Полная версия
Пущенные по миру
У него был сын-офицер, о котором всё время ждал с фронта вестей, просматривал нервно, с лихорадочным блеском глаз, газеты, которые в его руках, от нетерпения найти нужную фамилию, издавали громкое шелестение. И однажды после лёгкого ранения в руку, к радости родителей, тот приехал домой, правда всего на несколько суток. И, шумно разговаривая со своими, часто сладострастно поглядывал на Катю. Как-то поздним вечерком он довольно вежливо пригласил её в свою комнату. Она без стеснения вошла, он стал её угощать шоколадом и расспрашивать, откуда она родом. Но его барские уловки девушку насторожили, и она, боясь его обидеть, от природы тактичная, вежливо отказывалась от угощений. Он немало удивлялся, так как видел в ней простодушную и доверчивую деревенскую девушку и хотел провести её на своих обычных штучках барина: мол, расположит её к себе одним шоколадом. Однако просчитался – Катя выказала себя вполне самостоятельно мыслящей девушкой, напрасно он недооценивал её. Тогда решил покорить горничную более тонкими приёмами, перед которыми она могла не устоять: он стал читать ей стихи, включать патефон, но всякий раз Катю неизменно выручал всевидящий хозяин, который чинно входил к сыну-соблазнителю и со снисходительной усмешкой уводил того якобы для светской беседы. Видимо, отец боялся, как бы сын всерьёз не увлёкся умной хорошенькой горничной, которая по представлениям отца, конечно, была ему совершенно не пара…
Купец был богатый, владел какими-то торговыми рядами; когда скинули царя, он почему-то чрезвычайно обрадовался этому событию. Большой купеческий дом был по-прежнему распахнут для многочисленных гостей; за столом вели разговоры о войне, как долго она ещё может длиться, и что ей немедленно надо положить конец.
Но стоило только произойти Октябрьскому перевороту, как хозяин неожиданно забегался и все его домочадцы перестали обедать за общим столом. И как раньше гостей больше не принимали, вечера проходили довольно уныло и скучно. На прислугу уже никто не обращал внимания, а потом в купеческом доме настали сердитые дни сборов. Оказалось, купец свернул все свои доходные дела, капиталец сгрёб и решил бежать, пока цел, пока не наскочили советы со своей гибельной экспроприацией и уничтожением имущего класса. И вот прислуга купеческого дома была навсегда рассчитана и распущена…
После того как скинули царя, целыми и невредимыми вернулись с войны братья Екатерины, о чём она, какое-то время, ещё живя в Москве у тётки, ничего не ведала, застигнутая революцией как бы врасплох. Хотя о революции ходили самые разноречивые слухи: одни осуждали большевиков, другие одобряли, а в целом все без конца пребывали в тревоге оттого, что никто не мог предсказать, когда закончится смута?
Наверное, через неделю, как она осталась совершенно не у дел, по настоянию матери за ней в Москву приехал старший брат Егор и увёз на подводе в село.
На этом её короткая московская жизнь закончилась, о чём она словно осиротелая погрустила немного и на том успокоилась…
Родное село, после жизни в городе, теперь представлялось мрачным и глухим, где жизнь всегда влачилась однообразная, серая, вшивая и грязная, полная лишений и нищеты. И мать, казалось, ещё больше постарела. Некоторые избы уже стояли с заколоченными наглухо окнами и дверьми. Их хозяев давно уже было не видно – умерли или подались в поисках лучшей доли; дворы заросли густой травой, заборы потонули в лопухах; земля была в полнейшем запустении. Словом, в селе прочно прижились старость и сиротство, пустынные улицы выглядели запущенными и от этого казались угрюмыми и безжизненными. Эту безрадостную картину усугубляло отсутствие детворы, которая раньше носилась по деревенским улицам гурьбой, а теперь даже малышни было почти не видно, и общая неприглядная картина поневоле наводила на тоскливые, безысходные мысли.
С германской братья вернулись добровольно, или, как в таких случаях говаривали у них по округе, дезертировали, и затем вплоть до октябрьских событий скрывались в лесах. «Царя теперя нема, – думали с охлаждением они, – служить, поди, некому, война сидит внутрях колом, можно и домой».
Тем временем по окружным деревням в голодном гневе поднялись обезумевшие крестьяне и стали нещадно грабить, растаскивать и поджигать помещичьи усадьбы. Однако кулакам тоже как следует перепало – все разбежались кто куда, дабы после собраться для отмщения. И братья Екатерины, воодушевлённые примером других, вышли из своих глухих укрытий, незамедлительно примкнув к бунтовщикам…
А как только началась Гражданская война, Егор и Епифан добровольцами подались в Красную армию, ведь беляки представляли для них серьёзную опасность, так как могли наказать за дезертирство. Однако провоевали недолго, вскоре после ранения в ногу первым вернулся Епифан и теперь прихрамывал; мать была нескончаемо рада возвращению сына хоть и покалеченным, но живым.
– Слава тебе господи, – приговаривала Мария Григорьевна, в слезах встречая сына в горнице, – живой, таперяча Егорку дождаться ба, и душа будя спокойна.
И, словно Бог услышал слова старой матери, буквально следом, правда глубокой ночью, в двери сеней кто-то осторожно и воровато постучал.
– Епиша, пойди-ка, милай, открой, кто жа это там? – обеспокоенно, перекрестясь на образа, обронила мать.
В избу из сеней ввалился Егор, а за его спиной, поменьше ростом, к нему кто-то робко тулился. Из-за многодневной ходьбы по большакам брат выглядел донельзя уставшим и уморенным, и в сумраке горницы почему-то не смотрел спокойно, а буквально зыркал затравленным суровым взглядом. Мать присмотрелась и поняла: оказывается, в шинели с ним пришла молоденькая симпатичная девушка; она почему-то пугливо жалась к руке Егора, точно боялась: дескать, свои его примут, а её, как беспутную, выгонят в осеннюю сырую дождливую ночь.
«Батюшки небесный, – прошептала испуганно Мария Григорьевна, страшась собственного сына, – что жа он это пришёв по ночи, ай днём чаво нельзя было? – и в груди недобро заёкало, она снова быстро перекрестилась.
– А чего ты, старуха, смотришь как на волка? – кривясь, спросил Егор. – Принимайте вот прямо с невесткой, – прибавил он с весёлой усмешкой.
От его слов девушка стыдливо потупила взор. Екатерина тут же подала ей стул с приглашением сесть. Егор неспешно, с некоторым высокомерием осмотрел горницу, освещённую слабым светом лучины, затем небрежно бросил вещмешок на стоявшую у стены лавку.
– Вот-то радость какая, ой как не верится, нешто жавой, Егорушка?! – сорвалась на плач Мария Григорьевна, однако к сыну побоялась ступить, будто почуяла в нём явного врага, и стала внимательно, с опаской, ревностно осматривать девушку.
– Знамо – живой, а чего, нешто уже не ждали? – браво изрёк Егор, лукаво щурясь.– Срочно баня нужна.
И он прицельно глянул на брата: – А ты давно уже очухался дома?
– Два месяца как… Значит, баню? Тогда я мигом, а то как же, с дороги баню надоть, – и лукаво посмотрел на стеснительную девушку.
– Это Настя, вот любите и жалуйте, – представил возвращенец.
Егор вернулся с войны без единой царапины. Ни потом, ни позже, ни своим, ни чужим о своем уходе из армии он не стал что-либо объяснять, лишь сказал, что привёл жену и теперь желает наладить мирную жизнь; ему жутко надоело бесцельно мотаться по свету, пора садиться на землю и с размахом начать хозяйствовать. Ведь на то и совершили революцию… Сыграли Егору свадьбу, были и тётки, и сестра Нюта с мужем Ерофеем, у которых родились две дочери, правда, старшая умерла, прожив три года, выжила Клава.
Это было в конце зимы 1920 года; а по весне братья надумали построить дом из кирпича, навезённого ещё со времён погромов помещичьих усадеб; и тогда же запаслись железом и лесоматериалами. Всё это добро пролежало у них на задах двора более двух лет и вот теперь пригодилось. Из бывшего барского кирпича вырастало добротное жильё, рассчитанное на два хозяина, по три больших горницы с сенями на каждого под единой крышей.
Пока шло строительство, Епифан все время хотел подробней вызнать у брата: почему, дескать, он самовольно отбился от фронта? Вот он, Епифан, после ранения ноги получил инвалидность, теперь ему всю жизнь уготовано быть хромым. А Егора, по его словам, даже не царапнуло, вот это родным и показалось чересчур подозрительным.
– Так чаго же недовоевал, Егорка? – спросил он однажды за ужином после чарки крепкого самогона, когда затронули войну, которая, проклятая, где-то ещё продолжалась.
