bannerbanner
Старчество
Старчествополная версия

Полная версия

Старчество

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Таким образом, немудрено за стенкою семейных отношений, в которых многие являются истинными патриархами, всегда обезопасить себя от нападений крикливой толпы, не берущей в расчет никакого чувства. Если бы человек, подобный Кириллу Фадеичу, и попал в затруднительные обстоятельства: «сделать прямой выбор», то он сумеет затереть, запутать, затянуть все дело так, что никакой ни юрист, ни судья, ни критик не возьмется решить, справедливо ли было избрать ту, а не другую дорогу.

Я заметил в начале моего очерка, что старчество хуже смерти. И действительно, смерть, по естественному закону, совершенно разлагая тела, служит к оплодотворению юной почвы; старчество же, подобно медленному и скрытому червю, постепенно изъедает все молодые побеги. Физический закон применим отчасти и к нравственному миру. Не нужно, кажется, объяснять читателю, что мы разумеем одно нравственное старчество, и более даже Кантемира готовы питать уважение к седым волосам. Мы знаем из многих примеров, какая живая и юная душа может скрываться под наружною ветхою оболочкой. Таких старцев мы любим и уважаем вдвойне, и если бы захотели приводить доказательства на бессмертие души, то избрали бы их жизнь и деятельность. Мы должны поневоле ограничиться нравственным старчеством, потому что смерть в физическом смысле слова не представляет нам никакой точной аналогии. Нет сомнения, что иногда она была бы очень желательна, по точному смыслу божественного изречения: «Лучше повесить на шею жернов и утонуть в море, чем соблазнить единого от малых». Но, к сожалению, вы не встретите совершенно умерших душою старцев. Они все-таки действуют, и деятельность их подобна действию смрадного дыма, проникающего во все поры и отверстия. Какая-то мертвящая атмосфера разлита вокруг них: все дремлет или спит, или сидит неподвижно в толстом коконе. Если же и появится жизнь, то это жизнь инфузорий, мошек, червей в болотной влаге, над падалью, во всех предметах, подвергшихся разложенью.

Посмотрим теперь на юношей, на младенцев: не скрыты ли в некоторых из них признаки будущего старчества?

Вот Петенька, милый мальчик, бойкостью которого не могут нахвалиться родители. Он своим маленьким кулаком очень энергически колотил слуг и нянек. Он недавно стянул деньги из стола у отца и растратил их на гостинцы. Когда его стали уличать, то, нисколько не смущаясь, он вынул из кармана оставшуюся мелочь и швырнул в глаза своему педагогу. Отец не удержался, чтоб не сказать: «Энергический характер!» Однако погрозил розгою. Петенька наморщил лоб, вздул губы и неподвижно просидел несколько часов на одном месте. Вскоре его начали учить грамоте. После нескольких уроков произошла самая трагическая история. Учитель, довольно строгий, объяснял склады и требовал безусловного внимания. Петя уже несколько раз зевал, мотая головою; наконец, взял карандаш и начал преспокойно чертить им по книге. Учитель вырвал из рук карандаш и ударил слегка по пальцам: «Внимание!» – возгласил он. «Ты драться не смеешь! – крикнул Петя и, изорвав книгу, прибавил: Вот тебе, собака!» – «А! Если так, голубчик, – сказал учитель, – то я научу тебя, как обращаться со старшими». И с этими словами, взяв мальчика довольно крепко за руку, потащил к отцу. Петя, разумеется, не уступал, колотя и руками и ногами педагога. На крик его прибежала мать. «Вы хотите убить ребенка, – завопила она. – Вон, злодей, из моего дома!» – и бросилась, согнув клещами пальцы, на злодея, с явной опасностью для его волос, завитых довольно густыми кудрями. Педагог поспешно обратился в бегство.

Мы, конечно, не думаем выставлять здесь искусства педагога в деле обучения, однако желали бы спросить: что будет с Петей, если он останется таким же, как прежде? Угадать не трудно. Преданный одному обжорству, Петя потолстел, обрюзг, поглупел совершенно. Лицо его, с наморщенными вечно бровями, приняло тупое, дикое выраженье – и вот он, будущий деятель, на поприще гражданственности!

Нет, однако, сомнения, что из Пети действительно мог бы выйти «энергический характер», если б его развивали с уменьем. Но на это слишком мало надежды: Петя уже привык ко лжи, к той нахальной, бесстыдной лжи, которая свидетельствует о крайней степени испорченности. В школе силою наказаний его отучили грубить наставникам, но вряд ли исправили. По крайней мере один случай дает повод сильно в этом сомневаться. Случилось, что он утащил у товарища сочинение и выдал за свое. По своей лености он не позаботился даже переписать его, а вырвал только заглавный лист да измарал тетрадь. Обман без труда был открыт, и Петю уличили. Утомясь наказывать, учитель хотел испытать ласку. Он слегка пристыдил его пред товарищами и потом долго увещевал, умолял говорить правду, обещаясь извинить во всем, в чем искренно признается. Не прошло недели, как Петя солгал вновь, и еще нахальнее прежнего. «Это ложь, бесстыдная ложь!» – сказал с негодованием педагог. «Сам ты врешь!» – отвечал Петя в рифму.

Но оставим этого буяна, достойного быть городовым в каком-нибудь людном квартале. Перед нами другие образцы. Сашенька всегда заслуживал похвалу за отличное поведение. Он сидит прямо, не моргнет глазом, не облокотится рукою: в старину непременно посадили бы его на первой скамейке, и притом с краю, к дверям, чтобы посетитель увидел тотчас пример благонравия. Сердце наставника замирает от радости при виде такого внимательного юноши. (Сашенька отличается также высоким ростом.) Но увы! Скоро следует разочарованье. Юноша отвечает урок, и на вопрос: «Чем особенно прославились греки?» – говорит: «Древние обитатели Греции были пелазги; после них населяли эллины… эллины… населяли эллины…» Сашенька вообще не любит никаких рассуждений и, где их требуют, обыкновенно про себя замечает: «Чепуха! Черт знает, как тут отвечать? Не поймешь и вопроса!»

Однако все тетради его в отличном порядке. На каждой каллиграфически выведена заглавная надпись: «Сия тетрадь принадлежит и проч.». Нет ни рисованных фигурок, ни клякс; страницы заложены ленточкой. Сашенька обладает большим искусством письма: выводит ровно, четко строки, и также ровно отлинует поля. Он почти для целого класса переписывает лекции, за что и товарищи оказывают ему взаимную помощь: кто сделает сочинение, кто – арифметическую задачу, кто – перевод. Он в своем деле уже очень развит и говорит, повторяя слова папеньки: «На службе будь только аккуратен, а эти все географии да словесности ни к черту не послужат».

Другой юноша, Степан Игнатьич, был сначала очень ленив и туп, хотя и отличался способностью заучивать на память. Кроме этой способности, он имел большую наклонность к логике, которую представлял в лицах. Так, накрыв платком одного из товарищей, он спрашивал у другого: «Знаешь ты этого человека?» – «Кто это? не знаю», обыкновенно отвечал тот. – «Ага! Ага! ты не знаешь Иванова, а он сидит подле тебя, на одной лавке!» Так говорил Степан Игнатьич и, сдергивая платок, от души смеялся. Скоро, однако, он получил страсть к более серьезным занятиям. Долгое время бился он, отыскивая в сочинениях Пушкина все тропы и фигуры, названные в риторике; но этот труд оказался ему не по силам. Тогда, избрав предметом занятий греческий язык, он стал составлять из Геродота лексикон ионических слов. Что ж? всякий труд полезен, или, по крайней мере, безвреден. Но беда в том, что Степан Игнатьич, рассказывая всем о своих занятиях, кстати и некстати, утверждает уже, что он пробивает новую стезю в России, и, гордо подымая голову, смотрит с презрением на молодежь, которая кричит об идеях, а между тем не читает Геродота. Вам, вероятно, знакомы юноши практического направления? Их так много, что можете выбрать любой образец. Как успели они развиться, установиться так рано в своих понятиях, почти необъяснимо; но эти понятия насели уже твердою корою на юный цвет души – корою, сквозь которую не пробьется ни один молодой стебель. Под словом «юноша» мы привыкли понимать синоним слов: страсть, душа, порыв – кипяток жизни, и во всех увлечениях – чистейшее бескорыстие сердца. Мы вовсе не думаем защищать идеальный бред, ту старинную болезнь, в которой испарялись душевные силы, как в чахоточном недуге; но посмотрите на современных практических младенцев. «Уж ты вечно зубришь!» – скажут они товарищу, выразившему некоторую любовь к труду. «Только и знаешь, что книгу… Нечего сказать, нашел себе утешение! Сиди, сиди… авось дадут похвальный лист – есть, по крайнем мере, что показать маменьке: купит тебе конька с сусальным золотом… А мы вот, ничего не делали, да лучше еще твоего отличимся на экзамене: такую разыграем штуку, что любо дорого! Что экзамен? Только бы как-нибудь свалить с плеч да перейти в другой класс, а там опять поехал как по маслу!»

