто противоречит тому, что видишь. Поэтому я стараюсь больше наблюдать госпитальную практику здешних хирургов, чем посещать их лекции».
В Париже Пирогов много ездил по госпиталям и анатомическим театрам, проводил дни на бойне, где разрешали вивисекции над больными животными.
В 1840 году ему исполнилось тридцать. Он уже пять лет занимал профессорскую кафедру, много работал, приходил домой поздно. Помогала по дому верная экономка, пожилая латышка Лена. Пирогов задумался о семье. Он очень нежно относился к дочери Мойера – Катеньке, которую родители называли Белоснежкой. Николай Иванович искренне верил, что, женясь на Катеньке, отблагодарит Мойера, и сделал ей предложение.
Но Катенька сообщила родителям, что Пирогов «всегда был ей безразличен». Она говорила подруге: «Жене Пирогова надо опасаться, что он будет делать эксперименты над нею». Друг семьи поэт Жуковский поддержал Катеньку в ее решении: «Да, что это еще Вы пишете мне о Пирогове? Шутка или нет? Надеюсь, что шутка. Неужели в самом деле возьметесь Вы предлагать его? Он, может быть, и прекрасный человек, и искусный оператор, но как жених он противен».