
Полная версия
Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова
Если сопоставить этот рассказ с некоторыми моментами из повести «Княжна Мэри», то невольно приходится думать, что Лермонтов, любивший «на деле собирать материалы для своих творений», воспользовался эпизодами из тогдашней жизни своей на водах и встречами с прекрасной француженкой для рисовки некоторых внешних сторон в своей повести.
Хотя прекрасная француженка и пишет, что так рассердилась на Лермонтова, что больше его не принимает, но уже через четыре дня – 30 августа – она сообщает, что виделась с поэтом и так и не добилась от него правды и объяснения его выходкам. «Лермонтов всегда и со всеми лжет! – негодуя замечает она. – Такая его система. Все знакомые, имевшие с ним сношения, говоря с его слов, рассказывали все разное. Обо мне он ни полслова не говорил. Я была тронута и ему написала очень любезное письмо» и т. д. Позднее та же особа говорит о Лермонтове: «Я на него вовсе не сердилась и очень хорошо понимала его характер: он свои фарсы делал без злобы».
Впрочем, мы не без опасения высказываем свои соображения по поводу отражения эпизодов с француженкой в «Герое нашего времени», прибавляя таким образом еще новую кандидатку к целому сонму лиц, на которых указывали или которые сами утверждали, будто Лермонтов был влюблен в них и это они послужили прототипом для княжны Мэри. Так, утверждали, что в ней поэт выставил сестру Мартынова, что будто и было настоящей причиной несчастной дуэли. Видели прототип княгини и княжны Лиговских в г-же Киньяковой с дочерью из Симбирска, лечившихся в Пятигорске, в г-же Ивановой из Елисаветграда, в г-же Прянишниковой и племяннице ее, г-же Быховец, с которыми, впрочем, Лермонтов познакомился перед последней своей дуэлью. В 1881 году по Пятигорскому бульвару и у источников ходила г-жа В. в длинных седых локонах со следами стройной красоты. Ее все называли «Княжной Мэри», и она принимала это название с видимым удовольствием. Но самое курьезное, это упорное уверение разных собирателей вестей о Лермонтове, что поэт списывал главную героиню своего романа с Э. А. Шан-Гирей. Тщетно почтенная и уважаемая Эмилия Александровна более 10 лет в целом ряде заметок в различных журналах сообщает, что она познакомилась с Михаилом Юрьевичем в мае 1841 года, тогда как «Герой нашего времени» был написан с 1838 по 1840 год. Последний рассказ «Княжна Мэри», оконченный в октябре или ноябре, был напечатан раньше последнего выезда поэта на Кавказ. Ее сообщениям не внемлят. Уж видно так созданы люди, что им непременно верится в то, во что им почему-либо хочется верить, а не в то. что есть на самом деле. Даже в лермонтовском музее, где находятся все статьи г-жи Шан-Гирей, и куда она специально писала, препровождая портрет свой, о присылке которого ее просили, – даже там не могли воздержаться от того, чтобы не подписать под портретом: «Княжна Мэри».
Г-жа Гомер-де Гелль не на шутку полюбила поэта, встретясь с ним еще раз через два месяца в Ялте. Она уверилась, что была бы счастлива с ним. «Мы оба поэты! – восклицает она. – Между нами все чисто». Под обаянием увлечения и поэтической обстановки они обменялись стихотворениями. Лермонтов написал ей лирическую пьеску на французском языке, описывая случай, когда оба сговорились идти гулять из Мисхора в Сименс и М-me де Гелль нашла поэта на месте назначенного свидания, спящим под березой. Михаил Юрьевич страшно дурачился с интересной иностранкой, весьма легко относившейся к жизни, но все же понимавшей значение нашего поэта лучше многих из его соотечественников. Она называла Михаила Юрьевича «Буль-буль», что по-татарски означает соловей, и в письмах во Францию высказывала, что «это новое светило, которое возвысится и далеко взойдет на поэтическом горизонте России». Г-жа де Гелль посвятила нашему поэту стихотворение под заглавием «Соловей Лермонтову» и поместила его тогда же в «Одесском журнале».
