Полная версия
Когда боги спят
Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке.
Два года назад, когда Зубатый приезжал к нему с Сашей в последний раз, старик все еще светился от радости, хотя возрожденное хозяйство опять шаталось: сливочное масло, мед и кедровый орех посредники брали за гроши, а самому торговать на рынке стыдно, многие до сих пор узнают, да и хозяйство не бросишь. Нанимать же людей, эксплуатировать чужой труд для истинного коммуниста ни в какие ворота. Писатель, натоптав дорожку, заглядывал к отцу часто и все больше сводил его с ума, вселяя какие-то сумасшедшие надежды. На обратном пути Зубатый попытался отыскать Ершова в городе, однако сказали, будто он спрятался у себя на даче.
Ехать к отцу он решил в один миг и взялся было за телефонную трубку, но вспомнил, что свободен, что теперь не нужно докладывать в администрацию президента и объяснять причину выезда за пределы области, а надо всего-то – оставить записку жене: Катя опять всю ночь бродила по дому и теперь спала беспробудно. Правда, дорогой в аэропорт он все-таки отзвонился Марусю, но больше по дружбе, чем по долгу. В самолете он как-то незаметно успокоился, мысли об отце, о его немереной упрямости вдруг потеряли обычный критический мотив. А что ему, прожившему всю жизнь на людях и во имя людей, оставалось делать, когда его публично опорочили, опаскудили, с ног до головы облили грязью? Не его лично, а партию, в которой он состоял, и великое коммунистическое дело, которому он служил искренне и честно. Вначале у него было настроение собрать таких же преданных партийцев и выйти с пулеметами на Красную площадь против изменников и предателей, однако скоро он резко и навсегда отказался от всякой борьбы, и не потому, что остыл, образумился – вдруг увидел: не с кем умирать на площади! Народу много, все кричат, возмущаются, но не с кем.
Вот тогда он ушел от людей на заимку, к крестьянской работе: наверное, отцу было очень важно доказать свою жизнеспособность и полную независимость. Теперь и ему, Зубатому, светит та же участь, ибо лучшие годы позади, а после смерти Саши незаметно пропала всякая охота карабкаться куда-то еще, и он серьезно раздумывал, нужен ли ему Химкомбинат. Губернатор области, как ни говори, удельный князь, хоть и надо подданным кланяться и за ярлыком в Москву ездить, а что такое ядерное производство в закрытом городе? Да, вроде бы хозяин, но только внешне; на самом деле никакой самостоятельности, все под жесточайшим контролем.
Не лучше ли, как отцу, уйти на хутор? Вспомнить время, когда руководил конным заводом (ведь чему-то научился за три года!), и завести ферму. А то ведь на всю область, когда-то известную своими рысаками и тяжеловозами, осталось три десятка лошадей, и если оценивать благополучие населения по количеству голов тягловой силы, то нищета кругом стояла невообразимая.
С такими мыслями Зубатый и летел, и ехал, и потом шел пешком заснеженной и грязной лесной дорогой. Жизнь в этом углу замерла еще лет пятнадцать назад, когда дорубили сосновые боры и древние кедровые рощи, леспромхоз закрылся, избалованный длинным рублем, народ разбрелся в поисках прежнего достатка, бросив таежные деревеньки вдоль реки, и на всю округу, площадью со среднее европейское государство, осталось менее десятка живых душ. Туземное население отличалось редкостным недобрососедством, жили каждый на своей заимке, в гости друг к другу не ездили, сгорали от зависти, если что-то кому-то удалось, не радовались, а чаще строили пакости, поскольку жить и промышлять на огромной территории приходилось чуть ли не бок о бок: плодоносные кедрачи чудом сохранились только в речной пойме, здесь же были покосы, пастбища, да и сами хутора, оставшиеся от поселков, стояли по одному берегу через три-четыре версты. Никто не знал причины такой разобщенности, говорят, в старину о подобном и не слыхивали, но отец, как человек пришлый, объяснял по-своему: дескать, местные признаться не хотят, а на самом деле это старые, чисто сибирские таежные законы, возвращенные новой властью, ибо при капитализме, в эпоху беспощадного рынка, человек человеку волк.