Один из подобных птенцов, несколько постарше, говорит: «Скоро ли наконец избавишься от этой каторги? С утра до вечера ломай себе голову, а к чему все это поведет, не доберешься никакого толку! Вон брат Николай только и твердит: магистром, магистром хочу! И корпит себе целую ночь над диссертацией. Велика радость! Хорошее место можно получить и без магистра. Что мне, в учителя что ли готовиться? Нет! Уж стара штука: философией меня не заманишь. Как только выйду из училища, сожгу все тетради!»

В разговорах между собою эти младенцы обыкновенно не пропустят случая похвастать хорошим делом. «А я, брат, так разоспался в классе, что даже голова заболела… хочу идти в больницу». Или: «А я, знаешь, списал с прошлогодней тетради и подал: вот как по-нашему!».

Если бы кто из них случайно и приготовил как следует урок, то считает обязанностью оговориться: «Я только раз пробежал с Короткиным; у меня даже нет свой тетради; а ты слышал, как отвечал; просто чудо!» Когда начнут им делать выговор за небрежное ученье, то у них всегда готово оправданье: «Это потому, что я торопился». Или: «Я ведь это отвечал, даже ни разу не прочитавши». Но случись, что наставник не допускает подобной откровенности, то они будут уверять, что страшно работали; только не могли никак понять и усвоить. В последнем случае они иногда были бы и правы, если бы действительно их наклонность к труду была чем-нибудь доказана. Многие из них на уроке математики скажут, что не способны к этому предмету и посвятили себя преимущественно словесности, а на уроке словесности – что занимаются исключительно историей; но история идет из рук вон плохо, и они говорят: «Это вовсе не мой предмет… то ли дело словесность!»

Какие же, однако, предметы наиболее возбуждают их сочувствие? Различные практические искусства и науки.

1. Искусства. Они не могут спокойно высидеть в классе, вспоминая, как одна актриса вертела ножкою в балете. Они уже мечтают о чудных похождениях маскарада среди упоительного блеску люстр и нарядов; о глазках мадемуазель Аннет, которые выше всяких описаний Пушкина и Лермонтова. Они с сожалением думают о том, что напрасно тратят время в училище, тогда как могли бы усвоить все тайны бала и мод, изучить всевозможные польки… а равномерно езду верхом, стреляние в цель, игру в преферанс, искусство завивать и приглаживать волосы и т. д. В последнем, однако, они уже довольно усердно упражняются в училище, и ножницы цирюльника, призываемого начальством, для них ужаснее ножниц Парок, обрезывавших жизнь человека: в этом, в одном этом готовы они видеть несовременность и отсталость.

2. Науки. Сюда прежде всего относится гастрономия, составляющая постепенный, довольно обширный курс, начиная от булки и папироски, тайком сохраняемых в классе, до несравненной бутылки клико, для которой, конечно, можно пожертвовать всякой ученостью. Жизнь, жизнь – вот первая наука! А где же и узнать жизнь, как не на гуляньях, не в трактирах и других тому подобных заведениях? К наукам принадлежит также знаменитое: ars naduvandi[3].

Итак, говоря вообще, все их старание состоит в том, чтобы прослыть опытными, разочарованными во всем, знающими свет и все его проделки. Уже в школе нередко приобретают они ту положительность солидного человека, с которою потом в обществе, живописно развалясь в креслах, трактуют о политике, о правилах жизни, о вреде каких бы то ни было увлечений; о том же самом и почти теми же словами они будут толковать до конца жизни.

Знакомы ли вам юноши-дипломаты? Они так умны, любезны, услужливы! Представьте, что к начальнику хоть какого-нибудь пансиона подходит с милою улыбкою один из питомцев, отличающийся прекрасными манерами, опрятностью, скромностью, и говорит: «Позвольте мне, Александр Николаевич, переписать для вас упражнения, которые вы составили: у папеньки есть отличный писарь… Я велю выбрать самой тонкой веленевой бумаги и сделать бархатный переплет с золотою виньеткой». – «Да зачем это? Не беспокойтесь, – отвечает начальник, – писарю, вероятно, и без того есть дело». – «Нет, право! Папенька не любит, что они гуляют целый вечер и на другой день приходят такими сонливыми. Право, Александр Николаевич! Ваша доброта, ваши ласки, которых мы не знаем, как заслужить… уж позвольте: это и папеньке будет очень приятно». – «Хорошо, хорошо. Благодарю вас, – отвечает начальник. – А что? как поживает ваш папенька?» – «Слава богу! – говорит юноша. Только вот одно… нет! уж не скажу: мне совестно… вы и без того так добры, что… что, право, не знаю…» – и юноша прикладывает руку к сердцу. – «Скажите же, что такое? Будьте, пожалуйста, со мной откровенны». – «Вот видите, Александр Николаевич! К нам приехала тетенька из Москвы: всего на два дня… Папенька хотел меня ей представить и сказал: «Ну, просись сам, если хочешь видеть тетку. Я бы очень, очень желал, чтобы ты пришел домой хоть на несколько часов вечером; но уж не могу и не смею утруждать доброго Александра Николаевича. Просись сам: если отпустят, так ладно». Вот и мне хотелось бы угодить папеньке: только я знаю сам, что ведь этим нарушается порядок. – «Да», – отвечает протяжно начальник, более всего, конечно, пекущийся о строгом соблюдении порядка; но вместе довольный покорностью юноши. «Однако напрасно папенька сам не приехал попросить, если это так нужно». – «Да ведь он, Александр Николаевич, очень занят; притом, право, не смел утруждать вас». – «А у вас завтра какие уроки?» – «Чистописание, рисование, география… из географии задано повторять: я знаю отлично». – «Полно, так ли?» – «Александр Николаевич, – говорит несколько обиженный юноша, – разве я осмелился бы когда-нибудь вас обманывать? Угодно вам спросить? Я готов отвечать сию минуту». – «Хорошо. Так и быть: ступайте… только к девяти часам возвратиться непременно». Юноша низко раскланивается и в восторге убегает одеваться.

Он возвращается в училище очень поздно, и когда дежурный спрашивает: «Что это, батюшка, загуляли?» – говорит: «Сам Александр Николаевич отпустил меня». На другой день он отказывается от всех уроков, между которыми были самые трудные, как-то: математика, физика, немецкий язык. Когда преподаватели допытываются, отчего он не приготовился, юноша отвечает: «Я был дома. Спросите Александра Николаевича: он сам отпустил меня».

Наконец, однажды встретившись с отцом, начальник узнает, что ни тетеньки никакой не приезжало, ни юноша не являлся дома. Он призывает виновного на расправу и энергически говорит ему: «Ну, скажите, с чем сравнить ваш поступок? С чем? Даже последний зверь, и тот не лжет! Даже собака, птица, рыба, и те чувствуют благодарность; а вы? Скажите, можно ли к вам после этого иметь хоть какое-нибудь доверие?» Юноша стоит смирно, опустив глаза; на ресницах даже выступили слезы, и он говорит плачевно: «Я не стою, Александр Николаевич, не стою, чтобы со мной обходились так ласково… я хуже самого последнего зверя, потому что зверь не лжет… Я сознаюсь в этом, Александр Николаевич!.. Вы говорите, что зверь не лжет, и я понимаю, ценю слова ваши…».

«Бог с ним! – думает про себя начальник. – Маленькая шалость не беда: у него при всем том доброе сердце, да и родители просили не слишком строго взыскивать».

Мы привели здесь пример несколько идеальный; но если бы захотели в подробности пересказывать все маленькие школьные плутни, то исписали бы несколько печатных листов. Плутни эти, составляя сами по себе иногда простительную детскую шалость, в массе обращаются часто в какое-то особенное направление, которого идея находит своих сознательных последователей. Вы иногда услышите, как один из наиболее способных юношей скажет: «Хлопочут о развитии!.. Нет ничего проще – пусть только дозволят надувать; в надуванье-то ум более всего и развивается». Другой, в свою очередь, будет доказывать, что надувать, во всяком случае, полезно, когда и тот, кого надули, остается вполне доволен, и тот, кто надул, избегает больших неприятностей. Третий уверит вас, что без надуванья никогда ничего не выиграешь.

Следовательно, идея (или искусство) надуванья, как идея полного развития, уже вытесняет собою всякие другие идеи, а с ними и возможность какого-либо нового усовершенствования; неподвижность, один из главных признаков старчества, в какой бы разнообразной форме она ни являлась, всегда застигает человека там, где он думает, что раз навсегда разрешил все задачи жизни.