Пробыв на минеральных водах, Лермонтов поехал в Ставрополь узнать о своем отпуске для свидания с бабушкой в Петербурге, о котором старушка Арсеньева неустанно хлопотала. В штабе командировавшего генерала-адъютанта Граббе, расположенном в Ставрополе, поэт хотел справиться, что отвечали на запрос о нем военного министра. Старшим адъютантом при штабе оказался товарищ Михаила Юрьевича по Московскому университетскому пансиону, который и показал поэту ответную бумагу. Обыкновенно по некоторым бумагам, не требовавшим какой-либо «особенной отписки», писари сами составляли черновые отпуски, и в такую-то категорию бумаг попал и запрос министра о Лермонтове. В «отпуске» было сказано, что такой-то поручик Лермонтов служит исправно, ведет жизнь трезвую и добропорядочную и ни в каких злокачественных поступках не замечен Лермонтов сильно хохотал над такой для него «аттестацией» и уверял, что ничего не может быть для него более лестным.
От 27 сентября и до 18 октября Лермонтов опять находится в экспедиции в Большую Чечню. В это время, кажется, он стал предводительствовать конной командой охотников, о которой мы говорили выше, и опять отличился. П.X. Граббе в своем представлении говорит по поводу Михаила Юрьевича: «Во всех делах поручик Лермонтов оказал примерное мужество и распорядительность». Его представили к золотой сабле. Кажется, во время этой экспедиции возле Лермонтова был убит декабрист Лихарев. «Сражение приходило к концу; оба приятеля шли рука об руку, и часто в жару спора, неосторожно останавливались. Но горская пуля метка, и винтовка редко дает промахи. В одну из таких остановок вражеская пуля поразила Лихарева»…
Каким образом вскоре после экспедиции, уже в конце октября, Лермонтов оказался в Ялте с г-жей Гомер-де Гелль, непонятно. Нам не удалось определить, когда и на сколько времени был ему дан отпуск и вообще был ли даваем таковой. В Петербург он приехал в начале февраля 1841 г. Трудно предположить, чтобы, получив разрешение в конце октября, тот ноябрь, декабрь и январь, то есть три месяца, он ехал из Крыма до Петербурга. Г-жа Гомер-де Гелль говорит о том, что «Лермонтов торопится в Петербург и ужасно боится, чтобы не узнали там, что он заезжал в Ялту. Его карьера может пострадать. Графиня Воронцова ему обещала об этом в Петербург не писать «ни полслова». Трудно предположить, чтобы поэт увлекся так, что поехал в Крым без разрешения и затем возвратился в Ставрополь ожидать получения отпуска. В таком случае показания Есакова верны, и Лермонтов точно провел часть зимы 1840 и 1841 года в Ставрополе. Господин Меринский в воспоминаниях своих говорит, что Михаил Юрьевич в конце 1840 года, получал отпуск в Петербург «на несколько месяцев».
Глава ХVIII
Первое издание стихотворений и «Героя нашего времени». – Суждение. – Религиозное направление. – Последнее пребывание в Петербурге. – Мечты об отставке и исключительно литературной деятельности. – Лермонтов в кругу друзей. – Нерасположение к поэту Бенкендорфа. – Внезапная высылка из Петербурга.
В то время, как Лермонтов на Кавказе вел жизнь, полную приключений, в Петербурге собирались издавать его сочинения. В небольшую книжку были собраны стихотворения поэта, всего 28 лирических пьес, и выпущены в свет небольшим томиком. Но еще раньше выхода в печати появился роман «Герой нашего времени» в 2-х частях. Кроме «Бэлы», «Фаталиста» и «Тамани», прежде уже напечатанных в «Отечественных записках», читатели встретили здесь впервые «Максима Максимовича» и «Княжну Мэри». Последний рассказ Лермонтов выслал с Кавказа незадолго до своего приезда. Он застал издание почти законченным и принял предложенное Краевским изменение заголовка: «Один из героев нашего века» на «Герой нашего времени». Несмотря на хорошие отзывы Белинского в «Отечественных записках», издание не расходилось. Тогда издатель Глазунов, боясь понести убытки на своем предприятии, обратился к редактору «Северной пчелы» Фаддею Венедиктовичу Булгарину и просил напечатать в газете его одобрительный отзыв о сочинении молодого писателя. Как только в «Северной Пчеле» появилась одобрительная статья, издание раскупили нарасхват. Сам Булгарин в своем достопамятном органе рассказывает дело иначе: к нему приходил-де человек, положительный «как червонец», и просил написать статью о готовящейся к печати книге молодого писателя. В этом было ему отказано. Только когда Булгарин прочел в «Маяке» невозможную критику Бурачка, он решился прочесть «Героя нашего времени» и утверждает, что «в течении 20 лет впервые прочел русский роман дважды сряду» («Северная Пчела», 1840, N 246).