Отцова заимка стояла у обрывистого песчаного берега, который подмывало каждую весну, и в воду летели покосы, огороды и постройки. Старый и еще крепкий дом, бывший когда-то крайним, оказался первым и единственным, стоял теперь почти над водой – вся деревня давно ушла в реку. Отец даже не пытался укреплять берег, да это было бессмысленно: легкий и текучий песок древней пустыни (вокруг отчетливо просматривался дюнный ландшафт, ныне покрытый лесом и мхами) можно было заправлять в песочные часы. Он загадал: проживу столько, сколько выстоит дом, и если свалимся, то вместе. Непонятно, что случилось, но разрушение материка остановилось, высокий белый яр слегка выположился, и песок затвердел до наждачной твердости. От завалинки до края обрыва оставалось три с половиной шага, и вот уже несколько лет это расстояние не уменьшалось ни на вершок.
Едва Зубатый вышел из леса, как на заимке залаяла собака, злобно и яростно, будто на чужого. В густых сумерках было светло от свежего снега, отчетливо виднелся дом, длинный рубленый коровник, сараи и могучие скирды сена, уже вывезенные с лугов и сметанные на хозяйственном дворе, вот только окна оказались черными, без огонька. Несмотря на отдаленность и уединенность, отец не отказывался от благ цивилизации, при керосинке или в темноте никогда не сидел, вечерами зажигал свет даже во дворе, сам обычно смотрел телевизор и потому денег на электростанцию и горючее не жалел. Зубатый приблизился к изгороди, посвистел, окликнул собак и тут увидел среди них чужую – урода на коротких лапах с головой овчарки. На миг стало тревожно и знобко, но в это время из сарая вроде бы выбился свет и вышел отец – его сухопарую, высокую фигуру спутать было невозможно.
– Кто там? – окликнул он.
– Это я, папа! – Зубатый ощутил волну тепла.
– Ну? Вот так гость на ночь глядя. – Отец отогнал собак, а урода посадил на цепь. – Давай заходи…
Он всю жизнь был человеком сдержанным и суровым. Можно не видеться несколько лет, но при встрече лишь руку подаст и пожмет по-товарищески – не обнимет, не расцелует и вообще никак не выдаст своих чувств. Мать умерла слишком рано, и Зубатому всегда не хватало отцовской ласки.
– Что без света сидишь?
От отца пахло коровами и парным молоком.
– Дойка у меня, энергии не хватает…
Зубатый ждал тяжелого вопроса о гибели Саши – а чем еще мог встретить скорбящий дед? Однако ни о чем не спросил, запахнул белый халат, ссутулился и заспешил назад. Коровник, срубленный отцом еще в начале своего фермерства на «вырост», был заполнен до отказа – голов тридцать на привязном содержании, причем коровы черно-пестрые, породистые. В теплом парном воздухе горел длинный ряд лампочек, кругом покой, чистота и лишь назойливо зудели портативные доильные аппараты. Однако более всего удивило другое: сам отец вроде бы лишь контролировал работу, а доили три женщины разного возраста. Два года назад о наемном труде отец даже мысли не допускал.
– Ты развиваешься, – непроизвольно заметил Зубатый, но отец, похоже, расценил это как похвалу, хмыкнул, взял бидон с молоком и открыл дверь.
– Иди сюда.
В рубленой пристройке, обшитой пластиком и напоминающей операционную, оказалась сепараторная. Отец вылил молоко в резервуар и ткнул кнопку. Видимо, хотел произвести впечатление, погляди, мол, все по последнему слову технологии – не произвел, и потому спросил хмуро:
– От трассы пешком пришел?
– Таксисты не едут…
– Мог бы подождать, через сорок минут придет машина. Два раза в день ходит, утром и вечером, с молочного комбината – сливки туда сдаю. Ты это запомни на будущее.
Надел очки с резинкой и, превратившись в колхозного счетовода, стал выписывать накладные.
Через четверть часа дойка закончилась, фляги с отсепарированными сливками и обрат погрузили на тележки и вывезли по бетонной дорожке к воротам. Женщины тут же разобрали сепаратор, вымыли части горячей водой, прополоскали и поставили в жарочный шкаф: работали быстро, старательно и как-то невесело, непривычно молча – не то что колхозные доярки. Отец подождал, когда они переоденутся, проводил на улицу, выключил свет и лишь тогда спросил мимоходом:
– Надолго пожаловал?
– Да нет, как всегда…
– А что теперь – как всегда? – намекнул он на свободу от губернаторства. – Погостил бы…
– Некогда, пап…
– Ну, тогда пошли. – Отец повел не к дому, а в обратную сторону. – Мою ферму ты видел, коровки элитные, из Голландии. Привередливая скотина! Наша что попало жрет, и солому за милую душу. Этой же заразе особое сено подавай, овощи, комбикорм – шестнадцать наименований всяких добавок! С ума сойдешь. Но зато молока до восемнадцати литров за удой!.. А тут потомство, молодняк, двадцать четыре головы. Это у меня золотой запас. Ты знаешь, сколько сейчас стоит элитная годовалая телка?
Он будто забыл о смерти внука, хотя Зубатый подспудно все еще ждал расспросов, может быть, каких-то горьких или просто слов соболезнования, утешения, но уж никак не экскурсии по хозяйству.
– Не знаю, – отозвался он грустно. – Должно быть, дорого…
– Тебе что, не интересно?
– Нет, почему? Интересно. Откуда все? Клад откопал или чужие деньги отмываешь?
Отец не обиделся, а вроде бы даже самодовольно снова хмыкнул.
– Клад нашел… Видишь, сруб? Еще один коровник. Хотел каменный поставить, да ведь в деревянном животному лучше, надои увеличиваются. Проверенный факт… А теперь пошли на берег.
В углу двора, за поскотиной, выходящей к реке, оказался фигурный бетонный фундамент, на котором заканчивали рубить первый венец из бревен, более метра в толщину, а рядом, присыпанный снегом, высился штабель такого же леса, но распиленного повдоль на две пластины. Подобные древние сосны еще кое-где торчали по тайге, возвышаясь над лесом раза в три; деревья оставляли семенниками еще в тридцатых годах, своеобразными сеятелями, и они сделали свое дело. Молодые боры давно заполонили старые вырубки и уже матерели, а эти сосны медленно и долго умирали, засыхая на корню. Ни одна буря не могла повалить их, и разве что молния иногда расщепливала их от вершины до корня. Местные жители гнали сухостой на дрова, а когда он закончился, то стали валить и живые деревья, поскольку сосны в четыре обхвата не лезли в пилораму и вообще никуда больше не годились. Помнится, отец сам пилил крепкие, белые, хрусткие от спелости кряжи и ворчал, дескать, такой материал жжем в печах, дом бы поставить из него – на века хватило… И вот, кажется, решился.
Чуть дальше начатого сруба торчал автокран и строительный вагончик, в окошке которого горела керосиновая лампа, и дымок вился из железной трубы.
– Неужели дом будет? – спросил Зубатый.
– Верно, угадал. Я рассчитал: девять венцов и двухэтажный дом на подклете. Где-нибудь видел такое?
– А что же так близко от обрыва?
– Почему бы нет? Геологи заезжали, сказали, ставь. Река русло меняет. Меандра скоро отомрет и превратится в старицу.
– На века строишь, – намеревался похвалить Зубатый, но не получилось. – Ты извини, но на какие шиши все? Я тебя предупреждал не брать черный нал, ни у кого! Денег тебе дадут, но потом отнимут и дом, и коров, и все хозяйство…
Отец поднялся на сруб и сел.
– Значит, батя у тебя дурак? Ничего не соображает? А ты поучить приехал? Как хозяйство вести, у кого деньги брать…
К его неласковости он давно привык и с годами, взрослея, относился к этому с иронией, в ответ на строгость смеялся, обнимал родителя, а тот выворачивался и ворчал:
– Перестань! Не люблю. Телячьи нежности…
Но сейчас он не чувствовал желания все свести в шутку и раззадоривать понапрасну отца. Напротив, то ли оттого, что любящий дед ни словом не обмолвился о внуке, то ли сыграла застарелая, живущая с юношеских лет страсть не соглашаться с отцом, беспричинно перечить ему, Зубатый ощутил неожиданный толчок неприязни.
– Ну, поучи, поучи! – еще больше разогревал отец. – Сам-то кто ты теперь? Видел я по телевизору, как тебя прокатили. Пацан какой-то свалил! А? Что? Если бы был настоящим губернатором, хозяином в области, отцом семейства, кто бы тебя тронул?.. Приехал весь в говне и еще учит! Нет бы порадоваться за отца…
Следовало сразу задавить назревающий конфликт на корню, подчиниться отцу, покаяться, но он чувствовал, как ко всему прочему примешивается неясная, подростковая обида, и вот уже в глазах зажгло – будто слезы приступают.
– Да я бы порадовался, но не узнаю тебя, – сквозь зубы проговорил он. – А где принципы? Убеждения? У тебя наемный труд, эксплуатация человека человеком, капитал… Бывший секретарь райкома.
– И это ты меня учишь? – зло изумился отец. – Ты меня мордой в принципы тычешь?
– Что вижу, то и говорю…
– С волками жить – по-волчьи выть! Я убеждений не меняю. А моих работников при любом режиме приходится эксплуатировать. Потому что лодыри! Колхоз на паи разодрали, коров по дворам развели, технику за полгода прожрали! Теперь пришли – возьми, с голоду помрем!.. А эти мужики?
Указал на вагончик гневной рукой и вдруг умолк. Зубатый нагреб снегу с бревен и растер лицо – в глазах вроде бы похолодело.
– Ты бы хоть о Саше спросил! – Обида вырвалась наружу, но без прежней жгучей боли.
– А что спрашивать? – Он неторопливо спустился вниз и направился в сторону дома. – Пошли со мной.
Еще оставалось желание не подчиниться, однако это выглядело глупо. Зубатый поднял кейс и двинул по размашистым отцовским следам.
В крестьянском дворе и в подклети когда-то держали всю живность, и в доме раз и навсегда поселился особый, специфический запах скота, старого жита и преющего дерева. И кто бы ни жил здесь, каким бы ни был чистоплотным, этот дух оставался неистребимым, но неощутимым для хозяина. Однако запах бросался в нос всякому человеку со стороны, и нужно было не один месяц прожить в этих стенах, чтобы принюхаться и больше его не чувствовать. Сколько бы Зубатый ни приезжал к отцу, так и не мог привыкнуть к запахам и сейчас, шагнув через порог, готов был зажать нос и дышать старался ртом. В избе ничего не изменилось: все та же мебель, перевезенная из города, книжный шкаф с собраниями сочинений коммунистических теоретиков, на стенах, вперемежку с бумажными копиями картин, почетные грамоты и благодарственные письма, развешанные так, чтобы не выдавать тщеславие хозяина.
Зубатый вошел, как мимолетный гость, поставил кейс и присел у входа. Отец на то внимания не обратил, аккуратно снял сапоги, прошел в горницу и через минуту вынес оттуда пластиковый пакет.
– Что спрашивать-то? – проворчал и сунул пакет под нос. – На, нюхай! Чем пахнет?
Понять, что там, было невозможно: отовсюду несло запахом скота, перепревшим навозом и старым хлебом.
– Не чую… Что там?
– Конопля! На Федоровской заимке возле летней фермы ее чертова прорва растет.
– Ну и к чему это?
– Сашка рюкзак набрал, говорит: во, сколько кайфу привезу! В аэропорту нас не проверяют, ходим через зал каких-то там персон… Я отнял, на его глазах спалил и по затылку настукал. А он на Федоровскую сбегал и еще пакет принес. И это почти два года назад! А за это время немало воды утекло, на дурное дело его много не надо.
– Нет, он не был наркоманом, – помолчав, проговорил Зубатый. – Прокуратура все проверила… Некоторые его приятели курили и даже кололись, а сам – нет.
– А это что? – Отец потряс пакетом. – Вот это прокуратура видела?.. Обкурился до чертиков и прыгнул! Говорил тебе: оставь после школы у меня хотя бы на год. Побоялись, воспитаю коммунистические идеалы, в артисты отдали!.. Ты наркотики пробовал? Нет! И я нет, и мой отец. Чего же твой сын на них набросился?
Казалось бы, наконец они заговорили о самом главном, но, слушая отца, Зубатый вдруг вспомнил, зачем приехал – выяснить свою родословную, узнать, жив ли и вообще может ли существовать его прадед.
Однако отец слова не давал вставить:
– Вы все советскую власть хаите, партию клянете! А при нас была такая наркомания? Была пропаганда? Шприцы при нас раздавали?.. Да только одни лагерники заразу эту потребляли, и то не все. Ну, изредка сыночки больших начальников от жиру бесились. А нынче что?
Дальше пошла обычная риторика, замешанная на обиде, Зубатый слушал вполуха, размышляя, как бы начать разговор о родне. Отец же еще больше распалился:
– За сыном не усмотрел, а воспитывать меня приехал! Откуда деньги взял, наемный труд!.. Я у тебя на развитие копейки попросил?! Нет, все сам нашел. С помощью надежных друзей! С чего вот ты невзлюбил товарища Ершова? Что он тебе сделал? А вон как взъелся на него!..
– Нечего пожилых людей обманывать! – Зубатый все еще чувствовал отчуждение. – Тешить сказками…
– Сказками?! Посмотри вокруг, вот это сказка! Один за целый колхоз работаю. – Отец рассмеялся самодовольно и невесело. – Между прочим, Михаил Николаевич вовремя шепнул, когда «Родину» начнут банкротить. И помог кое-чем. Ты же соображаешь в капитализме, знаешь, кто устраивает банкротство и с какой целью? Помнишь, совхоз-миллионер был?.. Только наживы эти акулы не получили. С помощью Ершова я у них совхозное имущество из-под носа увел. Часть имущества выкупил, часть забрал через арбитражный суд. Им крохи достались. С волками надо по-волчьи! Они думают, лишь у них клыки с акульим загибом. Вот откуда коровки взялись, техника. А ты грамоте учить приехал! Чудило!
– Да, ты уже ученый, – не сразу отозвался Зубатый. – Не за тем я ехал…
– Тогда зачем? Думал, пожалею? Вместе поревем?
– Скажи, пап, ты отца своего хорошо помнишь?
– Конечно, помню, хоть и малой был еще…
– А он что-нибудь рассказывал о своем отце? О твоем деде?
– Мне-то что он мог рассказать?.. Знаю, мой батя из беспризорников. Мать говорила, родителей помнил смутно. Как и я его, в общем-то… А ты это к чему спрашиваешь?
– Настала пора с родней разобраться, – уклонился Зубатый. – Мне же через год пятьдесят… А он что-нибудь рассказывал о детстве? Откуда родом, кто родители? Как он в беспризорники попал? Родители умерли или сбежал?
От таких вопросов отец немного потеплел и неожиданно погрустнел. Вообще-то он не любил вспоминать прошлое, и если когда говорил о своем детстве, то всегда скупо и неохотно, мол, одна нужда, голодовка. Кроме него было еще четверо младших, сестра и три брата, но выжили сестра, брат и он. И то потому, что в неурожайный на картошку год ушел с сестрой к чужой одинокой старухе, в село за семьдесят верст. А в пятидесятом мать надорвалась на лесосплаве и умерла, младших разобрали материны родственники, а его отправили в город, в школу ФЗО.
– Кто его знает? Может, и сбежал. Мать говорила, с поезда его сняли где-то. И поместили в детский дом. Коммунисты заботились о детях, в три года извели беспризорность. А нынче сколько ребятишек по вокзалам живут?
– Где был детский дом? – невзирая на «лирические» отступления, продолжал Зубатый. – В какой области?
– По-моему, в Новгородской. Документов не сохранилось, изба сельсовету отошла. Да и какой там детский дом? Как мать рассказывала, колония для несовершеннолетних. – Отец вдруг спохватился: – Давай хоть поужинаем. А то сидим, как неродные… Правда, выпить нечего, медовухи нет, пасеку давно продал, а вина не запас, не ждал гостей. Да что-то в последнее время и не хочется…
Вымыл руки под медным рукомойником и засуетился возле русской печи. А Зубатый мысленно уцепился за название области и будто бы услышал в нем что-то знакомое и полузабытое: кажется, кто-то уже произносил это слово – Новгородская…
– Теоретики до конца не оценили благотворное влияние труда на развитие человеческой личности, – рассуждал отец, собирая на стол. – Тяжелая физическая работа притупляет чувства, практически исключает понятие радости бытия. Это я на себе испытал. От чрезмерного труда душа черствеет, ожесточается, человек становится замкнутым и нелюдимым. И все потому, что в рабский превращается сам образ жизни и включается инстинкт самосохранения – желание выжить любым путем…
Видимо, таким образом он пытался оправдать неласковую встречу с сыном, однако Зубатый всю жизнь помнил его таким и, бывало, в школьные годы неделями не видел отца, все время разъезжавшего по району. У него и тогда был не совсем вольный образ жизни, но при этом существовала радость бытия, поскольку мать все время ревновала и допытывалась у водителя, к кому он заезжал, где ночевал.
– В Новгородской области, наверное, детских домов было немного, – предположил Зубатый, возвращаясь к разговору. – Ну, один-два. Установить можно, если сохранились архивы…
– Что тебе архивы? Мать говорила, детдом располагался в каком-то бывшем монастыре, – между прочим вспомнил отец, когда уже сели за стол. – И рассказывала один случай… Там, в церкви, захоронение было, гробница какого-то святого. Так они раскопали, достали череп и им играли. Антирелигиозная пропаганда была… А нынче что, не играют черепами?
– Может, и фамилию дали в детдоме? По прозвищу, например?
– Фамилия родовая, – уверенно заявил отец. – И деды наши были жестянщиками-медниками.
– Откуда такая информация? – изумился Зубатый.
– Мой батя с раннего детства запомнил стук молотка по медному листу. И даже сам потом пробовал гнуть и выстукивать из жестянок всякие поделки. И у него получалось! Умение выполнять какую-то работу передается по наследству, от отца к сыну, в генах. Я отлично помню бубенчики на нашей корове, батя сам делал…
– Значит, способности к руководству мне от тебя достались?
– Нет, – серьезно сказал отец. – Это не передается, это горбом зарабатывается, стремлением.
– А где они жили? В городе, в деревне?
– Кто знает? Жестянщики могут везде жить. Может, какая-то промышленная артель… Не понимаю, чего ты так допытываешься?
Та вдруг вспыхнувшая неприязнь к отцу почти растворилась, но оставалась еще некая полупрозрачная пленка, сквозь которую трудно было смотреть открыто и говорить откровенно.
– Тебе что, не интересно прошлое? – увернулся Зубатый. – Сейчас все опомнились и ищут свои корни…
– Ладно врать! – оборвал он. – Что-то ты скрываешь, парень. Приехал, как с неба свалился, вроде и по Сашке горюешь, а чего-то недоговариваешь… Скажи лучше, куда тебя приставили? В Думу, в министерство?..
– Да пока никуда.
– Как так? Ты теперь в новую номенклатуру попал, на улице не оставят.
– Мне сейчас и думать об этом не хочется…
– Вижу, другое у тебя в голове… Но никак связать не могу: у человека сын погиб, работу отняли, власть, а интересует его родня.
– Сам пока ничего связать не могу, – отмахнулся Зубатый.
– Ну, как хочешь, – мгновенно отдалился отец. – Я за душу никого не тяну.
После ужина он собрал посуду, сложил в таз, но мыть не стал: вероятно, и в доме появилась работница, везде чувствовалась женская рука. Похоже, вместе с расцветом хозяйства и нравы у отца поменялись, по крайней мере, перед сном даже телевизор не включил, лишь на ходики глянул да показал на кровать в горнице.
– Ложись там, завтра рано вставать…
Однако сам сразу не уснул, ворочался, вставал и пил воду, что-то в окна высматривал. Зубатый несколько раз начинал дремать, но отчего-то вздрагивал, ощущая беспокойство, и потом долго прислушивался к звукам в доме. Совершенно неожиданно он обнаружил, что не чувствует больше непривычных крестьянских запахов и одновременно как-то незаметно исчезла эта мутная пленка перед глазами. Он полежал, прислушиваясь к своему состоянию, и спросил негромко, в пустоту:
– А бабушка говорила, как звали твоего деда?
Показалось, отец заснул – вроде и дыхание ровное, размеренное, и тишина в избе дремотная…
– Раз отца звали Николай Васильевич, значит, Василий, – вдруг сделал тот заключение. – А жил, скорее всего, в селе под названием Соринская Пустыня или Пустынь, точно не знаю.
– Что ж ты раньше не сказал? – Зубатый привстал.
– Да это все приблизительно. У нас на целине агроном был, откуда-то из Черноземья родом. Так вот он по молодости работал в этой Пустыни и говорит, там половина населения с фамилией Зубатый. А село это вроде как раз в Новгородской области или где-то рядом.
– Вот видишь! Уже есть где искать!
– Может, я еще что вспомнил бы, – после паузы проговорил отец. – Коль знать, кого ты собрался искать.
– Пока сам не знаю кого. Ко мне человек приходил, старец. Не совсем здоровый человек, будто юродивый. Моим прадедом назвался. А я его не принял, не поговорил… Тогда их много приходило…
Отец так долго молчал, что снова почудилось, спит, но вдруг скрипнула кровать, и послышался совершенно бодрый голос:
– Значит, он существует.
– Кто – он? – машинально спросил Зубатый.