Случалось ли вам встречать старичков, которые вечно чего-то ищут, вечно бегают хлопотливо то туда, то сюда, путая всякое дело? Они строят, чинят, ломают по двадцать раз одно и то же. Вот нужно бы сделать новые обои в комнате: старичок сам бежит на рынок, обходит все лавки, пересматривает всевозможные образчики; по часу толкует с каждым купцом, важно взвешивая все его замечания и мучая бесконечными расспросами; к великой досаде купца оставляет лавку, ничего не купив; потом призывает на дом обойщиков, беседует с каждым по целым утрам и отсылает их, говоря: «Еще подумаю». И он начинает думать о том, как бы славно было переделать все замки в дверях, все ящики в комодах. Происходят новые совещания со слесарями; но уже все ремесленники в околотке знают нашего старичка, и никто не идет на зов его. Посмотрите, как бегает он у себя дома, как ломает голову, отыскивая ключ, который спрятал к себе в карман, чтобы потом найти легче. Но ключ найден, и тогда новая забота: «Эй, Иван, поди-ка купи мне гвоздиков». – «Да зачем вам, барин, гвоздики?» – «А вот хочу приколотить эти картинки: посмотреть, как выглядят». И он бьется целых три часа, приколачивая к стене картинки; потом велит снять их и вновь укладывает в портфель.

Так деятельны эти старички; но ясно, что деятельность их ни к чему не служит. Они как будто чувствуют близость смерти и на зло природе хотят доказать, что еще неумолимо бодры и молоды. Подобно безнадежно больному, они ежеминутно меняют свою прихоть, истощая последние силы на то, чтобы увериться хотя в малом остатке жизни, в них догорающей. Но нет сомнения, что жизнь, беспорядочно расточаемая, тратится тем скорее.

Молодость! молодость! неужели и на тебе должна лежать эта печать разрушения? Или избыток сил вызывает эту потребность вечных перемен, вечного движения? Да! не склоним в бессилии чела; но в самую тяжкую минуту поднимем его бодро: будем жить так, чтоб при самой двери гроба еще мечтать и сохранять надежду на его исполненье! Пускай опущенный занавес прекратит драму еще в полном разгаре. Нет! мы не думаем осуждать подвижность души, как неоценимый признак ее свежести и силы. Но увы! молодость наша такой цвет, который, вырастая слишком быстро, истощает весь корень: ветви тянутся, бледнеют; листья мельчают и вянут. Долгая зима изнуряет их, а весна губит.

Страшная участь постигала многих из наших деятелей: их молодость была после мгновенного блеску и шуму улетевшая струйка дыма! Вот с полною отвагою вступает юноша в свет: сколько идей кипит в нем! – и он действует. «Труд! труд и наука прежде всего», – говорит он. «Но с чего начать? Электромагнетизм, Платон или «Эстетика» Гегеля – все равно: все одна и та же наука!» Юноша читает две, три глубокомысленных немецких страницы, потом закрывает книгу и думает: «Как, однако, трудно понять! но на первый раз и этого довольно. Дай лучше напишу статью о значении германской философии: к нашему стыду мы так мало ее изучали». И он пишет заглавие: «О значении германской философии» – потом начинает ходить и обдумывать: «Трезор! ici… – восклицает он, обращаясь к собаке, мирно лежавшей под столом. – Трезор!» Трезор со вниманием уставил глаза, но не двигается с места. «Гулять! Хочешь, дурак, гулять, а?» Трезор приподнял уши. «Однако нужно немного пройтись, – продолжает юноша, – еще успею заняться… Трезор! viens…» – и прежде чем барин успел сделать несколько шагов, собака уже скреблась о двери, возвращалась и прыгала на него, заступая дорогу.

Юноша отправился гулять на Невский, где, тихонько подуськивая Трезора на некоторых на вид не слишком горделивых дам, очень тешился тем, как собака их пугала. Он зашел мимоходом к мадемуазель Эрнестине, которая жила одна со своею маменькой и занималась рукодельем. Он уже встретил там товарища, поверенного всех своих тайн и такого же ревнителя в деле науки. Товарищ тотчас предложил ему поставить на общий счет бутылку шампанского. «Только это будет очень долго, – отвечал юноша. Мне, право, некогда: я теперь читаю Гегеля». – «Ну тебя… с Гегелем! – восклицает товарищ. – Поверь мне: мудрость на дне стакана!» – и юноша поневоле остается. Друзья пьют и между шутками беседуют о своих планах. «Знаешь, Федя! – говорит приятель: – Мы с тобою наверно прославимся. Ты будешь ученым и поэтом, а я сочиню роман в прозе. Слышишь, не смей писать романов: мадемуазель Эрнестина поручила мне изобразить ее жизнь от самого рождения и до первой нашей встречи на Обуховском проспекте. Она столько страдала, столько страдала. Видишь, к ней даже сватался какой-то гусар; но в самый день свадьбы она как-то об этом забыла, уехав гулять с одним студентом». – «Послушайте, – отвечает девица, – вы слишком много себе дозволяете: я не из таких, чтоб мне можно говорить всякий вздор».

Проведши очень весело час, другой времени, юноша возвращается домой обедать. Тут вновь припадает у него ревность к занятиям. Но чем заниматься после обеда? Феденька (пусть так зовут нашего юношу) берет один из журналов и, пропуская ученые статьи, начинает читать повесть. Тотчас же является у него самого мысль для повести в современном вкусе: молодой человек, одаренный пылом страстей и энергиею воли, ищет деятельности; но свет повсюду его отталкивает, и он углубляется в самого себя в диком одиночестве – вот содержание. Феденька тотчас же исписывает без отдыху целый почтовый лист – ну! день не пропал даром. Хотя повести никогда не суждено окончиться, но уже и за доброе начало можно присудить себе награду. Феденька кладет перо и предается мечтаниям. «Ах! – думает он, – если бы найти женщину с могучею, пламенною душою, женщину, которая готова была бы бежать с вами хоть на край света! Стоило бы только сказать – и она явится, и вот тут сядет со мной на диване… Я вот так лежу, и она наклонится ко мне, и глядит таким страстным, умиленным взором, между тем как я рассказываю о поэзии, читаю стихи или так что-нибудь сочиняю». Питая эти думы, он выкурил до десяти папиросок и наконец вспомнил, что давно не посещал одного семейства, где процветала Наденька, бывшая некоторое время его идеалом. Уже давно написаны были им стихи, назначенные ей в альбом. Теперь отыскал он их и вновь перечел с восторгом. «Надежда! какое прекрасное имя. – сказал он. – Нет: я пересоздам эту девушку, я заставлю понимать себя». И наш герой тотчас отправился пересоздавать Наденьку. Наденька встретила его своим обыкновенным, неизменно веселым и равнодушным взглядом. «Что это вы совсем пропали? – сказала она. Уж не влюблены ли?» – «Нет! – отвечал Феденька. – А у вас все любовь на устах, только нет ее в сердце». – «У меня сердце сделано из гранита, – отвечала со смехом девушка, – ничем не проймешь. Отчего ж, скажите, вы так долго не были?» – «Я все занят, просто даже голова идет кругом: теперь читаю Гегеля».

– «Ну, уж вы вечно с вашей физикой!» – заметила Наденька.

– «Гегель был знаменитый германский философ и не писал никакой физики», – отвечал насмешливо Феденька. – «Вот уж теперь философия! Час от часу не легче… А сами прежде говорили, что занимаетесь физикой!» – «Философия важная наука», – начал Феденька и стал доказывать, как глубок и многозначителен Гегель. Он тут кстати распространился и о том, что женщине предоставлена высокая цель в жизни, что она не понимает своего назначения, когда думает только о нарядах да о хозяйстве. «Благодарю вас покорно, – сказала Наденька. – По-вашему, женщина должна корпеть над книгой… Куда как весело! Читать философию… Ха! ха! воображать физику… чудесно! чудесно! Еще нет ли там какой-нибудь науки!» – «Женщина еще лучше мужчины могла бы проводить идеи в общество».

– Идеи? – отвечала Наденька. – Ну, уж с идеями-то не примут ни в каком порядочном обществе. Вон, Катя Строева вечно с идеями: то пришпилит какой-нибудь необыкновенный бант, то пойдет гулять и забудет взять перчатки: так над нею все и смеются!

Этот маленький спор не нарушил нисколько дружелюбных отношений между противниками: глазки Наденьки так мило играли, что нельзя было не простить ей некоторого равнодушия к идеям. В разговор скоро вмешалась и ее маменька, которая, услышав спор, пришла посмотреть, не поссорились ли молодые люди. «Да! да! – сказала она. – Надя права. Наша молодежь уж ни в чем не знает умеренности. Вот и мой племянник… ходит такой бледный, изнуренный, потерял аппетит, а все от науки! Хотят все хватать с неба звезды, а лучше подумали бы о том, как устроить жизнь: поберечь себя, да прикопить на черный день копейку».

На страницу:
2 из 3