Допустим, что действительно восторженная рецензия Булгарина помогла Глазунову распродать свое издание, а следовательно, послужила к распространению славы Лермонтова. В длинном перечне прегрешений Фаддея Венедиктовича пусть мерцает эта «заслуга» его светлой точкой. Удивительно только, что мало-помалу ясный взгляд Белинского и суждения его о произведениях Лермонтова забылись или по ним скользили весьма поверхностно. Много десятков лет журнальная наша критика относилась недружелюбно к типу Печорина, отождествляя его с Лермонтовым, которого признали человеком, исполненным всевозможных неприятных свойств и даже пороков.
Если ранее мы упоминали о мнении, что Лермонтов дошел до крайних пределов отрицания, то это могло казаться лишь тем людям, которые не хотели или не могли глубже приглядеться к нему и его поэзии. Оттого-то они в то же время обыкновенно замечали, что многое в этом человеке не разъяснено, что биографы не выяснили различных явлений его характера, что он глядел злобно на окружающее, что он охотно драпировался в мантию байронизма и т. п.
Наши критики и философы сами были слишком тесно связаны с теми явлениями жизни, которые бичевал Лермонтов; вот почему, не умея отличить вечного от временного, они судили о поэте односторонне и бледно, взирая на него и мир сквозь бедное запыленное свое окошечко, сквозь призму предвзятости и партийности, в то время, как стоящее вне их лицо – Боденштедт – один из представителей общечеловеческого понимания и развития, через десять лет по смерти поэта, сумел уже произнести о нем в общем вполне верное суждение; а Боденштедт не знал к тому еще и русской жизни, не имел биографических сведений о великом нашем поэте, явившихся позднее.
Лермонтов вовсе не доходил до крайних пределов отрицания. Он отнесся отрицательно лишь к явлениям современной ему жизни, выразил это ясно, прежде всего, как видели мы, в «Думе» своей. Но в жизни нашей, кроме интересов времени, теплится и вечное, то есть то, что живет рядом, а порой, и наперекор случайному, современному. И вот в этом Лермонтов не был скептик. Уже рано поэт начинает сомневаться в справедливости, даже в уважительности тех форм существования и суждения, которые приняла при нем русская общественность. Иностранную он знал мало, и о ней, как умный человек, не поющий с чужого голоса, не судил. Ударившись молодым человеком в Петербурге в общественную жизнь, он скоро стал сознавать всю мелочность и тщету ее и выражать это в своих произведениях. Сам он с современниками жил только короткое время этой пустой жизнью. Он собрал материал на опыте для уразумения явлений или, по крайней мере, для изображения их. Поэтому, бичуя современников, он бичевал и себя такого, каким был он, когда шел с ними одной дорогой. Поэт доходил до того развития, когда появляется возможность оглядеться на самого себя. Анализируя современных людей, он анализировал и самого себя, поскольку на нем отразилось современное, и вот степень сходства Печорина с Лермонтовым – Печорина, зарождающегося в неоконченной повести «Княгиня Литовская», и Печорина из «Героя нашего времени» – этого бессмертного творения и по поэтическому достоинству своему, и по живоописанию характеров, и по рисовке современного типа.
Все это глубоко сознавал сам писатель, и вот почему в 1841 году, готовя второе издание своего романа, он мог высказаться в предисловии к нему:
…Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии… Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь место; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое под одеждой лести наносит неотразимый и верный удар…
«Герой нашего времени», милостивые государи мои, – говорит поэт далее в том же предисловии, – точно портрет, но не одного человека; это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии…
На значение Печорина как изображения героя времени, затронутого поэтом уже в «Думе», указывал и Белинский: «Герой нашего времени» – это грустная дума о нашем времени, как и та, которою так благородно, так энергически возобновил поэт свое поэтическое поприще». Критик намекает на «Думу», которую поэт написал по возвращении из первой ссылки своей.
Удачно или неудачно изобразил поэт то, что хотел изобразить; талантливо или неталантливо написано это произведение, мы говорить не станем – пусть спорит о том, пожалуй, и теперь еще, кто желает, но только одно не подлежит сомнению – это бедность понимания наших критиков и писателей почти по сей день. Ярким примером непонимания может служить суждение о Печорине Авдеева, написавшего целый роман Тамарин, долженствовавший развенчать этот тип… Господи! Разве можно винить писателя за то, что плохо мыслящие люди приписывают ему жалкий кругозор бедного своего понимания. Разве можно винить Лермонтова за то, что люди его поколения, а, пожалуй, и следовавшего за ним поколения, приняли сатиру его за идеал и спешили наперерыв представлять из себя Печориных. Точно так же могли бы мы винить Шиллера за то, что люди принимались за разбойничье ремесло, уверяя себя и других, что воплощают собой Карла Мора. Виноват ли Ричардсон в том, что, выставляя в знаменитом своем романе «Кларисса» героем «Ловеласа», списанного им частью с лорда-лейтенанта Ирландии Вартона, не достиг цели своей. Ричардсон в «Ловеласе», пустом и пошловатом характере внутри и представителе порядочности во внешних проявлениях, думал изобразить героя своего времени, который, как сатира на современников, должен был вызвать их негодование и послужить к отрезвлению и оздоровлению. Но Ричардсон ошибся. Любезность, смелость и недюжинность характера Ловеласа увлекла читателей, особенно же читательниц, и роман вызвал совершенно противоположное впечатление тому, какое желал вызвать автор. В одном из писем своих Ричардсон жалуется на то, что Ловелас, несмотря на порочность свою, нравится, благодаря некоторым симпатичным чертам характера. Благодаря низкому нравственному уровню тогдашнего общества – прибавим мы. Роман «Кларисса» появился в 1768 году. Долго Ловелас стоял идеалом героя. Но время взяло свое. И кто же теперь, из мало-мальски развитых людей, да и давно уже, захочет еще надевать на себя наряд этого героя, драпироваться в него – слыть за Ловеласа?!
Не Ричардсон виной, что современники не поняли значения его героя! Виной то, что современники сами были не выше Ловеласа и потому возвели его в идеал. Более развитое потомство дало ему оценку, какую придавал автор, и тем оправдало Ричардсона. Точно так же не вина Лермонтова, что современники не поняли Печорина, не придали ему настоящего значения, а судили по себе и понимали так, как понимать были в состоянии по своему развитию, понятиям и интересам. К тому же упорно утверждали, что в Печорине Лермонтов изобразил самого себя, и мало-помалу так в этом убедились, что спутали поэта с выставленным им героем. Изречения последнего выдаются за мнения самого поэта, без всякого критического анализа. Места, описанные в романе, где проводил время Печорин, или где с ним что-либо происходило, связываются с мнением самого поэта. Так, грот, в котором поэт описывает встречу Печорина с Верой, так и именуется «гротом Лермонтова». В Пятигорске даже создалась целая легенда о том, что в этом гроте Михаил Юрьевич писал свой роман и сочинял свои чудные лирические стихотворения. В гроте этом непризнанные пииты старались увековечить память свою на мраморных досках, сплетая золотыми буквами свои имена с именем великого писателя. Посетители Пятигорска собирали подписки, выписывали бюсты Лермонтова – имеющие при том сходство скорее с любым лакеем, а не с поэтом – носили венки и другие приношения. Грот же этот во времена Лермонтова, находясь в диком состоянии, бывал прибежищем в разных случаях жизни водяного общества, и сидеть в нем, писать или задумывать сочинения было не совсем удобно.
