
Полная версия
Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова
Это стихотворение, написанное в альбом Сушковой, может быть, и было тем, что, видя его «неразлучным с огромным Байроном», его дразнили английским поэтом – говорили, что он ему подражает, драпируется в тогу его. А Лермонтов никогда ни в кого и ни во что не драпировался.
В черновых тетрадях этого времени встречается много переводов и подражаний Байрону то в прозе, то в стихах. Так, он работал над «Гяуром», «Беппо», «Ларой» и другими произведениями английского поэта.
Лермонтов тщательно читает жизнь лорда Байрона, написанную Муром, что тотчас вынуждает его написать стихотворение:
Не думай, чтоб я был достоин сожаленья.Хотя теперь слова мои печальны, – нет,Нет, все мои жестокие мученья –Одно предчувствие гораздо больших бед.Я молод, но кипят на сердце звуки,И Байрона достигнуть я б хотел.У нас одна душа, одни и те же муки, – О, если б одинаков был удел!Как он, ищу забвенья и свободы.Как он, в ребячестве пылал уж я душой.Юноша так увлекался Байроном, что постоянно приравнивает судьбу его к своей. Свою раннюю любовь он поясняет сходством с ним. Сходство видит он и в первых приемах проявления таланта: «Когда начал я марать стихи в 1828 году, я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их. Они теперь еще у меня. Ныне я прочел в жизни Байрона, что он делал то же самое: сходство меня поразило». Затем далее он пишет: «Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном: его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе старуха предсказала то же самое моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось, хотя бы я был так же несчастлив, как Байрон».
Однако и это влияние Лермонтов скоро пережил и понял, что он – не Байрон, а «другой, еще неведомый, избранник», и избранник с русскою душой. Любопытно, что Лермонтов среди увлечения Байроном инстинктивно чувствует необходимость найти противовес влиянию чужеземного писателя и ищет его в родной литературе.
Родная литература наша тогда еще мало могла дать ему. Образцовые наши поэты бледнели от сравнения с иностранными, так что около того времени Белинский мог говорить о несуществовании русской литературы. Лермонтов в тех тетрадях, в которых занят Байроном, как бы с отчаянием восклицает: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать. В пятнадцать же лет ум не так быстро принимает впечатления, как в детстве, но тогда я почти ничего не читал. Однако же если захочу вдаться в народную поэзию, то верно нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях» С этими песнями знакомил Михаила Юрьевича учитель русской словесности семинарист Орлов. Он давал уроки Аркадию Столыпину, сыну владетельницы Середникова Екатерины Апраксеевны. Орлов имел слабость придерживаться чарочки. Его держали в черном теле и не любили, чтобы дети вне уроков были в его обществе. Лермонтов, который был на несколько лет старше своего родственника, беседовал с семинаристом, и этот «поправлял ему ошибки и объяснял ему правила русской версификации, в которой молодой поэт был слаб». Часто беседы оканчивались спорами. Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его.
В рано созревшим уме Миши было, однако, много детского: будучи в старших классах университетского пансиона и много и серьезно читая, он в то же время находил забаву в том, чтобы клеить с Аркадием из папки латы и, вооружась самодельными мечами и копьями, ходить с ним в глухие места воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их воображение развалины старой бани, кладбище и так называемый «Чертов мост». Товарищем ночных посещений кладбищ, или уединенного, страх возбуждающего, места, бывал некто Лаптев, сын семьи, жившей поблизости в имении своем. Описание такого ночного похода сохранилось тоже в черновой тетради:
«Середниково. В Мыльне. – Ночью, когда мы ходили попа пугать», – гласит заглавие стихотворения.
Тут же рядом с этими стихотворениями, описывающими ребяческое похождение юноши, жаждущего фантастических, возбуждающих нервы впечатлений, мы находим следы серьезной мысли и серьезного чтения. Так, Лермонтов, читая «Новую Элоизу» Руссо, делает по поводу ее критические заметки и сравнения с «Вертером» Гете.
Итак, и Байрон, и Руссо, и Гете занимали ум юноши в то время, как фантазия прибегала к самым странным средствам для удовлетворения жажды сильных ощущений.
Тревога душевная и романтическое настроение искали себе выхода в сердечной привязанности. Мы видели, как рано начал Лермонтов жить сердцем. Еще неясный для него язык страстей встревожил десятилетнего мальчика. Ранняя чувствительность, сентиментализм эпохи, прирожденная чуткость души и образы разных героев и героинь из прочитанного – все это волновало воображение. К тому же окружал его преимущественно женский мир. Жажду любви мальчик переносил с одного предмета на другой, увлекаясь то в ту, то в другую сторону. Услужливое живое воображение рисовало ему в разном свете встречаемые им типы девушек, и самому юноше трудно было отдать себе отчет в волновавших чувствах, уразуметь, что было более истинным, что преходящим, минутным увлечением.
К стихотворению «К Гению», писанному в 1829 году, рукой Лермонтова сделана приписка: «Напоминание о том, что был в Ефремовской деревне в 1827 году, где я во второй раз полюбил 12-ти лет и поныне люблю». Кто была эта вторая страсть поэта мы частью можем догадываться из одной заметки в тетради 1830 года: «Мне 15 лет. Я однажды (3 года назад) украл у одной девушки, которой было 17 лет, и потому беспредельно любимой мною, бисерный синий снурок, он и теперь у меня хранится. Кто хочет узнать имя девушки, пускай спросит у двоюродной сестры моей. – Как я был глуп!» – Кто же была эта двоюродная сестра? У Лермонтова было много родственниц, которые все слыли за двоюродных сестер его. Что могут значить слова: «Как я был глуп!» Не сказаны ли они в порыве острой боли или минутного очарования? Во всяком случае, нет сомнения, что и эта, по выражению самого поэта, «вторая любовь», длившаяся три года, сильно тревожила и наполняла душу его; но в 1830 году она уже кончилась. Что девушка им любимая была близкой родственницей и именно сестрой, ясно видно из целого ряда произведений того времени. В драме «Люди и Страсти» выводится любовь Юрия Волина к двоюродной сестре его Любови. В «Юношеской повести» мы тоже видим любовь Вадима к сестре, и отсутствие взаимности делает Вадима дурным, развивает в нем демонические черты. В этих двух образах – Юрии Волине и Вадиме – Лермонтов по преимуществу рисовал самого себя. Оба произведения принадлежат к одной эпохе; в обоих, особенно в драме, как видели мы, почти дословно пересказывается действительно пережитое. Чем больше вчитываешься в произведения Лермонтова, чем больше знакомишься с душой его, тем несомненнее является уверенность, что как раз в эти годы, в которые было положено начало для всей позднейшей деятельности поэта, вынес он большую нравственную борьбу. Это нравственное страдание было связано не только с трагической для юноши распрей между отцом и бабушкой, но и с сердечными муками любви. Недаром же в одном и том же произведении описывает он оба трагические в жизни его события. Этот мотив несчастной любви, губящей человека, замечается и в «Испанцах», и в «Странном человеке», и в набросках «Демона», в котором потом получает новое, еще другим эпизодом жизни Лермонтова обусловленное, значение.
Достойно сожаления, что в рукописи драмы «Люди и Страсти» (Menschen und Leidenschaften) невозможно разобрать имени, кому посвящена она, – это бы раскрыло и уяснило нам многое. На заглавном листе этой драмы, возле тщательно зачеркнутого имени, Лермонтов нарисовал пером поясной портрет девушки под деревом. Самое посвящение тоже знаменательно:
Тобою только вдохновенный,Я строки грустные писал –Не знал ни славы, ни похвал;Не мысля о толпе презренной,Одной тобою жил поэт,Скрываючи в груди мятежнойСтраданья многих, многих лет,Свои мечты, твой образ нежный,Назло враждующей судьбе…В черновой тетради на том же листе, где говорится о любви к двоюродной сестре, мы находим как бы дальнейшее еще разъяснение этой любви и намеки на разрыв. Прежде всего мы читаем стихотворение «Дереву»:
Давно ли с зеленью радушнойПередо мной стояла ты,И я коре твоей послушнойВверял любимые мечты!Лишь год назад…Промчался легкий страсти сон;Дремоты флер был слишком тонок, –В единый миг прорвался он.И деревцо с моей любовьюПогибло, чтобы вновь не цвесть…Вслед за этим, в виде как бы примечания к стихотворению, Лермонтов пишет:
Мое завещание (про детство, где я сидел с А.С). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим. Я любил и любил под ним и слышал волшебное – люблю, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца. В то время это дерево еще цветущее, при свежем ветре, покачало головой и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?» (Оно засохло.) Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежание тех, у которых есть надежды, но тогда же взял и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухою яблоней, положите камень – и пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие»…
Так, Лермонтов вверял бумаге каждое движение души, большей частью выливая их в стихотворную форму. Он всюду накидывал обрывки мыслей и стихотворений. Каждым попадавшимся клочком бумаги пользовался он, и многое погибло безвозвратно.
«Подбирай, подбирай, – говорил он шутя своему человеку, найдя у него бумажные обрывки со своими стихами, – со временем большие деньги будут платить, богат станешь». Когда не случалось под рукою бумаги, Лермонтов писал на столах, на переплете книг, на дне деревянного ящика – где попало.
Гоголь говаривал, что писатель должен, как художник, постоянно иметь при себе карандаш и бумагу. Плохо, если пройдет день, и художник ничего не набросает. Плохо и для писателя, если он пропустит день, не записав ни одной мысли, ни одной черты – надо в себе поддерживать умение выливать в форму думы свои.
Этот рецепт, рекомендованный Гоголем каждому писателю, Лермонтов выполнял вполне. Он даже сам подтрунивал над «этою смешною страстью своею всюду оставлять следы своего существования», а в тетрадях 1830-го года пишет – очевидно, самому себе – «Эпитафию плодотворному писаке»: «Здесь покоится человек, который никогда не видал перед собою белой бумаги».
Хотя Лермонтов и похоронил любовь свою «под сухою яблонью», однако оставаться с незанятым сердцем было не в его характере, пылком и увлекающейся. Кем-то из окружавших его девушек поэт увлекся, но ненадолго. Среди лета 30-го года он пишет:
Никто, никто не усладилВ изгнаньи сем тоски мятежной.Любить? – три раза я любил.Любил три раза безнадежно…По уверениям Екатерины Александровны Хвостовой, она в это стала предметом любви Лермонтова. Что это уверение не лишено основания, мы видим из того, что сам Михаил Юрьевич, позднее, в одном письме, говорит об Екатерине Александровне: «… было время, когда она мне нравилась…» Но как долго это длилось и насколько серьезно было чувство – это вопрос другой.
У бабушки Арсеньевой в Середниково гостили зачастую знакомые, соседи и приезжие из Москвы. Сюда приезжали Лопухины: три сестры и брат Алексей Александрович, с которым Лермонтов и прежде и после оставался в самой искренней дружбе. Гостили и сестры Бахметевы; бабушка приютила этих небогатых девушек, и с одной из них, с Софьей Александровной, Лермонтов был особенно близок. С жившей по соседству двоюродной сестрой своей Александрой Михайловной Верещагиной Лермонтов тоже был очень дружен и посвятил ей немало стихотворений; между прочим, и поэму свою «Ангел смерти». Через нее еще в Москве познакомился Мишель с Катей Сушковой.
В Середниково приезжали и кузины Столыпины, между которыми Анна Григорьевна еще и прежде пользовалась расположением молодого поэта. Ко всем им он писал стихи, то прочувствованные и разочарованные, то саркастические. В черновых тетрадях сохранилось немало эпиграмм или посланий к разным московским родным и знакомым. От едких, подчас, слов поэта не уберегали себя ни стар, ни млад. Страсть к язвительной и меткой насмешке, доставившей Лермонтову столько врагов, рано выказывается в нем.
Госпожа Хвостова в своих воспоминаниях упоминает о нескольких подобных случаях. «Всякий вечер после чтения затевались игры. Тут-то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих в стихах или прозе что-нибудь такое, чтобы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы, хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговор. Он начал с Сашеньки Верещагиной:
Что можно наскоро стихами молвить ей?Мне истина всегда дороже;Подумать не успев: ты всех милей!Подумав, я скажу все то же.… Кате Сушковой (то есть самой госпоже Хвостовой) Лермонтов сказал четырехстишие с намеком на прекрасную ее косу:
Вокруг лилейного челаТы косу дважды обвила;Твои пленительные очи,Яснее дня, чернее ночи.К обыкновенному нашему обществу, – рассказывает госпожа Хвостова, – присоединился в этот вечер родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был глуп и рыж и на своюже голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словом, Мишель скороговоркой проговорил ему: «Vous etes Jean, vous etes Jacques, vous etes roux, vous etes sot et cependant vous n'etes point Jean-Jacques Rousseau»[2].
Еще была одна барышня, соседка Лермонтова по чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть одну строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и чтоб отделаться от ее настойчивости сказал: «ну, хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду». Соседка поспешно принесла бумагу и перо, и он начал:
Три грации…
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула:
– Михаил Юрьевич, без комплиментов – я правды хочу!
– Не тревожьтесь, будет правда, – ответил он и продолжал:
Три грации считались в древнем мире,Родились вы, – все три, а не четыре!За такую сцену можно было бы платить деньги. Злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean-Jacques'a – все представляло комическую картину.
В черновых тетрадях тоже находятся попытки саркастического отношения к лицам, встречаемым поэтом. К четырехстишию: «Моя мольба» Лермонтов делает приписку: «Писано после разговора с одной очень мне известной старухой, которая восхищалась и читала, и плакала над Грандисоном»:
Да охранюся я от мушек,От дев, не знающих любви,От дружбы слишком нежной и –От романтических старушек.Не без сарказма, по свидетельству самой Екатерины Алексеевны («Записки», с. 92), относился Лермонтов и к ней. Раз утром он послал m-lle Сушковой стихотворение. На сложенной серенькой бумажке было написано: «Ей правда». Развернув, она прочла:
Весна
Когда весной разбитый ледРекой взволнованной идет,Когда среди полей местамиЧернеет голая земля,И мгла ложится облакамиНа полу-юные поля –Мечтанье злое грусть лелеетВ душе неопытной моей,Гляжу: природа молодеет,Не молодеть лишь только ей…Что госпожа Хвостова, тогда еще m-lle Сушкова, нравилась поэту, отвергать, уже на основании вышеприведенного признания самого Лермонтова, конечно, нельзя. Но, повторяю, как долго длилось увлечение, и была ли это любовь или только мимолетная симпатия – вот вопрос. Мне кажется, что г-жа Хвостова в записках своих склонна преувеличивать немного страсть поэта. Я говорю пока о первой встрече с ней. Ряд стихотворений, даже целая тетрадь или альбом, переданный мальчиком-поэтом девушке, ничего еще не доказывает. Лермонтов в то время многим знакомым и родным ему барышням переписывал стихи свои или посвящал им целые поэмы.
Голова Лермонтова была набита – по выражению все той же госпожи Хвостовой – романтическими идеями, и рано было развито в нем желание попасть в губители сердец.
Он платил дань общему тогда направлению молодежи. Это свидетельство скорее говорит против существования тогда серьезной привязанности к рассказчице.
Сама Екатерина Алексеевна в то время посмеивалась над юношей-поэтом вместе с подругой своей Сашенькой Верещагиной:
Очень посмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел – телятину или свинину, дичь или барашка. Мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения; он спорил с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь к чаю булочек с опилками, и что же? Мы вернулись домой утомленные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе третью, но Сашенька и я – мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобоваримую для желудка начинку. Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным.
В другом месте говорится:
Сашенька и я обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности – он домогался попасть в юноши в наших глазах…
Со своей стороны и Лермонтов в долгу не оставался.
Молодежь, толпившаяся в Середниково, – подметив в Кате Сушковой слабость заниматься прекрасными своими волосами и черными очами, над ней подтрунивала и называла ее «черноокой». Г-жа Хвостова откровенно рассказывает: «У меня чудные волосы, и я до сих пор люблю их выказывать; тогда я носила их просто заплетенными в одну огромную косу, которая два раза обвивала голову». Заглавие «Черноокой» носит и одно стихотворение Лермонтова, писанное им к Сушковой с эпиграфом:
Твои пленительные очиЯснее дня, чернее ночи.Черновой набросок этого стихотворения сохранился и тетрадях Лермонтова с припиской, которая очень уясняет и его происхождение, и характер отношения мальчика-поэта к черноокой девушке-красавице.
Перед отъездом бабушки Арсеньевой из Середникова в Москву, где Мишель по окончании каникул должен был продолжать учение, всем обществом собрались в путь, намереваясь посетить Сергиевскую лавру и Воскресенский монастырь.
Надо было подняться рано утром. Молодежь решила собраться под окнами m-lle Сушковой и разбудить ее пением.
Мистер Корд, гувернер Аркадия Столыпина, подал мысль. Молодежь, говоря между собой по-английски, называла Екатерину Алексеевну «Miss black eyes» (черноокой барышней) и повторяла относительно нее стих:
Never in our livesHave we seen such black eyes.[3]Решено было пробудить «черноокую» пением этих строк, и в назначенный час раздалось под окном ее пение, а потом говор и клики веселого кружка. По поводу этого события и написано было стихотворение «Черноокой», поднесенное госпоже Сушковой.
Общество пошло на богомолье пешком; только бабушка ехала впереди в карете. Весело, смеясь и болтая, шла молодежь. На четвертый день прибыли в Лавру. Остановились в трактире. Умылись, переоделись и пошли в монастырь отслужить молебен. На паперти повстречали слепого нищего. Дряхлой, дрожащей рукой протянул он деревянную чашку, в которую спутники стали кидать ему мелкие деньги. Нищий крестился и благодарил: «Подай вам Бог счастья, господа добрые! Намедни вот насмеялись надо мною, тоже господа молодые – вместо денег положили мне камешков».
Помолясь в храме, общество вернулось в гостиницу пообедать и отдохнуть. Все говорили, суетились, только Лермонтов, углубившись в самого себя, не принимал участия в общем веселье. Он стоял поодаль на коленях и, положив бумагу на стул, что-то писал. Верный своему обыкновению, он передал бумаге впечатления и думы, занимавшие его:
У врат обители святойСтоял просящий подаянья,Бессильный, бледный и худойОт глада, жажды и страданья.Куска лишь хлеба он просил,И взор являл живую муку.И кто-то камень положилВ его протянутую руку.Так я молил твоей любвиС слезами горькими, с тоскою:Так чувства лучшие моиНа век обмануты тобою.В Воскресенском монастыре на стенах жилища Никона Лермонтов начертил два стихотворения, рисующие занимавшие его думы.
Да, несмотря на внешнюю веселость и проказы, грустные думы таились в молодой душе поэта:
Пора уснуть последним сном…Довольно в мире пожил я,Обманут жизнью был во всем,И ненавидя, и любя.Это стихотворение писано на обороте последнего листа черновой тетради, принадлежащей к рассматриваемой эпохе. Всего же яснее внутреннее состояние молодого поэта, которое старались мы проследить в этих двух главах, выразилось в стихотворении, писанном «11 июня 1831 г.» и так же озаглавленном:
Моя душа, я помню, с детских летЧудесного искала. Я любилВсе обольщения света, но не свет,В котором я минутами лишь жил;И те мгновенья были мук полны,И населял таинственные сныЯ этими мгновеньями… …………………………………….Никто не дорожит мной на земле,И сам себе я в тягость, как другим.Тоска блуждает на моем челе.Я холоден и горд, и даже злымТолпе кажуся; но ужель онаПроникнуть дерзко в сердце мне должна?Зачем ей знать, что в нем заключено?Огонь иль сумрак там – ей все равно!……………………………………….Душа сама собою стеснена,Жизнь ненавистна, но и смерть страшна;Находишь корень мук в себе самом,И небо обвинить нельзя ни в чем.Я к состоянью этому привык,Но ясно выразить его б не могНи ангельский, ни демонский язык:Они таких не ведают тревог;В одном все чисто, а в другом все зло.Лишь в человеке встретиться моглоСвященное с порочным. Все егоМученья происходят от того.Мысли о смерти постоянно тяготеют над ним:
Я предузнал мой жребий, мой конец,И грусти ранняя на мне печать,И как я мучусь, знает лишь Творец;Но равнодушный мир не должен знать.Хотя тут несомненно влияние Байрона, но нельзя не видеть и пережитого и перечувствованного самим поэтом. Часть этого стихотворения вошла в драму «Странный человек», которая, по признанию самого автора, имеет чисто автобиографическое значение.
Часть II
Стремления и тревоги молодости (период брожения)
Глава VII
Университетские годы
Поступление в университет. – Профессора и студенты. – Кружки. – Лермонтов среди товарищей. – Холера – Отношение к вестям о революции во Франции и беспорядках в Польше и Новгороде. – Интересы студенчества, Белинского и Лермонтова. – Симпатии к Полежаеву. – Мидовская история. – Столкновение с профессорами. – Выход из Московского университета и попытка вступить в Петербургский. – Перемена карьеры. – Поступление в Школу гвардейских юнкеров. – Лермонтов – питомец университета, а не Школы.
Посещение Мишей Лермонтовым Благородного Университетского пансиона прекратилось вследствие его закрытия и переименования в гимназию. Указ о закрытии последовал 29 марта 1830 года, а Лермонтов, вероятно, не пожелавший перечислиться в гимназию, получил увольнение 16 апреля того же года. После некоторых колебаний и планов относительно продолжения воспитания за границей решено было приготовить Михаила Юрьевича к вступительному экзамену в Московский университет. 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов на нравственно-политическое отделение. Через несколько дней, еще в течение того же августа месяца, Лермонтов, по предложению ректора, был подвергнут испытанию в комиссии профессоров, которые в донесении своем на имя правления заявили, что нашли молодого человека достаточно подготовленным к слушанию профессорских лекций.
В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Университет разделялся до введения нового устава в 1836 году на четыре факультета или отделения: нравственно-политическое, физико-математическое отделение, врачебное и словесное.
Нравственно- или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекций было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только со второй половины 1830-х годов. Когда учился в университете Лермонтов, то не было уже Мерзлякова. Шевырев, приобретший на первый раз большую, но недолгую популярность, появился на кафедре немного позднее, а Надеждин начал читать лишь в 1832 году, и Лермонтов мог слушать его только в последнее полугодие своего пребывания. На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах, но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и оборотов. Особенно любил задавать студентам темы для сочинений и требовал, чтобы слушатели подавали ему «хрийки». Лекции богословия читались Терновским самым схоластическим образом. По обычаю семинарии, кто-нибудь из студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать содержание прошедшей лекции. Каченовский читал соединенную историю и статистику Российского государства и правила российского языка и слога, относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихс по Гейму, греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев – римскую словесность и древности, немецкий язык – Кистер, французский – Декамп.