– Дак я понял, что эта война никому не нужная, – подумав, начал раздумчиво толковать Егор. – Зачем, скажи, лить между собой зря русскую кровь? Беляки хороши, конечно, а красные – ничуть не лучше. Ты, поди, сам воевал, чи разве не понял, что от такой братоубийственной войны конец всей русской жизни? За каким хреном истребляем друг друга? Вот этого я до конца так и не уразумел. Ежели белякам земли мало, так в это я тоже не поверю…
– Дак беляки за старую жизню, а мы – за новую, чего тут неясного табе?! – сильно удивился Епифан, вытаращив глаза.
– А чего же они тогды скидывали царя, он как раз не хотев менять ничего? – с ехидством спросил Егор, подавшись всей грудью к брату.
– Им, наверно, без царя в голове, посвободней, – усмехнулся лукаво Епифан.
– Во-во, тогда я себе царь и бог! – выпалил хмельно Егор. – А ежели кроме шуток, я тебе напрямки брякну. Да, я войну бросил, и всем ба посоветовал сделать то же самое. Однако же дураки – продолжают лить кровь русские своих же, русских!
– Кто? – тупо уставился Епифан, разобранный хмелем.
– Да все: и белые, и красные. А жизнь у всех одна и ещё вся, поди, впереди; а вчерашние распри – пора позабыть. Ведь можно друг другу уступить, э-э… да что там… – он расчувствованно помолчал и тогда начал снова. – Мне, братуха, по совести сказать, дюже Настю стало жалко: где бы я её оставил? Стариков её побили беляки, поперва остался с ней на день, думал, опосля догоню своих, а потом махнул на всё рукой. Что же они моими руками хотели кровь проливать, свой мир установить? Впрочем, давно замышлял уход, и вот сам Бог послал мне Настю. Ступай, говорит, и живи, я поверил и пошёл. Это ж, я думаю, таперяча она забрюхатит, потом где искать буду? Да что там, решил и баста – покачу домой!..
Когда братья Мартунины строили дом (не без помощи деревенских мужиков), Настя была уже на сносях, чему Егор, ожидавший сына, тихо радовался.
А когда домище под железной кровлей был готов принять новосёлов, решил жениться и Епифан – конечно, не без науськиваний матери:
– Жанись, Епиша, хочу напоследок внуков повидать. Нянчить стану, и коли приспичит умирать, чтобы на душе было ба спокойно, что увсе мои детки к жизни приладены и будет что на том свете вашему отцу обсказать.
На материну байку Епифан, полеживая на кровати, спокойно посмеивался, а сам при этом вспоминал о своей невесте Софье из соседнего села Лисёнки. Он узнал, что она жила недалеко от подворья сестры Нюты, и в тот же вечер заехал к ней. Епифан бывал здесь и раньше, но почему-то не замечал девушку. Вот уже с полгода он работал егерем в лесничестве, и потому на сельских барышень ему некогда было заглядываться. Но однажды во время объезда своего кордона узрел в лесу пришедших по грибы девушек и от неожиданной встречи тотчас же опешил; он уставился на них; его взор выхватил весёлую и бедовую хохотунью – это и была тогда ещё совсем юная Софья…
Ранней осенью, как положено на селе, Епифан женился. Егор уже к тому времени жил на своей половине дома, а брат свою ещё не успел отделать, занятый по горло работой лесника. И для начала пришлось ему перезимовать с молодой женой в старой избе, бок о бок с матерью и сестрой, а уж к лету заботами Софьи да с помощью усердной сестры ладно отделал свою половину.
И вот Екатерина осталась жить с матерью в старой их избе, иногда грустила о недавней совместной жизни с братьями, изредка ходила в гости к Нюте.
Тем временем Егор вовсю обживался, завёл корову, овец, потом купил и лошадь и повел в охотку свободную хозяйскую жизнь, к которой всегда стремились самые толковые крестьяне. Он помнил, как бабка рассказывала, когда отменили крепостное право, почему-то не все крестьяне обрадовались дарованной свободе, поскольку не знали, что с ней, свободой, делать, ведь без барина жизнь как-то не клеилась и страшно было вести своё хозяйство, и тогда снова нанимались к нему в работники… Так оно, видать, навредило крестьянской сущности, чего они не понимали и жили, как их когда-то принудили к покорству перед барами.
