
Полная версия
Птички певчие

Александр Амфитеатров
Птички певчие
(Московские нравы)
Mono[1]
Ходит птичка веселоПо тропинке бедствий,Не предвидя от сегоГибельных последствий.– И вот, братец, когда мы напились, то поехали к Яру…
– Позволь! – перебил приятеля приятель, – ты не верно выражаешься, не литературно: к Яру не ездят, к Яру попадают.
В самом деле: какой же здравомыслящий москвич, даже в загуле, вознамерившись провести вечер в свое удовольствие и на самую широкую ногу, выезжает из дома с определенно намеченным планом: «Сегодня я еду к Яру». Для современного москвича подобное заявление было бы равносильно тому, как если бы древний грек или римлянин обещал во всеуслышание: «Сегодня я брошусь с Левкадского утеса». После такой откровенности свидетелям остается один священный долг: связать заявителя по рукам и ногам и послать за полициею: «Берите его, – это сумасшедший и самоубийца…»
Нет, об Яре никто не мечтает вслух, никто не собирается туда с заранее обдуманным намерением. Напротив, мысль, что: «Чем черт не шутит – пожалуй, придется кончить вечер у Яра», – веселящийся москвич старательно скрывает даже от самого себя. Люди энергичные и склонные к самонадеянности клянутся и бранятся: «Чтобы я и сегодня поехал к вашему подлому Яру? Да ни за что! Боже меня сохрани! Я еще с ума не сошел и не собираюсь в Черемушки. И деньги у меня не бешеные, но трудом достаются, – да-с!.. Лучше я их на свечке сожгу, чем выброшу в эту бездонную бочку пьяных Данаид! Мне и о прошлом-то вечере стыдно и тошно вспомнить».
Люди поопытнее, гамлетовски изверившиеся в силу своего характера, памятуя многочисленные печальные прецеденты, сокрушенно вздыхают: «Эх, хоть бы сегодня-то Бог был милостив – не дал мне попасть к проклятому Яру. Да нет уж… Где уж! Что уж – Fatalité!»[2]
Ясный – весенний, летний, осенний – вечер. Резиновые шины развозят «веселящуюся Москву» по садам. «Веселящаяся Москва» аплодирует девице Отеро, аплодирует девице Раисовой, слушает «Пару гнедых» от г. Давыдова и «Нищую» от г. Форесто:
Она была м-мечтой поэта…Подайте Христа ради ей!– Браво! Бис! – и даже слезы и истерики…
Замечали ли вы, что публика наших развратных садов и кафешантанов – очень сантиментальная публика? Точно, наглядевшись на голые плечи, на вызывающие глаза, одурев от блеска бриллиантов, от сальных фраз и намеков, – она чувствует потребность в реакции, хочет, чтобы в ее свиноватом веселье прозвучала хоть какая-нибудь человеческая нота. Если вы прислушаетесь к тексту самых излюбленных номеров нашей кафешантанной толпы, сюжеты их покажутся вам истинным mémento mori[3] на пире ликующих, праздно болтающих. Тихим туманным утром по столичной улице пара гнедых кляч тащит похоронные дроги. «В гробе сосновом – останки блудницы». Покойница когда-то была шикарною кокоткою, а клячи – великолепными рысаками. Но состарилась блудница, состарились и рысаки. Она умерла…
Кто ж провожает ее на кладбище?Нет у нее ни друзей, ни родных…Несколько только оборванных нищих…Пара гнедых! Пара гнедых!..Я не раз был свидетелем, как эти четыре довольно нескладные апухтинские стиха, пропетые или, вернее, сказанные нараспев «Сашею Давыдовым», заставляли рыдать не только женщин, но и мужчин. Барнай, Мунэ Сюлли, Сара Бернар, Дузе, Ермолова лишь в самых высоких трагических вдохновениях поднимают свою публику до таких бешеных восторгов, какие вызывает в кафешантанной среде баритон или тенор, слезливо взывающий с эстрады к полупьяной толпе:
Плачь! плачь! плачь!Не таи рыданья!Плачь! плачь! плачь!Облегчи страданья!«Нищая» – старинная песня Беранже в превосходном переводе известного актера-водевилиста сороковых годов Д. Т. Ленского: история знаменитой певицы, которую оспа «лишила голоса и зрения», и бывшая дива протягивает теперь на паперти руку за милостыней… «Подайте Христа ради ей!..» Раньше «Нищей» и «Пары гнедых» была в моде тоскливая мелодия, написанная на общеизвестные, мучительно-страстные некрасовские стихи: «Не говори, что молодость сгубила»; не сходят с репертуара грустно-разочарованные «Ночи безумные». Эта сантиментальность распутной и невежественной толпы – черта едва ли не исключительно русская. В кафешантанах Парижа, Вены, Берлина, Неаполя никакому «артисту» и в голову не придет, что публику, пришедшую веселиться, можно забавлять плачем о блуднице в сосновом гробу, предсмертными стонами влюбленного и придирчиво-мелочного ревнивца или рассказом о том, как:
Ты ушла молчаливо,Принарядившись, как будто к венцу.И через час принесла торопливоГробик ребенку и ужин отцу.Голод мучительный мы утолили,В комнате темной зажгли огонек,Сына одели и в гроб положили…Когда европейский полуинтеллигент чувствует потребность в такого рода настроениях, он удовлетворяет ей в театрах бульварной трагедии и мелодрамы, имеющих на Западе широкое распространение. У нас нет их вовсе. За границею мне случалось видать, как публика кафе-концертов, однородных с нашими «Омонами» и «Тулонами», тоже возбуждалась исполнением «серьезных» номеров до неистовства, кричала, стучала, бисировала. Но слез я никогда не замечал, да и «серьезность» номеров была совсем другого сорта. Француз беснуется, когда поют ему о реванше, о статуе Страсбурга, о матери солдата, о маленьком барабанщике, вздернутом на прусские штыки. Чтобы пробрать немца, пойте ему «Die Wacht am Rhein»[4], «Deutschland, Deutchland, ueber Ailes»[5]. Чтобы довести до fanatismo[6] итальянца, достаточно просто хорошо петь. А русскому для полного восторга подавай, среди пиршества, египетскую мумию – образ смерти и печали: пой о гробе, больнице, нищете… Хорошая эта черта нашей толпы или дурная, не берусь решать. Альфонс Додэ, строго осудивший Достоевского за Соню Мармеладову, а русских писателей вообще за «сантиментальную» страсть откапывать положительные черты в отрицательных явлениях жизни, вероятно, был бы немало сконфужен и возмущен, если бы показать ему воочию самобичующие, отравленные примесью неведомой, но тяжелой тоски удовольствия российских пшютов и падших или почти что падших женщин. У английского юмориста Джерома К. Джерома пономарь захолустного аббатства, где нет ровно никаких достопримечательностей, соблазняет проезжего юношу-туриста: «Я покажу вам могильные плиты… Одна немножко треснула, но это ничего: она все-таки очень хорошая могильная плита, и под нею хорошо похоронен настоящий покойник… А потом я покажу вам три черепа… Посмотрите на черепа! Вы молодой человек, вам надо повеселиться: ах, посмотрите на черепа!»
Турист убежал от пономаря опрометью. Любой русский кафешантан мог бы доставить этому пономарю сотни молодых людей, способных веселиться, созерцая могильные плиты и черепа.
От исполнителей чувствительных номеров не требуется ни голоса, ни умения петь. Нужна «слеза» в звуке, нужна «душа» в декламации. Я знавал многих, которые сами искренно и до слез волновались передаваемыми в их пении мрачными картинами и настроениями, и публика ценила их исполнение, дурное, грубое, полное безвкусной аффектации, выше самого изящного, самого законченного. Точно в этих убогих чувством и скудных разумом, выветренных до полной нравственной пустоты массах живет бессознательная тоска по утраченной душе – дыхании Божием; точно потребность хоть на миг почуять, какова она, эта душа, становится порою так велика, что человек, – из той же кафешантанной среды, но еще с душою, еще способный воспринимать и воспроизводить общечеловеческие чувства, – невольно становится для одичалых носителем и героем какой-то забытой правды, любимцем, полубогом. Хорошо это или дурно, опять-таки оставляю в стороне: психология толпы – дело сложное. Смотреть, как вслед за поголовным плачем о блуднице в сосновом гробу выскакивает на эстраду полунагая блудница, еще благоденствующая, и публика, только что рыдавшая, даже не хохочет, а прямо ржет на ее разухабистые цинические коленца, – довольно отвратительно. Но вместе с тем минутка мимолетной грусти как будто немного дезинфицирует удушливую нравственную атмосферу вертепов, где сцена и зрительный зал спорят между собою, – кто хуже. Я уверен, что если бы какому-нибудь Давыдову или Форесто пришла в голову мысль, спев «Пару гнедых» или «Нищую», обратиться к публике с воззванием: «Милостивые государи, в столице имеются так называемые магдалининские приюты для несчастных падших женщин, но средства приютов очень ограничены… Не дадите ли вы в их пользу, сколько кто может?» – я уверен, что посыпался бы дождь пожертвований, ни за минуту пред тем, ни минутою позже того, немыслимый и невозможный.
* * *Час ночи. Сады кончили свою работу. В кафешантанах прошли «отделения»: сцена опустила занавес, и шато-кабак стал просто кабаком, где человеку, неохочему попасть в герои и свидетели скандала, дальнейшее пребывание неудобно. «Что ж нам делать? