Полная версия
Вечный порт с именем Юность
При подъезде к полевому аэродрому их остановили, прощупали всех фонариками, приказали вылезти из саней, идти пешком. По узеньким тропкам, в затылок друг другу, они шли минут сорок, пока не услышали громкий, не таившийся голос:
– Э-эй! Поворачивай на огонек! – И в темном воздухе закачался фонарь.
Их окружили люди, подходили близко, рассматривали лица. Одно, круглое, беловатое, возникло перед Донсковым, помаячило и вдруг радостно воскликнуло хриплым баритончиком:
– Вовка! Друг! Живой!
Узнал Донсков голос. Узнал, крепко обнял Бориса Романовского, прижался губами к его холодной колючей щеке.
– Тебе бриться пора, Борька! – не нашел других слов Донсков и провел рукой ласково по отросшей щетине товарища.
– Пошли! – потянул за руку Романовский. – Наши все недалеко. Сложили шалаш и алалакают в нем. Там тепло. Пошли, Володя!
Борис привел друга к неуклюжей хижине, сложенной из сушняка и, откинув дерюжку у входа, они вошли. Донсков не сразу рассмотрел сидевших вокруг маленького костра, но пожимал руки до боли в пальцах. Первым он ясно различил лицо лейтенанта Дулатова, обложенное шикарной черной бородой, а потом узнал в разно одетой публике и других пилотов своей эскадры. Вопросы к вновь прибывшему властно пресек Дулатов:
– По порядку, друзья! Каждый рассказывает по порядку!
Самолет придет не раньше полуночи, так что времени хватит. Досказывай, Романовский!
– Ну, о том, что после отцепки я не выдержал курса по своей дурости, я признался. Как грыз землю и закапывал груз, уже рассказал… Про Петь-Петушка тоже. Мальчика схоронили ночью, тайком, на сельском кладбище, рядом с его матерью. Вот про Мишку Кроткого ничего больше не знаю. По донесениям Акима Грицева, держался он крепко. Фашист Штрум из него ничего не выколотил. Полигон немцы взорвали. Говорят, вместе с пленными… Я не командовал, как Коля Санталов и Миша Данилин, взводом, не ходил в разведку, как Толя Старостин или Иван Пещеров… Чинил оружие. Бойки точил, пружины вил, мины разряжал, тол из бомб выплавлял, ну и другое, по мелочи. Один раз только вылезал с партизанами, да и то за жратвой… Все!
– Донсков, твоя очередь. Коротко, – сказал Дулатов и прикурил от уголька трубку с вырезанной мордой черта на чубуке. Оглядел, какое впечатление на ребят произвела трофейная новинка.
– …Я про Боцмана сначала. Он оказался стоящим товарищем. Когда мы попали в заградогонь, буксировщик отцепил меня и поплыл домой. Самолет Миши Кроткого тоже повернул, но Миша отдал концы, догнал меня, и мы вместе нашли подходящую бухту. Нас прибило совсем не к тому берегу, нужно было искать выход. Им был только курс на партизанский лагерь. Мы не договаривались, но как-то так получилось, что капитаном стал Миша. Он послал меня и сказал: «Надо!» В нашей дружеской клятве сказано: «Вернусь живым и отвечу: сделано!» Я вернулся с партизанами. На месте планеров зияли две огромные ямы. Перед Мишиным окопчиком – замерзшие трупы немецких овчарок. Мы изучили следы на месте схватки. Его не взяли на абордаж! Его схватили тяжелораненым или оглушенным. С километр волокли по лесу до дороги и увезли на машине. Вот память о нем: перчатка с правей руки, разодранная осколком гранаты. Я вышел к партизанам шестого отряда, у них и остался.
– Чем занимался в отряде? – последовал тихий вопрос.
– Не перебивать! – оборвал Дулатов. – Продолжайте, Донсков.
– Похвастаться нечем. Со мной были еще двое, и нас берегли. Говорили, таков приказ. Использовали на связной работе между группами, иногда мы ходили в села. Не брезговали и кухонной работой: я перечистил тонны три картошки, не меньше. Когда выполнял задания по связи, искал отца. Никто не слышал о Максиме Борисовиче Донскове? Нет?..
– Может быть, кто слышал? – спросил и Дулатов. – Нет? Подумайте, а я пока скажу несколько слов.
Он передвинул из-за спины на живот маленькую кобуру, вынул из нее никелированный, почти игрушечный пистолет, о его рукоятку выбил трубку. Горячий комочек табака зашипел в снегу. Говорить начал торжественно:
– Во-первых, поздравляю вас. Молодцы! С заданием справились, не посрамили чести крылатого воина! Мне как командиру доверили штабную работу. По ее специфике я был в курсе почти всех ваших дел. В моем распоряжении находилась радиогруппа. Работала постоянная связь с Большой землей. Сам командир бригады провожал меня, подарил на память вот этот именной «вальтер»! Всех вас представили к медалям «Партизан Отечественной войны» второй степени. Это высокая награда! И прямо скажем: заслуженная! Мы участвовали в большом деле: ведь, по неполным данным, за это время партизаны Гомельского района только на четырех железнодорожных ветках, ведущих к городу, подорвали семь тысяч сто тридцать два рельса и пустили под откос двадцать поездов с живой силой и военной техникой немцев! Но, оказывается, многого я не знал. О повороте буксировщика сержанта Кроткого и о самовольной отцепке Костюхина слышу впервые.
Донсков слушал лейтенанта, и ему казалось, что говорит не его инструктор, а совсем-совсем другой человек. Пафос речи, значительность взглядов посуровевших глаз, новые жесты, резкие и энергичные, выделяли его, поднимали над группой притихших сержантов.
Ровным, хорошо поставленным голосом продолжал Дулатов:
– Сейчас обстановка такая: немцы пытаются ликвидировать партизанский район. Предстоят тяжелые бои. Они уже начались! Нами рисковать не хотят. Мы нужны. Может быть, возвратимся сюда еще раз. Скоро придет транспортный Ли-2 за детьми и ранеными. Восемь мест наши… Вопрос: передавал ли кто из партизан вам письма! Если да – немедленно сдать мне! Сами понимаете: военная цензура не отменена. В письмах могут оказаться нежелательные сведения. У кого есть?
– У меня, – сказал Донсков и вынул из-за отворота комбинезона пакет черноусого возницы. Прежде чем отдать Дулатову, он нагнулся к костру и прочитал адрес: «Саратовская область, дер. Озерки. Колхоз „Красная новь“. Бастраковой Мариулле Андреевне». Первым желанием Донскова было спрятать пакет, но Дулатов уже тянул руку.
– Донсков, почему ваша тройка в кубанках, где летные шлемы потеряли?
Сняв с головы, Донсков помял жестковатый мех кубанки, провел ладонью по голубому сукну донышка.
– С партизанами поменялись, им в шлемах и спать теплее, и воевать удобней.
Несколько минут разговаривали планеристы, показывали друг другу партизанские «сувениры», делились впечатлениями, кое-кто не удержался от хвастовства. Но постепенно ожидание самолета становилось томительным, многие примолкли, слушали небо.
– Боря, может споешь ту… про сокола? А? – попросил кто-то из темного угла.
В свете костра розовато блеснул лакированный бок гитарки. Борис подворачивал колки, настраивал инструмент. Установилась полная тишина.
– Эту песню пел один партизан на нашем кордоне. Его застрелил снайпер, – сказал Борис и тронул струны инструмента:
Промахнулся сокол по пернатой дичи,Грохнулся на землю с лета без добычиИ разбился насмерть, в муках умирает,Взор слезою застит. Небо кровью тает.Не лета глубокие погубили, нет:Умирает сокол в самом цвете лет…Грустно выводил песню хрипловатый баритон. Догорал костерок в шалаше, и угли тускнели, как глаза убитого.
– Все на костры! – долетел снаружи зычный крик.
Планеристы повылезали из шалаша, заторопились к кучам хвороста, разложенного на поляне. Вскоре послышался гул моторов большого самолета. Он тенью выскочил из-за ближних деревьев, прогрохотал над вспыхнувшими кострами и ушел на второй круг. Шум моторов утих, потом снова усилился. Посадочные фары прорезали ночь, светом умыли поляну. Черные фигурки людей убегали с площадки к лесу. Раздался глухой удар, будто пустое огромное корыто бросили на землю. Огненные глаза машины моргнули, закрылись. Моторы журчали мягко, успокаиваясь.
Наступила тишина. Секунда, другая – и она взорвалась радостными криками людей…
Глава 7. Крутые дороги отцов
Письмо
Ключ лежал на старом условном месте под рассохшейся кадкой из-под огурцов. Когда-то они с отцом гудронили ее, присаживали обручи. Владимир вынул ключ, подержал на ладони, будто взвешивая, неторопливо вставил в замочную скважину.
В квартире все было по-прежнему. В полутемной кухне пахло лежалым хлебом. Запах появился в начале войны, когда мать, сохраняя каждый оставшийся кусочек, сушила его и клала в картонную коробку. Коробка с помятыми боками стояла на подоконнике, и сейчас Владимир заглянул в нее: пуста.
В передней комнате остановился у шкафа с ажурными переплетами стекол. Шкаф сработал его дед Кузьма, столяр-краснодеревщик. Раньше мать запирала в шкафу сладости. В довоенное время здесь вкусно пахло халвой, в фаянсовой вазочке лежали конфеты. Теперь шкафчик источал запахи прогорклого масла и селедки.
Владимир выложил из оттопыренных карманов шинели на стол консервы, галеты, сверточек с мармеладом. Разделся до пояса и пошел на кухню умываться. Мать застала его склоненным над раковиной. Она обхватила его за плечи, повернула, короткими поцелуями осыпала мокрое лицо, потом сорвала с гвоздя махровое полотенце и, смеясь, стала вытирать его, растирая тело до красноты, любуясь мускулами, касаясь пальцами родинок, которые, по ее словам, были точно такие же, как у отца. Она вытащила из комода отцовскую нижнюю рубашку, чуть припахивающую нафталином, сама надела ее на сына и непритворно удивлялась, что рубашка маловата. Откуда-то вынула заветный флакончик одеколона и, щедро налив пахучую жидкость в ладошку, полохматила ему волосы.
Вечером Донсковы сидели за праздничным столом, пили цветочный чай. Маленькая шустроглазая Майя, пользуясь тем, что мама с братом увлеклись разговорами, потягивала с тарелки мармелад. Владимир рассказывал о партизанах. Раньше он представлял их жизнь полной борьбы и романтики. И то и другое есть. Но есть еще голод, лохмотья и вши, холодные берлоги временных землянок, одна цигарка на десятерых, одна винтовка на троих.
– Володя, ты, помнишь, рассказывал мне о семье Бастраковых? По работе я несколько раз была в «Красной нови» и познакомилась с ними, с матерью и дочкой. Чувствую, тебе будет неприятно, но должна сообщить, что Аэлита вышла замуж и сейчас здесь, в городе.
– Замуж?
– А почему нет? Девушке пошел двадцатый годик. Я сначала пожурила ее за дезертирство с колхозного фронта, а потом подумала: семью сейчас создать трудно, и, если полюбила хорошего парня, что ж, пусть живут на здоровье. Плохо только, что она вот уже месяц не поступает на работу, говорит, муж не разрешает… Ты чего не пьешь? Остынет… Ты вспоминал о ней?
– Все время помнил, мама… Не пойму, как в наше время можно запрещать человеку работать! Что он за птица… ее муж?
– Не знаю. Кажется, военный. Старше ее на девять лет. Или больше. Говорила, он настаивает, чтобы она закончила десятилетку и поступила в консерваторию, обнаружил у нее хорошие музыкальные данные.
– В войну? Музыка? – Владимир резко отодвинул стакан, чай выплеснулся на скатерть. – Извини, мама! Подростки, пяти-шестиклашки гнутся у станков, вкалывают по две смены…
– Успокойся! Ты слышал концерты Утесова, Клавдии Шульженко? Только по радио? А жаль! Шульженко – частый гость во фронтовых частях, и ее «Синий платочек» нужен бойцам, как хлеб и патроны. Ты, как и отец, бывало, занимаешь всегда крайние позиции и считаешь только их правильными. А жизнь сложнее. Она не может измеряться личным аршином… Как живы-здоровы твои друзья?
– Нормально. – Владимир кивнул на сестренку. Глаза у Майки закрывались, она клевала носом в сложенные на столе руки. Володя перенёс вялую девочку на кровать. Уже засыпая, Майя пыталась поцеловать брата, но только обмусолила ему нос. Он накрыл ее по шейку одеялом.
– Цветных тебе снов, Майка-фуфайка! Только пусть не снится серый волк.
– Володя, что-то тебя мучает, что-то ты не досказываешь, – спросила мать, когда они снова сели за стол. – Не из-за Литы расстроился?
– Да нет… Все как надо вроде бы. Об отце вестей никаких?
– Ну, наконец-то! А я все ждала, ждала, когда ты спросишь. Сегодня утром заезжал в райком майор Маркин, передал мне письмо. Между прочим, из той почты, которую привез ваш самолет.
– От кого?
– От отца!
Владимир как завороженный смотрел на ее руку.
Ему казалось, что рука медленно, очень медленно опускается за отворот кофточки, выплывает оттуда. К кончикам пальцев приклеен белый треугольник. Он поднимает белые крылья, превращается в квадратный лист. С листа соскальзывает маленькая фотокарточка. Владимир цепко хватает ее. С фотографии на него смотрит нерусский солдат в очках.
– Кто это? – подбрасывает он фотокарточку на ладони, будто она жжет ему пальцы.
– Отец.
Владимир внимательно разглядывает очкарика. Чуть сдвинутая к уху пилотка с широким белым кантом. Сбоку на ней жестяная эмблема в виде аиста. Отличительный знак итальянских горных стрелков. На лбу две глубокие морщины.
Под круглыми стеклами очков глаз не видно, только два скошенных световых блика измазали стекло. Большой нос с горбинкой, слегка разомкнутые тонкие губы, широкий подбородок с ямочкой посредине. На узких погонах – лычки ефрейтора. Петлицы обвиты шнуром, на них непонятный расплывчатый знак. Подбородок и нос – отцовские, остальное – чужое. Владимир бросил фотографию.
– Ты хочешь сказать?..
– Читай, – протянула мать письмо.
Отец жив. Их часть, состоявшая в основном из саратовцев, попала в окружение. Огонь перед глазами, тупой удар – вот что помнит отец. Очнулся в погребе. Почти месяц отлеживался в сырой яме между кадушек с соленьями. Ему до сих пор чудится в каждом запахе запах квашеной капусты. Он просит запомнить имена его спасителей. Первый отпуск после войны проведет у них, милых стариков, потерявших все, кроме погреба и сарая над ним. Если они получили похоронку на него, то пусть сберегут до его возвращения, – «почитаем, посмеемся, порадуемся вместе после победы!».
Пусть не смущает их фотография. Это – бракованное изделие партизанского фотографа.
Теплое, хорошее письмо прислал отец, а в конце приписка специально для Владимира:
«Дорогой сын, моя надежда и гордость! Я знаю про тебя многое. Ты был рядом, почти рядом. Нас разделяли пятьдесят километров. Но мы не могли встретиться, потому что эти километры лежали между партизаном и мнимым итальянским солдатом. Но все-таки товарищи помогли мне послать письмецо. Все запоминай, чтобы рассказать моим внукам о годах сороковых. А главное – помни: ты Донсков! Казак Ипат, пугачевец, – твой прадед, дед – соратник Пархоменко, второй дед – побратим Кочубея, твои отец и мать, верь, горячо любят Родину. Если что случится со мной, будь головой в семье.
Как хочется мне вас видеть! Обнимаю.
Максим Донсков».
– Был рядом. Он был со мной рядом, – с горечью произнес Владимир. – Как же так, ма-ма? Совсем рядом!
Тогда они не знали, что эта весточка от отца последняя. Пройдет много лет, но никто не сможет им рассказать, где и как он погиб, в какой могиле захоронен. Останется только память. Вечная память в семье. И в редакции областной газеты, где он работал перед войной, вывесят мемориальную доску с фамилиями воинов-журналистов, отдавших жизнь за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Десятой в траурном списке будет фамилия Максима Донскова.
Маленький военный совет
Все, кто возвратился из вражеского тыла, написали боевые рапорты. Каждый планерист обрисовал цепь событий и своих ощущений, начиная с полета аэропоездов и кончая посадкой транспортного Ли-2 на родном аэродроме. И хотя в описаниях преобладали факты, действительную картину событий понять было трудно.
Рапорт лейтенанта Дулатова сух, четок и краток. Эскадра боевых сцепок шла точно по намеченному маршруту. При подходе к ориентиру отцепки планеров он четырехкратным включением прожектора подал команду «Приготовиться!». Не прошло и минуты, как аэропоезда подверглись обстрелу зенитных батарей. Самолеты-буксировщики увеличили интервалы, но продолжали выдерживать курс. Увидев голубые контрольные огни партизанского аэродрома, лейтенант включил фару, что означало «Отцепиться!», и в сторону аэродрома выпустил ракету. Точно на площадку партизан спланировали четыре планера из девяти. Неподалеку на лес приземлились еще два, и с них снят груз. В боевых действиях партизан участвовали семь планеристов. Он не видел, но, по рассказу других, правофланговый первого звена взорвался в воздухе. В плен попал Кроткий Михаил Тарасович.
К рапорту Дулатов приложил письмо начальника штаба партизанской бригады, в котором тот рассказывал о поведении планеристов в отрядах и благодарил за оказанную помощь.
Полковник Стариков и майор Маркин с группой штабных командиров пытались по рапортам, а потом и в личных беседах воссоздать действительную обстановку полета планерной группы. Кое-кто из сержантов сомневался, что они точно шли по маршруту, некоторые не видели световых команд лейтенанта Дулатова, не все разделяли оптимизм Дулатова в том, что «буксировщики продолжали выдерживать курс». В конце концов стало ясно: некоторые летчики, попав в зону заградогня, не имея боевого опыта, растерялись, помешали планеристам четко выполнить задание. И все же задача решена: партизаны получили необходимое. Оставалось неясным происшествие с аэропоездом Костюхин – Донсков, и нужно было разобраться в поведении Михаила Кроткого.
– Давайте еще раз проанализируем рапорты старшего лейтенанта Костюхина и членов его экипажа. Ведь на борту «хейнкеля» летели четверо! – предложил Маркин.
Полковник Стариков достал из папки донесения полуторамесячной давности. В сущности они были одинаковы. Командир корабля Костюхин утверждал, что в момент обстрела одна из зенитных гранат разорвалась в непосредственной близости от самолета и осколки перебили трос. Планер оторвался, не долетев до места расчетной отцепки всего пять-шесть километров. То же самое подтверждали штурман и верхний стрелок. Нижний стрелок писал, что, увлеченный наблюдением за землей, ни взрыва около самолета, ни отрыва планера не видел.
– Странно! – сказал Маркин. – Не видеть ночью огня или хотя бы не ощутить…
– У некоторых людей в минуту опасности наблюдается психологическое торможение, скованность, их восприятие окружающего неконкретно и субъективно. – Стариков сложил бумаги, сунул их в сейф. – Возвратившись, Костюхин сдал на склад буксировочный трос, вернее, часть троса с номерной самолетной заглушкой. Об этом на его донесении есть пометка старшего инженера. Как видите, все нормально. С сержантом Донсковым нужно просто объясниться… Другое дело – сержант Кроткий. Его судьба в наших руках.
– Не понимаю.
– Вам лично могу и обязан рассказать о странных обстоятельствах появления Кроткого в одном из прифронтовых городов. Во время бомбежки он выбросился из вражеского бомбардировщика с парашютом во всем немецком.
Маркин внимательно слушал полковника. Михаил Кроткий упал на крышу двухэтажного дома и чудом удержался на карнизе. Его сняли дружинники и отвели в милицию. Оттуда передали в отделение НКВД. На всех допросах Кроткий твердил одно: он совершил побег при помощи партизана Акима Грицева, работающего у немцев «переводчиком», и еще одного партизана-моториста. Ни имени, ни фамилии его он не знает.
– Человек-бомба! – задумчиво произнес Маркин.
– Существование партизанского разведчика Грицева подтверждено. Вернее, бывшее существование. Грицев убит в тот же день, в который Кроткий выпрыгнул из немецкого самолета. Моториста, якобы содействовавшего побегу, не нашли. Как видите, все не в пользу вашего сержанта. И в то же время есть косвенные доказательства, что сержант Кроткий вел себя в сложных обстоятельствах мужественно, не поддавался на уговоры, провокации, выдержал пытки. Подтверждают товарищи, спасенные тем же Грицевым с «полигона смерти». Подтверждает один из немцев-летчиков со сбитого самолета. Он слышал о грубом и упрямом пилоте с советского планера, украинца, которого гестапо пыталось завербовать… Теперь Кроткий здесь, в Саратове. Нужно расспросить о нем ваших ребят, майор.
– Вы с ним разговаривали?
– Да. Мне кажется, он искренен. Кажется… Но это плохой аргумент в нашем деле. Нужны веские и прямые доказательства. Только они обелят сержанта. Эх, хорошо бы найти того моториста, помогавшего вашему Кроткому.
– Не будем медлить. Давайте сейчас же вызовем сержанта Донскова и других.
– Не надо. Поговорите с ними пока неофициально, по-товарищески, Вадим Ильич.
– Хорошо, Федор Михайлович. Постараюсь.
Владимира Донскова немного обескуражила беседа с майором Маркиным. Казалось, комиссар не очень верит рассказу о Михаиле Кротком. Маркин часто переспрашивал, уточнял даже отдельные слова. Владимир насторожился, и теплой беседы у них не получилось. Комиссар усомнился, что буксировщик Кроткого во время обстрела повернул обратно и потащил за собой планер. Он тут же вызвал командира самолета и спросил, так ли было на самом деле. Летчик сначала колебался, потом честно сказал: «Да, мы развернулись на обратный курс, думая, что планер отцепился. Но стрелок закричал: „Бандура тащится за нами!“ И мы снова хотели встать на боевой курс. Только заложили крен, как планер отцепился».
Маркин спросил Владимира, почему Кроткий, а не он остался у заминированных планеров. На этот вопрос было трудно ответить. Так решили. Кроткий тяжелее, хуже ходит на лыжах. Почему не зарыли груз и не ушли оба? Зарыть они бы не успели до рассвета, оставлять оружие и боеприпасы на произвол судьбы не решились. Подорвать? Зачем? Ведь при благоприятных обстоятельствах груз мог попасть к партизанам. Для этого они и летали туда! Видел ли он своими глазами, что боеприпасы взорваны? Он видел две огромные воронки, искореженные автоматы и противотанковые ружья. Двенадцать ПТР, шестьдесят семь автоматов! Почему точно? Оружие пересчитали партизаны, вынули все годные части из затворов, даже уцелевшие приклады отсоединили от железного лома, собрали каждый невзорвавшийся патрончик, унесли помятые консервные банки с тушенкой и омлетом.
– Ты утверждаешь, Владимир, что буксировщик отцепил тебя далеко от цели? Так ли?
– Трос болтался под планером. При посадке я им зацепился за деревья и чуть не разбился.
– Ну, а представим такую картину: взрыв около самолета. Осколок режет трос или бьет по замку. Непроизвольная отцепка, и ты летишь с тросом под фюзеляжем. А?
– Рядом с нами ничего не взрывалось. Ближе трехсот метров ни одной вспышки!
– Триста для осколка не расстояние – летают и дальше. А оторваться в этой кутерьме ты не мог? Может, понервничал, упустил из вида самолет, допустил большой провис троса, а потом рывок… А?
– Вы, товарищ майор, сомневаетесь в достоверности моего донесения? Я неправильно написал?
Маркин задумался, медленно скатывал в трубочку лист исписанной бумаги, опомнившись, развернул, разгладил его.
– Понимаешь, Владимир, с твоей точки зрения, может быть, все правильно, но факты – упрямая вещь. Давай представим, что мы поверили тебе. Значит, офицер Костюхин – трус! Даже больше – предатель, дезертир с поля боя! Его расстреляют. Вдумайся в это слово… Был – и нет человека. И если бы это касалось только его… Понимаешь? У него есть отец, мать… жена, теперь… может быть, дети. Достаточно ли у нас для приговора оснований? Только твой рассказ. А на его стороне факты.
– Какие же, товарищ майор?
– Он привез и сдал кусок перебитого троса с кольцом от самолета. Вот и получается: прав ты, что садился с тросом, прав и он. Он не отцеплял планер. Трос разрублен осколком или порван при резком выборе слабины.
– Если факт отцепки подтвердится, Костюхина расстреляют?
– Нет факта – нет и разговора.
– Хорошо, товарищ майор, я подумаю и, может быть, пересмотрю свой рапорт. Может быть, мне показалось… Вопрос можно? Вы сказали: расстреляют – и нет человека! А предатель… имеет право на существование?
Маркин с интересом посмотрел на Донскова. Он не убедил парня. Что-то тот не договаривает. Знает и не говорит. Глазищи уставил прямо, прячет в них усмешечку или еще черт знает что.
– Вопрос праздный.
– Для меня нет, товарищ майор.
– В мирное время мы пытаемся перевоспитывать даже преступников. Сейчас мы не можем позволить этого. Ты понял?
– Да… Но бывает, сам преступник пересматривает свои поступки, жизнь…
– Бывает, Владимир, бывает, – рассеянно ответил Маркин. – Бывает, дружок, да очень уж редко… Как мать-то? Небось ожила после весточки из лесов? Привет ей, привет! Ты знаешь, что вашему отряду присвоили звание гвардейского? То-то! Ну будь здоров, гвардии сержант Донсков! Иди, хороший мой, иди! Пофилософствуем потом, после войны.
Полный, тяжелый Маркин с трудом приподнялся, протянул руку…
Разговор на волнующую тему Владимир продолжил с матерью. Ей и отцу он привык верить. За всю жизнь не уловил ни в поведении родителей, ни в их словах фальшивых нот. Представь, мама, себя верховным судьей. Никто не спросит с тебя за то, помилуешь ты или покараешь. И вот я, твой сын, совершаю преступление. Отвечать должен по высшей мере. Так требует закон. Но ты не только судья, но и мать. Как рассудишь?