Зато Епифан с обзаведением личного хозяйства пока не торопился, – собственно, было ещё весьма туговато с деньгами, никак не мог выгадать. Однако мать готова была отдать ему свою корову. Епифан, конечно, сердечно поблагодарил, но отказался принять щедрый дар родительницы, ведь они сами с сестрой чем будут кормиться, а корова как-никак всегда в трудную годину их выручала.
– Ничего, мамаша, пока обойдёмся, а опосля справим, да и тесть обещав помочь…
Надел земли ещё обрабатывали совместно, так что год-другой не пропадут. В селе Кухтинка помаленьку возрождалась мирная жизнь, обживались стоявшие доселе пустые избы вернувшимися хозяевами или новопоселенцами. Снова, как в добрые старые времена, по деревне была слышна гармошка и под неё – пение молодых девчат.
Теперь на вечерки Екатерина выходила довольно редко, считала себя для молодёжных игрищ безнадёжной перестаркой, впрочем, и раньше она была до них не очень падкая.
С виду братья Екатерины были разные: Егор коренастый, тёмноволосый, с прямым, несколько заострённым носом, с красивыми чертами лица. А Епифан, напротив, был рослый, худощавого телосложения и менее красив, чем старший брат. У Егора уже были две дочери-погодки: одной три годика, и два – второй, в то время как у Епифана только что родился сын-первенец. И вот радовалась внукам от сыновей Мария Григорьевна и чувствовала, как уходят безвозвратно годы и где-то уже смерть её близка, и наговаривала дочери выходить замуж, а то уже изрядно пересидела в девках:
– Вот как я умру – так одна в избе останешься, думаешь, будешь братьям нужна? Как же! Об этом даже не мечтай, Катюша, лучше вот дома, как наседка, не сяди, на вечерки ходи, а то, ей-богу, так и замуж не выйдешь. Брала ба пример с Нютки, рано выскочила и хорошо живёт. Только редко к нам приходит, её мужик не больно позволяет по гостям расхаживать.
– Ой, об этом я лучше вас знаю, матушка. Да за кого замуж? – в досаде отозвалась Екатерина. – Нютке было легче, тогда парней много было, а теперь после двух воин осталось мало, а которые есть – семейные, другие мне не милы. И для вечерок я уже устарела, там же ребята и девчата все молоденькие…
– Да нешто увсе так-таки молоденькие, а Антип Бедин, – и мать назвала ещё нескольких деревенских парней, – бывают же из других деревень, ведь ходят же, бабы наши бают…
Екатерина задумалась: и правда, что же ей в девках пропадать, хотя на молодёжные посиделки уже всё реже манило. Часто захаживала в новый дом к братьям проведать племянниц, племянника и позабавляться с ними да поговорить с женой Егора Настей, которая ей нравилась больше Софьи – жены Епифана. Так и текла её жизнь с матерью в хозяйственных заботах…
Глава 3
Фёдор Зябликов был родом из села Аргуново, которое с трёх сторон на разном расстоянии обступали смешанные и хвойные леса.
С востока лес подступал к селу совсем близко и тянулся почти дремучей стеной по длинной песчаной горушке; она спускалась то крутыми обрывами, то отлогими покатыми боками прямо к протекавшей мимо мелководной прозрачной речушке Полоскайке (так прозвали её за то, что в ней полоскали бабы и девушки белье), дно которой сплошь было почти галечно-песчаное. И от этого вода в ней слезилась до каждой песчинки, до каждого камушка. Если нужно было ехать к станции Тихонова Пустынь, эту речушку обыкновенно переезжали на телегах вброд. И затем по подъёму песчаной дороги въезжали в густой лес, где над самой дорогой из сомкнутых и переплетённых между собой веток деревьев образовывался зелёный тоннель.
На западе лес виднелся издали синеющей продолговатой стеной, и перед ним, к самой деревне, стлались справа травостойные сочные луга, а слева раскинулись на обозримом пространстве земельные наделы. И между лугами и этими наделами петляла дорога и выводила где-то в стороне от леса на главный тракт, который тянулся на Малоярославец.
И на север сначала тоже стелились зелёные луга и поля, засеянные то гречихой, то рожью, и только после этого почти острым углом под уклон начинался лес. Впрочем, с южной стороны лес был виден как-то вразброс, и там, в уютном и живописном местечке, до сих пор стоял остов бывшей помещичьей усадьбы, разгромленной и сожжённой в лихолетье…
У стариков Зябликовых было некогда пятеро детей, в живых остались средний сын Фёдор да старшая дочь Анна, бывшая замужем за революционером, выходцем из рабочих. Когда в тринадцатом году царская охранка сослала его в Сибирь, она поехала вслед за своим мужем…
И с тех пор о судьбе её ничего не было слышно. Но вот началась Первая мировая, в августе одна тысяча девятьсот четырнадцатого Фёдор почти одновременно с отцом Савелием был мобилизован на войну и вскоре попал на передовую. И как ушёл, так от мужа Ефросинья не получила ни одной весточки, а потом пришло известие, что он где-то канул в пекле войны.
А скоро наступил Брестский мир, но мать не знала, что сын угодил во вражеский плен и был увезён в Германию, где пришлось ему батрачить на немецкого помещика.
Только летом девятнадцатого года, после пятилетней отлучки, Фёдор прибыл домой в числе отправленных в Россию русских военнопленных…
В родной трухлявой избе он застал совсем отощавшую и постаревшую мать Ефросинью. От несказанной радости она заплакала, с трудом веря, что видит живым и невредимым единственного сына Фёдора, считавшегося, как и отец, без вести пропавшим. Горько было сознавать, что муж Савелий бесследно сгинул на проклятой войне, а что с ним сталось, не сообщалось: дескать, пропал и всё.
А сначала так изболелась душа в ожидании дочери, стала было привыкать, не теряя надежды, что она приедет, а потом также ждала мужа и сына. О Фёдоре тоже несколько лет не было ни слуху ни духу. Но наконец объявился, родненький. Ещё бы немного, и она была готова предстать перед Всевышним, ведь донельзя устала жить в безысходных ожиданиях своих родимых чадушек, тоска будто выворачивала всё её надорванное голодом нутро…
Изба простояла на белом свете более века, но за пять лет без хозяйского догляда совсем осела, так что казалось, вот-вот развалится. Стены подгнили, дранковая крыша потекла, и Фёдор решил основательно подновить избу, начав ремонт с кровли.
– А я, Федюня, с вами к встрече на том свете готовилась, – как-то призналась мать, кормя после работы сына. – Вот и изба мне была уже не нужная, хоть бы упала на все четыре угла, а мне и бай дюже. Но таперяча вижу – жалко, делай, делай, сынок, а там, поди, новую срубишь. А может, ещё гляди, отец вернеёся жавой, и ежели ба Анютка ещё подала знак, тогды совсем ба я ожила на десяток годочков, – Ефросинья задумчиво умолкла, облегчённо вздохнула.
– До новой, матушка, подождём, пока ещё война гремит. Вот подлатаю и сам пойду беляков бить, – ответил занятый работой Фёдор, стараясь не глядеть на мать.
– Как, опять на войну?! – в испуге протяжно вскрикнула Ефросинья, всплескивая руками.– Дак кто жа тобя на неё гонит, Федя?
– Не могу я, подобно дезертиру, отсиживаться. Хватит, сполна свою долюшку отбыл в плену, совестно, матушка…
– А что ты со мной, Федя, деешь, – закачала она отчаянно головушкой, – не даёшь мне на тебя нарадоваться. Перед кем табе совестно? – плача спросила мать.
– Перед собой… Но я пока ещё не ухожу, зачем реветь?! – грубовато и нервно бросил сын и пошагал валкой походкой на двор курить – не мог он переносить спокойно бабьи слёзы.
Дома пробыл Фёдор с месяц, поднял из запустения подворье, починил избу, привёл в порядок огород. Вся деревня представала не в лучшем состоянии, ибо здоровых мужиков почти не осталось, а те, что были, – калеки да старики и глядели уже на погост. Одним словом, не было по улицам слышно ни песен, ни веселья, исчезла былая мирная жизнь…
А наутро Фёдор попрощался с матерью, которая тайком перекрестила сына на дорожку и потом долго-долго смотрела ему вслед, как он уходил с заплечным вещмешком по дороге к тракту, ведшему к уездному городку Малоярославцу…
Когда командование Красной армии узнало, что Фёдор хорошо пишет, оно оставило его при штабе в должности писаря. И на вид мужик оказался ладный, хоть ростом был невысокий, но с подтянутой солдатской выправкой и удивлял не крестьянским умом: толковый, рассудительный, смышлёный, – если бы все такие были, тогда бы стоять деревне и стоять, а тут эта проклятая междоусобная война добивает кормилицу.
Иной раз, переписывая приказы и распоряжения, Фёдор про себя безмерно сожалел, что вот уже больше года как на фронте, а в боях почти не участвовал. И вовсе не по своей вине, а всё оттого, что такой была уж сама по себе служба штабного писаря, которая порой до чёртиков надоедала. Но скучать, однако, она не давала, так как писарской работы хватало, да и штаб на одном месте долго никогда не стоял, потому как при отступлениях, так и наступлениях постоянно менял свои боевые позиции.
Эту военную кампанию ему предстояло вспоминать через много лет, но особенно тот случай, когда однажды вражеский снаряд чуть было не попал в расположение штаба, хотя взрыв раздался почти где-то рядом. В окнах крестьянской избы ураганной силой выбило все стекла, а ему прямо на сгибе осколком снаряда или стеклом слегка повредило сухожилие руки. И вот тогда его писарская деятельность закончилась на время лазаретом. Дело было как раз под Орлом, тогда всем фронтом мощно теснили на юг деникинцев, до этого они стремились захватить Москву.
И только через три месяца вновь стал в строй, и по мере быстрого продвижения к югу снова разгорались жаркие бои…
Война закончилась на Дону полным разгромом добровольческой белоказачьей армии, остатки которой бежали к морю… Именно тогда, в 1920 году, Фёдор, давно наслышанный о казачьей вольнице, о благодатном хлебном крае, впервые попал на Дон. Однако в то грозное и суровое время и там, в хуторах и станицах, привычный уклад жизни совершенно разладился, всё хозяйство пришло в страшное запустение и разор; попадалось множество развороченных и сгоревших домов. А по округе, поросшие бурьяном и сорняком заброшенные поля являли собой печальный и дикий вид. По всему бескрайнему степному раздолью из конца в конец гулял злой и шустрый астраханец, наводивший на людей ужас затяжной сушью…
С Гражданской войны Фёдор вернулся, когда ему было двадцать семь лет. После изматывающих фронтовых будней мирная жизнь виделась приманчивым сладким пирогом, хотя всюду нужно было приступать к налаживанию напрочь запущенного личного подворья и домашнего хозяйства. Первым делом Фёдор приобрёл молодую тёлку, завёл несколько кур к той паре, что водилась у матери. У зажиточного мужика Прохора Глотова занял в долг семян и посеял хлеб, овощные культуры на отведённом ему сельсоветом земельном наделе. Затем прикупил леса, чтобы с будущей весны срубить новую избу.
Мать любовалась хозяйственной хваткой сына и думала, что раньше он был не таким жадным до жизни, всё чего-то выжидал, а теперь стал зрелым мужиком. С войны с германцем, помнится, вернулся худой, молчаливый, это уже потом, освоившись немного дома, рассказывал, как после окружения попал в плен и был отправлен в Германию, где вкалывал на немецкого помещика. И понравилось, как тот на европейский лад хозяйничал, что всё у него спорилось и везде в хозяйстве был порядок: аккуратный обустроенный дом, надворные постройки…
А с междоусобицы пришёл – будто ему счастье привалило и он сейчас наделит им всех. Но потом опять о чём-то задумывался, уходил от матери в свою горницу, читал там газеты, которые брал в избе-читальне. И, конечно, его уединения родительнице пришлись не по душе: неужели дома надоело, и опять собирается куда-то податься, вместо того, чтобы думать о своём будущем. И матери хотелось вразумить сына.
Уже кряду несколько вечеров за ужином Ефросинья подступалась к Фёдору с одним и тем же назойливым вопросом:
– Что жа, Федюня, хорошо ты начал хозяйничать, любо-дорого смотреть, как рада, что ты жавой. А я уже быстро старею, сил прежних у меня осталось не бог весь сколько, не пора ли табе жаниться?
Сначала Фёдор медлил отвечать матери, при этом он стеснительно краснел, а потом лишь, раскуривая цигарку, понимая её заботу, с важным видом толково пояснял:
– Вот избу поставим, матушка, а там будет видно, подумаю, – и перед его задумчивыми глазами встал пригожий образ застенчивой Фени Пастуховой, которую он помнил совсем крохотной девчонкой. А нынче её уже не узнать, она выросла, расцвела юной девичьей красой, и оттого помимо своей воли с щемящей тоской засматривался на неё.