Но что же делать! Верили же туристы, когда проводники французы и лодочники итальянцы показывали им остров и грот на нем, в котором Монте-Кристо, герой известного романа Дюма, хранил свои сокровища.
Если правда, что Печорина Лермонтов частью списал самого себя, то лишь настолько, насколько Онегина списал с себя Пушкин, а Чацкого – с себя Грибоедов. Гете изобразил самого себя в Фаусте, друга же своего Марка в Мефистофеле. Но разве можно смешивать создание искусства с лицом, черты которого помогали художнику облекать идею в кровь и плоть! Впрочем, мы знали человека из «образованного общества», который говорил, что созданный Антокольским Иоанн Грозный, не Иоанн Грозный, а просто натурщик, которого он сам видел в мастерской скульптора. Лицо Иоанна Крестителя на гениальной картине Иванова списано с несчастной вдовы, и немало Мадонн кисти Рафаэля сняты им с итальянок, в свое время многим известных. Рассказывают, что крестьяне одной деревни требовали удаления из церкви святого изображения, потому что знали личность, служившую моделью для художника.
Отрицательно относясь к явлениям своего времени и «печально глядя на современное ему поколение», поэт далеко не негативно относился к вечным вопросам и задачам жизни. Чем более зрел он, чем более проникал в смысл жизни народа своего и человечества, тем сильнее звучали в поэзии его струны положительного, а не отрицательного направления. Не злоба говорит в нем, когда он обращается к Матери Божьей в своей дивной молитве. Дышит она любовью и верой, дышит чувством полного отречения от своего «я», дышит альтруистическим отношением к ближнему:
… Не за свою молю душу пустынную,За душу странника в свете безродного;Но я вручить хочу деву невиннуюТеплой Заступнице мира холодного.Или:
Когда в минуту жизни трудную,Теснится-ль в сердце грусть,Одну молитву чуднуюТвердит он наизусть.«Когда волнуется желтеющая нива», когда среди явлений природы он один с ней, и далеко отлетает все современное, ему столь чуждое, когда смиряются души его тревоги, он видит в небесах Бога, и морщины сглаживаются на челе его. Сколько веры, сколько любви душевной сказывается тогда в поэте нашем, заклейменном неверующим отрицателем.
«Мне отрадно было видеть, – пишет Белинский о Лермонтове после свидания с ним и интимной беседы один на один, – в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему, – он улыбнулся и сказал: Дай Бог!..»
В Лермонтове, который «никогда не переставал верить в личного Бога», светило упование Вечного, и потому «скучные «песни земли» не могли заменить ему звуков небес». Эти «песни земли», в его время петые печальным поколением, томили его, он задыхался от них. Одиноким выходил он на дорогу, прислушиваясь к языку звезд, а порой, и они «слушали его, лучами радостно играя»!.. Даже в шуме битвы поэт чувствовал себя одиноким, а мысли уносились к «престолу предвечного Аллы» или были заняты болью о попранном достоинстве человека. После горячего дела под Валериком, среди окровавленных раненых и остывающих трупов стоит он, «тоской томимый»:
Уже затихло все; телаСтащили в кучу… Кровь теклаСтруею дымной по каменьям:Ее тяжелым испареньемБыл полон воздух. ГенералСидел в тени на барабанеИ донесенья принимал.Окрестный лес, как бы в тумане,Синел в дыму пороховом;А там вдали – грядой нестройной,Но вечно гордой и спокойной,В своем наряде снеговомТянулись горы – и КазбекСверкал главой остроконечной.И с грустью тайной и сердечнойЯ думал: жалкий человек!Чего он хочет?.. Небо ясно;Под небом места много всем;Но беспрестанно и напрасноОдин враждует он… Зачем?..Любопытны и религиозные беседы, которые Лермонтов еще в начале 1841 года имел с Одоевским и которые побудили последнего записать в альбом поэта изречения из деяний Апостольских.
«И мир преходит и похоть его; а творяй волю Божию пребывает во веки».
В начале февраля, на масляной, Михаил Юрьевич в последний раз приехал в Петербург. Бабушка, усиленно хлопотавшая о прощении внука, не успела в своем предприятии и добилась только того, что поэту разрешили отпуск для свидания с ней. Круг друзей и теперь встретил его весьма радушно. В нем заметили перемену. Период брожения пришел к концу. Поэтический талант креп, и сознательность суждений сказывалась все яснее. Он нашел свой жизненный путь, понял назначение свое и зачем призван в свет. Ему хотелось более чем когда-либо выйти в отставку и совершенно предаться литературной деятельности. Он мечтал об основании журнала и часто говорил о нем с Краевским, не одобряя направления «Отечественных записок».
«Мы должны жить своей самостоятельной жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европой и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, – обращался он к Краевскому, – там на Востоке тайник богатых откровений». Хотя Лермонтов в это время часто видался с Жуковским, но литературное направление и идеалы его не удовлетворяли юного поэта. «Мы в своем журнале, – говорил он, – не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их». Признаки этого настроения сохранились в стихотворении Лермонтова «Родина». О литературной его деятельности того времени Гоголь говорит: «Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубления в действительность жизни – готовился будущий живописец русского быта».
Творчество Лермонтова действительно вступало в новую фазу развития. Элементы объективной рисовки берут верх над субъективными; поэт черпает мотивы своих созданий не только из личных ощущений, но, главным образом, из широких народных верований и мотивов. Зачатки такого процесса сказались уже при создании им «Песни про Ивана Грозного и купца Калашникова». Теперь любезнейшая и вернейшая для биографа поэма «Демон», которая носит на себе все фазы развития таланта и душевного состояния поэта, из области личного чувства переходит в область эпического создания. В ней отражается уже не личная жизнь, а верования и природа целой страны, в которой поэт нашел вторую свою родину. Последняя переработка поэмы относится именно к 1841 году.
Жизненности в Лермонтове не уменьшалось, но все существо его стало спокойнее. Тоска беспредметная – признак молодых неуравновесившихся натур – реже его посещала. Он давал людям и обстоятельствам более прочную оценку и не искал удовлетворения там, где искать его было тщетно. Общество вокруг его не изменилось, но уже его не тешили так, как прежде, кипучие выходки молодчества, не томили пошлость и ничтожество встречаемого. Он вырос внутренно и поднялся и над обществом, и над своим собственным «я», коренившемся в этом обществе. Один из близких очевидцев отношений поэта к окружающей его среде говорит: «Недурны были зачатки в этом поколении, из которого вышел Лермонтов, но ужасна была среда, в которой ему суждено было прозябать и которая губила в напрасной и бесплодной борьбе с самим собой и с окружавшей обстановкой лучших его представителей». Что поэту опостылел даже тот круг людей, в котором он еще в 1838 и 1839 годах, во время служения в лейб-гусарах, убивал время и прожигал молодость, видно и из отзывов князя П. П. Вяземского о том, как держал себя в 1841 году Михаил Юрьевич в товарищеской компании в Петербурге:
В последний приезд Лермонтова я не узнавал его. Я был с ним очень дружен в 1839 году. Теперь Лермонтов был как будто чем-то занят и со мной холоден. Я это приписывал Монго Столыпину, у которого мы видались. Лермонтов что-то имел со Столыпиным и вообще чувствовал себя неловко в родственной компании. Не помню, жил ли он у братьев Столыпиных или нет, но мы там еженощно видались. У меня осталось в памяти, как однажды он сказал мне: «Скучно здесь, поедем освежиться к Карамзиным». У Карамзиных большей частью собирался тот же кружок развитых интеллигентных людей и блестящих светских барынь, среди которых мы видели Лермонтова еще в 1840 году. Здесь в дружеском кругу Лермонтов более мог быть самим собой и отдыхать в беседе, то серьезной, то игривой и непринужденной. Он был особенно дружен с Софьей Николаевной Карамзиной, тоща как братья ее, Андрей и Владимир Николаевичи, были близки: первый с графиней Ростопчиной, второй с А. О. Смирновой. Всем им поэт посвятил стихотворения, обессмертившие имена их. Три месяца, проведенных тогда поэтом в столице, были, как полагает графиня Ростопчина, «самые счастливые и самые блестящие в его жизни… Он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять, в этой дружеской обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе.