bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Марина…

– Прекрати это.

– Марина, пожалуйста, пожалуйста, умоляю!

Вид у него был совсем потерянный, он почти плакал – Марина смотрела с ужасом: это – Вадим?! Который не снисходил никогда до ласкового слова и ни разу не поцеловал просто так, от нежности? За которым она бегала, как влюбленная кошка, выпрашивая крупицы ласки?

– Опомнись! – сказала она, пытаясь отцепить от себя его руки. – Что с тобой? Как ты можешь до такой степени унижаться? Встань сейчас же!

И вдруг увидела – у него на макушке лысинка. Ее слегка отпустило: ах ты, старый дурак! Ненависть ушла, осталась одна брезгливая жалость.

– Ладно, пойдем.

Так это и тянулось. Марина не позволяла ему ничего – ее пробирала дрожь от одной только мысли о близости с Дымариком, но он терпел, ходил кругами, выжидал, а мама смотрела на Марину жалким взглядом и один раз сказала:

– Мариночка! Может?..

– Что – может?

– Я не знаю, чем он тебя обидел, но он страдает! Он тебя любит!

– Я его не люблю.

Марина понимала, почему мама так прониклась к Дымарику – он был врач. Виктория Николаевна никогда особенно не жаловалась на болячки, но лечиться любила, хотя Марине казалось, что половина ее болезней выдуманные. Дымарик давал советы, приносил какие-то лекарства, вел с ней медицинские беседы – Марина-то знала, чего ему это стоило: он ненавидел говорить о медицине. В отличие от Марины, Вадим принял жалобы Виктории Николаевны всерьез и даже договаривался о том, чтобы положить ее на обследование.

А Марина тосковала по Алексею. Однажды она не выдержала и, отводя глаза, попросила у Татьяны его телефон. Та повздыхала, но дала и даже ничего не спросила. Марина набралась смелости и позвонила.

– Алё! – В трубке раздался веселый Лёшкин голос, и она закрыла рот рукой, чтобы не вырвались рыдания. – Алё-алё! Говоритя! Мы вас слушаем!

Он явно валял дурака, и Марина поняла: рядом дочка, а потом услышала ее звонкий смех.

– Не хотят они с нами говорить! – И вдруг, догадавшись, спросил страстным шепотом:

– Марина?! Это ты?! Марина!

Она повесила трубку и больше не рисковала звонить. Безнадежно. И когда Дымарик, заискивающе глядя на Марину, предложил поехать с ним на выходные в дом отдыха «Суханово», она заколебалась.

– Все будет так, как ты захочешь! – сказал он. – Просто отдохнешь, и все! Я ни на что не претендую!

Марина согласилась, но почти сразу и раскаялась: Вадим явно расценил это как полное прощение. Приехав, она тут же сбежала от него на пруд: он не любил купаться и остался на балконе – сидел в кресле, задрав ноги на перила, читал детектив.

А Леший приехал к своим на дачу, что за сухановским прудом на горочке. Июнь, жара. Не дошел, решил искупаться. Пошел к тарзанке. Разделся на ходу, бросил где попало джинсы и рубашку, ухватился за мокрую веревку, сильно оттолкнулся и полетел с гиканьем в зеленую мутную воду, пахнущую детством. Нырял, плавал в полном восторге. Потом вылез, запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха, – а сзади голос, звенящий улыбкой:

– Здорово ты прыгнул!

Он оглянулся, уткнулся взглядом в ноги стоящей чуть выше по склону женщины: бесконечные бледные ноги, чуть тронутые загаром снизу до колена. Восхитился совершенной линией бедра и перевел, наконец, взгляд к лицу – Марина! Смотрит на него, улыбается:

– Привет!

– Привет…

И так он вдруг растерялся и смутился: оба – почти голые, мокрые, так близко друг от друга… Аж мурашки пошли по коже! На ней купальник голубой – как нет его. Солнце на плечах, и капельки воды стекают по золотистой коже в ложбинку на груди. Встал рядом, сбоку – чтобы не видеть, а сам все косился на вырез купальника, на мягко дышащий живот… О чем говорили они? Не вспомнить. Потому что главное было – за словами. И Марина казалась какой-то другой. «Словно… словно ветка надломленная!» – подумалось вдруг Лешему: листья еще живые, зеленые, но обреченные на гибель. Случилось что-то с ней? Что?

– Ты одна? А где же Дымарик?

– Он там, в доме.

И как-то так сказала, что догадался: похоже, поссорились. Может, в этом дело? Опять подумал: а если Марина с Дымариком расстанутся, то… может быть… они смогли бы… встречаться «так», как мать сказала? Потому что делить он ее ни с кем бы не смог, это Леший знал точно. А Марина? Его делить? Допустим, со Стелкой они давно уже не спят вместе, но… А если Стелла узнает? Она непременно узнает, она такая! Тогда точно развод. И Маргаритки ему не видать.

Марина смотрела на него, словно читала все его мысли, и выносить это не было никакой возможности.

– Давай на тот берег сплаваем? – предложил Леший.

– Да ты что?! Я не доплыву!

– А я тебя довезу…

Он представил, как подхватит ее на руки и потащит к воде – а она брыкается и хохочет! А потом… Нет, нельзя думать об этом, нельзя!

Марина страшно разволновалась: когда она увидела Лёшку, только что вылезшего из пруда – голого, мокрого, загорелого, – у нее что-то помутилось в голове. Это было… как подарок судьбы! Может, им дают шанс? Может, не все так безнадежно?! Может, что-нибудь получится? Она ни о чем больше думать не могла – только о том, как…

Где? Да под первым же кустом.

«Хоть один раз, только один раз дай мне! – просила она неведомо кого. – Дай мне прикоснуться, попробовать, почувствовать, пожалуйста, хоть один раз дай мне… воды родниковой напиться!»

Чувствуя, как дрожит все внутри, обернулась цветастой юбкой, завязала длинные тесемки на поясе. Леший не мог глаз отвести: низко юбка сидит, на бедрах, открывая живот. И маленькие босые ступни из-под подола видны. Потом – раз! – руки под подол запустила и сняла под юбкой мокрые трусики. Надела маечку, а мокрый лифчик, развязав тесемки, вытянула…

«Не смотри! – сказал себе Леший. – Не твоя!» И аж застонал, увидев, как темная ткань натянулась над острым соском. А Марина, что б уж окончательно его добить, подняла руки – черт, какая же грудь у нее! – вынула шпильку и распустила волосы, встряхнув головой. Забыв дышать, смотрел он на это древнейшее женское колдовство: словно в замедленной съемке плеснула серебром волна волос и легла водопадом до самого пояса юбки. Марина обернулась – и по ее смеющемуся розовому лицу Леший понял: увидела, что с ним. Черт!

– Я пойду? – спросила.

А на лице улыбка – легкая, еле заметная, как будто сама себе улыбается.

– Ты что… прямо вот так – пойдешь?!

– Как? – А взгляд невинный-невинный.

– Ну…

– А что? Неприлично? Да не видно же ничего!

Купальник отжала и пошла, а сама смеется. И он за ней, как бычок на веревочке – куда, зачем? Не мог глаз отвести – такой походкой шла. Догнал, рядом пошел – еще хуже: глаз невольно останавливался то на округлостях груди в низком вырезе, то на мелькавшей в расходящемся запа́хе юбки белой ноге. А под юбкой-то нет ничего! У него от одной этой мысли… в глазах темнело.

Остановились в заросшей аллее. Вокруг – никого. Марина к стволу липы прислонилась и посмотрела так, что… Ну, просто руку протяни и возьми!

Возьми меня, сейчас, здесь, возьми…

За руку возьми, уведи, забери с собой…

Жизнь мою возьми!

Я не могу больше, давай уйдем вместе, сейчас, вместе.

Леший шагнул вперед, руки на дерево положил над ее плечами – липу обнял, не Марину! У нее глаза потемнели, сама бледная, и губы вздрагивают. Леший даже не дотронулся, только смотрел на ее рот, а она ресницы опустила и не то всхлипнула, не то простонала – как будто на самом деле поцеловал.

И тут вдруг совсем близко где-то – звонкие детские голоса! Как холодной водой обдало. Лёшка опомнился: дочка, жена – вон рядышком, за плотиной. Дымарик, провались он совсем! Так и не поцеловал, не осмелился – боялся, не остановится.

Он отодвинулся и забормотал, чувствуя, как жалко это все звучит:

– Прости, прости меня, прости, я не могу, нет! Пусть я и знать не буду, какая ты! А то я не выживу, если хоть раз… Я дальше жить не смогу без тебя. И развестись я не могу, она мне девочку не отдаст, и так встречаться не получится. Я ведь все равно скрыть не смогу. Я врать совсем не умею, вот такой я дурак. И все равно она узнает, и тем же самым и кончится все. Марина, как быть? Что же делать?..

Марина посмотрела на него, прямо в глаза, потом голову опустила. Постояла. Повернулась и пошла, потом побежала, изо всех сил побежала, подобрав подол. И не остановилась, не оглянулась. А он остался – дурак-дураком. И вроде бы день был солнечный, яркий, а ему казалось – тьма египетская. Так больно было.

Прибежав в номер, Марина заметалась: стала торопливо собирать вещи, которые уже успела разложить. Где сумочка?.. Зонтик?.. Какая-то книжка была? Там, у липы, она испытала самый сильный в своей жизни порыв желания, и оно, неудовлетворенное, не проходило, жгло ее изнутри так, что ей казалось – кожа дымится! Она переодевалась на ходу: скинула юбку и майку, скомкав кое-как, запихала в сумку вместе с мокрым купальником, стащила с вешалки платье, надела прямо на голое тело – наизнанку, сняла…

– Марина! Что… что случилось?! Что с тобой?!

– Я уезжаю. Всё. Всё кончено. Это была ошибка, я не могу, я говорила тебе, я не могу. Не могу, пусти меня! Пусти! Всё кончено!

Но Вадим не пускал:

– Марина, подожди, ну куда ты пойдешь в таком состоянии? Приди в себя.

– Пусти!

– Ты уедешь, уедешь, я сам тебя провожу на станцию, только успокойся. Объясни, что случилось, ну! Ты что… ты виделась с ним?

Вадим держал ее за голые плечи – Марина смотрела на него, не видя:

– Он не захотел меня… не захотел… не захотел…

У нее начиналась истерика, и Дымарик с силой прижал ее к себе, Марина отбивалась, потом перестала. Он не выдержал и поцеловал ее дрожащие от рыданий губы – поцеловал раз, другой, а Марина вдруг ответила с такой страстью, какой Дымарик в ней и не подозревал. Задыхаясь от нетерпения, он повалил ее на кровать, а она целовала его сама, так впиваясь воспаленным ртом, что оставались отметины от зубов. Дымарик с трудом справлялся с ней, и когда, наконец, сумел попасть в такт ее судорожным движениям, услышал, как она шепчет – стонет – кричит:

– Лёшенька… Лё-оша… Лёшаааааа!

Но даже это его не остановило.

Лежа на спине, весь мокрый от пота, Вадим думал, что крики Марины были наверняка слышны на улице. Покосился на нее – как мертвая, даже дыхания не слышно. Он осторожно протянул руку – потрогать пульс на шее – Марина дернулась, как от удара током и резко села. Не оборачиваясь, сказала ровным тоном:

– Это хуже, чем на лестнице. Я тебя ненавижу.

И ушла в душ.

Но себя она ненавидела еще больше.

Остаток дня Марина пролежала на постели лицом к стене. С Дымариком она не разговаривала. «Может, утопиться? – думала она. – Вот прямо сейчас, встать, пойти и утопиться. С плотины, там глубоко». Потом вспомнила – мама. Мама не переживет. Придется как-то существовать дальше.

Леший не спал всю ночь. Отлежав бока, он наконец догадался встать. Взглянул на спящую Маргаритку, вздохнул и вышел в сад покурить, потом пошел через плотину на ту сторону, к дому отдыха – зачем, неизвестно. Как ни пытался он придумать какое-то решение этой головоломки, этого узла, в который неожиданно сплелась его жизнь, не получалось никак. Горько усмехнувшись, он вспомнил школьную задачку про волка, козу и капусту – только кто волк?

А может, плюнуть на все? Пойти и забрать ее? Вот прямо сейчас, посреди ночи! И пропади все пропадом! Мать их примет, она поймет. Но стоило ему представить, что он не увидится больше с дочкой – а Стелка это непременно устроит, к гадалке не ходи! – как у него начинало болеть сердце. Как жить-то, как?!

На следующий день на станции он все искал Марину глазами, но так и не увидел – они с Вадимом уехали гораздо раньше.

Электричка была переполнена, пришлось стоять в тамбуре, потом народ рассосался, и удалось сесть. Марина смотрела в окно пустыми глазами и думала: это все, конец. Конец всему. И колеса, казалось ей, стучали в такт: ни-ког-да, ни-ког-да, ни-ког-да. Дымарик проводил ее до дому, хотя Марина, похоже, его просто не замечала. Он ушел, даже не надеясь скоро ее увидеть и не зная, что делать – Вадим все время вспоминал вчерашнюю близость и задыхался от отчаяния: неужели… больше никогда?! Марина позвонила сама через три недели:

– Вадим, мама вся какая-то желтая! Даже белки глаз.

– Желтая?! Немедленно приезжайте!

Срочно легли в больницу, врачи все что-то обследовали и обследовали, все почему-то не выписывали и не выписывали, а мама все худела и худела. Дымарик помогал как мог, а в один совсем не прекрасный вечер вдруг приехал к Марине домой – она, как только увидела его лицо, поняла: все плохо.

– Что?! Рак, да?

– Да. Рак поджелудочной. Неоперабельный.

– И… сколько?..

– Полгода. От силы – год.

Марина окаменела от ужаса, горя, от ощущения собственной вины: просмотрела, не доглядела, упустила! Дымарик осторожно обнял ее, погладил по голове, она далась, но потом отстранилась и ушла в комнату. Он заглянул – так и есть, лежит, свернувшись клубочком. Он сел рядом.

– Не уходи, ладно?

– Я не ухожу, я здесь.

– Ты голодный? Там ужин есть, поешь…

– А ты?

– Я ела.

Он дал ей успокоительное, накрыл пледом, посидел рядом, пока не заснула, потом ушел на кухню – лечь в комнате Виктории Николаевны он не рискнул. На кухонном диванчике Дымарик задремал и проснулся от вспыхнувшего света:

– Что ты тут мучаешься? Иди ляг по-человечески.

Марина расправила кровать, он лег – и она рядом, но на самом краю.

– Ты же свалишься, иди сюда!

Он нежно привлек ее к себе, она послушно повернулась – у него дрогнуло сердце: господи, как же хорошо было раньше, до этой чертовой лестницы! Марина заплакала тихонько, уткнувшись ему в бок, а он просто гладил ее по голове – но так и не рискнул ничего сказать. Вадим вдруг почему-то вспомнил, как в далеком-далеком детстве бабушка пела ему – совсем маленькому! – песенку, от которой он сразу начинал плакать, потому что не мог, не мог… Не мог вынести чувства, которое его одолевало, и которое он и сейчас не знал, как назвать: жалость? Нежность? Жажда любви? Но чувство это было настолько больше его маленькой души, что она болела. И теперь, держа Марину в объятиях – такую близкую и такую невозможно далекую, – он чувствовал то же самое, и был совершенно беззащитен, и ком стоял в горле, не давая дышать: «Ходит котик по лавочке, водит кошку за лапочки, топы-топы по лавочке, цопы-цопы за лапочки…»

Ну что ж ты плачешь, дурачок?..

Марина знала, что без Дымарика бы не справилась – он договаривался с врачами, добывал лекарства, навещал маму, которая все не догадывалась, в чем дело, хотя Марине казалось – посмотри в зеркало, и все станет ясно! Но мама смотрела и не видела своей ужасающей худобы, ей все казалось: вот-вот, еще другое лекарство, еще какие-то процедуры, и она пойдет на поправку. Марина изо всех сил поддерживала в ней эту иллюзию и даже Дымарик, который считал, что лучше все знать сразу, поддакивал. Он ни слова не говорил Марине о своих чувствах и желаниях, хотя она видела, как он на нее смотрит, и понимала: он ждет… благодарности. Пришел однажды вечером, принес ей каких-то витаминов, успокоительных:

– Я тебя прошу, принимай это, хорошо? А то ты совсем дошла, а все еще только начинается. Дальше будет хуже, тебе понадобятся силы… Марина!

– Я слышу. Хорошо. Ты будешь ужинать?

– Да, если можно.

– Почему же нельзя?

Он вдруг взял ее за руку:

– Марина, пожалуйста! Марина…

Глаза у него были как у голодной собаки.

– Что, ты так меня хочешь?

– Да!

– И тебя не смущает, что я тебя больше не люблю?

– Нет.

– И тебе все равно, что я люблю другого человека?

– Все равно.

– Все равно?! И каково тебе, когда я кричу его имя, пока ты меня?..

– Все равно! Люби, кого хочешь, спи, с кем хочешь, только… хоть иногда… не отталкивай меня…

– Ты вообще сам себя узнаешь?! Что с тобой? Разве можно так!

В ней боролись противоположные чувства: жалость и ненависть. Ей все время хотелось сделать ему больно – и все время было его жалко, потому что он такой же, как она. Раненный любовью.

– Я не могу без тебя жить, – сказал Дымарик, закрыв лицо ладонями.

– А я не могу без него жить. И что нам делать?

– Я приму любую милостыню. Пожалей меня! Просто – пожалей! Пожалуйста…

– Милостыню! Ну ладно. Пойдем.

«Пойдем, я расплачусь с тобой», – думала Марина, глядя, как осветилось его лицо. Так оно и пошло – Марина уступала Вадиму время от времени, но то, что случилось в Суханове, ни разу больше не повторилось, как он ни надеялся. Марина была совершенно безучастна, и Вадим иногда думал, что с таким же успехом мог бы любить резиновую куклу – а может, и с большим успехом, потому что кукла уж никак не стала бы смотреть на него в самый неподходящий момент с брезгливым любопытством или с холодной насмешкой. Марина же просто пережидала Дымарика, как пережидают приступ мигрени – пройдет когда-нибудь. Она думала о чем-нибудь совершенно постороннем, о необязательных пустяках, а иногда ей удавалось даже так отрешиться от происходящего, что она видела все как бы со стороны: паря в воздухе, она с легкой гадливостью наблюдала, как Дымарик трудится над ее бесчувственным телом, и думала: как нелепо это выглядит! Даже мерзко.

Маму наконец выписали, и она воспряла духом: дома и стены помогают! Но стены не помогали. Марина цеплялась за все, что давало хоть какую-то иллюзию улучшения, Дымарик приходил так часто, как только мог, потому что Виктория Николаевна успокаивалась от одного его присутствия. Порой он оставался ночевать, и Марина чувствовала себя как загнанный зверь, обложенный со всех сторон, – волчица, рысь, дикая кошка. Даже 31 декабря Дымарик ухитрился прийти к ним – первый раз Марина встречала Новый год не вдвоем с мамой. Виктория Николаевна полусидела в постели, Марина накрыла рядом маленький столик, сама устроилась с ней, Вадим – напротив. Елка, шампанское, фейерверки за окном, бой курантов. Праздник. Горе.

Мама выпила шампанского – чуть-чуть можно, сказал Дымарик, отведя глаза, – и захмелела от одного глоточка. Она смотрела на них влажным взором, и Марине пришлось сесть рядом с Вадимом, потому что маме хотелось видеть обоих сразу.

– Я признаю, что была к вам, Вадим Павлович, несправедлива…

Марина ужаснулась – только не это, нет!

– И если вдруг Бог даст, я бы с удовольствием погуляла на вашей с Мариночкой свадьбе…

– Мама! Ну что ты говоришь!

– Конечно, Виктория Николаевна, обязательно. Все так и будет.

Марина, схватив какую-то тарелку, вышла на кухню. «Я его брошу тут же, как только… Сразу и брошу!» – думала она, не договаривая до конца, потому что договорить, выговорить, подумать эти слова – «когда мама умрет» – было чудовищно и непоправимо.

Шли неделя за неделей, месяц за месяцем – как один бесконечный день, заполненный болью, состраданием, тоской и ожиданием неизбежного. А потом настала та страшная августовская ночь, когда маму забрали на «скорой», и медсестра на регистрации в ответ на ее слабую жалобу – что-то мне совсем нехорошо! – равнодушно ответила: что ж вы хотите, у вас рак. Мама умерла к утру. Оттого, что ее не было рядом с матерью, Марина испытывала такое сокрушительное чувство вины, что просто не знала, как жить дальше.

– Почему? Почему они не пускают к умирающим? Какая уже разница?! – кричала Марина Дымарику, тщетно пытавшемуся ее успокоить. – Я бы за руку ее держала, я бы могла проститься, поцеловать, глаза… глаза закрыть…

В конце концов, Вадиму пришлось сделать ей укол, и Марина проспала целые сутки. Потом Дымарик договорился и положил ее в стационар – Марина провела месяц «растительного существования» – только ела, гуляла в парке при клинике да спала, даже ничего не читала. В конце концов, Марина как-то сумела загнать горе в глубину души, где оно лежало черным ледяным камнем, замораживая – или выжигая – ее изнутри. Вадима она старалась избегать, но он все время маячил на горизонте, как маячит неподвижная луна в окне быстро идущего поезда.

Она даже не думала про Алексея. Хотя нет, думала. Конечно же, думала! Но как о чем-то совершенно недоступном, как о той же луне – думай не думай, что толку.

Марина брела по жизни словно сомнамбула, спасаясь одной только поэзией, сутками повторяя, как заклинание, какие-нибудь привязавшиеся строки, бессознательно переиначивая их, прилаживая к своей больной душе, заговаривая боль. Она машинально убиралась в квартире, машинально разбирала книжные полки и антресоли, выбрасывая какое-то накопленное за всю жизнь барахло, и прилежно вязала бесконечную шаль – шевеля губами, считала петли и чувствовала себя одной из мойр[1]: Клото пряла нить человеческой жизни, Лахезис распределяла судьбу, Атропос перерезала нить жизни, а она сама – четвертая, не предусмотренная мифологией – запутывала нить судьбы, заплетая ее в кружева.

Дымарик приходил, приносил ей цветы, фрукты, лекарства, книги, с недоумением оглядывал все пустевшую и пустевшую квартиру – больше всего Марина мечтала выкинуть диван, на котором с ней спал Вадим, и мамину кровать. Вадим же все на что-то надеялся, хотя Марина его почти не замечала и смотрела сквозь него, не видя, как умеют смотреть кошки, когда им ничего не нужно от человека, и он чувствовал себя невидимкой. Порой, когда Марина протягивала руку за чем-нибудь – за ножницами, за расческой – Вадиму казалось, что ее рука пройдет сквозь него, словно он бесплотный призрак.

Принесенные им цветы вяли в пустых вазах, нетронутые фрукты плесневели, лекарства она даже не распечатывала, книги так и лежали там, куда он их положил. Марина уплывала от него, как отколовшаяся льдина. Дымарик это видел, и все чаще и чаще вонзалась ему в сердце острая игла безнадежности, первый раз поразившая его, когда он увидел, как Марина и Алексей поют вместе, никого и ничего вокруг себя не видя…

У Вадима никогда не было такой юной любовницы. Нет, не так! У него никогда не было любовницы, которая была бы настолько моложе – почти на пятнадцать лет. Дымарику льстило, что она так обмирает, так трепещет, так волнуется при виде его. Сначала он ничего такого и не собирался затевать – просто любовался хрупкой, трогательной девочкой – сиянье глаз, коса чуть не до колен, нежный румянец, застенчивая улыбка. А потом он увидел, как она сосредоточенно ест шашлык, скосив глаза к носу от усердия, и облизывает розовым язычком губы, испачканные соусом – увидел и погиб. Это ж надо, влюбиться в девушку из-за того, как она ест шашлык!

Ему не пришлось даже ее завоевывать – стоило только провести рукой по волосам, по долгой косе, как Марина покраснела и посмотрела на него жалобным взглядом. Он не верил своему счастью: чистая, неискушенная, наивная – он думал, таких больше «не выпускают». Марина совсем не сознавала собственной красоты и женственности, а Дымарик, наблюдая, как мужчины заглядываются на нее, преисполнялся гордости: все ее хотят, а она – моя! Как ему нравилось морочить ей голову, держать в строгости, смущать – Марина слушалась и шла на все, лишь бы Дымарик был доволен. Она всего стыдилась – порой до слез, – и он иногда доводил ее нарочно, чтобы потом утешать. Марина становилась такой трогательной, когда смущалась или плакала! Дымарика просто поражало ее пуританское воспитание: ему с большим трудом удавалось разжечь в ней хоть какое-то пламя чувственности, но ему это не мешало, а, наоборот, даже нравилось. Он долго разыскивал среди пушкинских стихов строки, которые еще в юности поразили его и вспомнились после первой же близости с Мариной. А когда нашел, захохотал, швырнув красный томик на диван, и долго потом называл Марину «смиренница моя»:

…О, как мучительно тобою счастлив я,Когда, склоняяся на долгие моленья,Ты предаешься мне нежна без упоенья,Стыдливо-холодна, восторгу моемуЕдва ответствуешь, не внемлешь ничемуИ оживляешься потом все боле, боле –И делишь наконец мой пламень поневоле!

Он давно уже жил «в свободном полете»: жена занималась наукой, ребенок рос по бабушкам-дедушкам, а сам Вадим, в отличие от жены, всегда умел разделять «мух» и «котлеты» и сразу забывал о рабочих проблемах, закрыв за собой дверь клиники. Все друзья у него были совершенно из других сфер – театры, выставки, застолья, походы, шашлыки, девушки, девушки и девушки…

Потом все свелось к единственной девушке, и сначала он сам себе не признавался, что попался. Вадим всегда знал про себя, что не сентиментален, ироничен, даже жёсток, как многие врачи, и только узнав Марину, стал вдруг замечать в себе какие-то непривычные проблески нежности – постарел, что ли? Он изо всех сил старался, чтобы она не догадалась, как сильно на него действует ее детская непосредственность, трогательная наивность и рабская преданность. Но Марина так порхала вокруг него, что он все чаще стал задумываться: а может, развестись, наконец, с женой и жениться на Марине – года через два-три, когда сын закончит школу и поступит в институт? К тому времени умрет уже, должно быть, мачеха Серафима Алексеевна, которой и так уже почти сто лет, – умрет и освободит для него завещанную квартиру. Мачеха, правда, умирала последние лет пятнадцать, но не будет же она жить вечно!

На страницу:
3 из 5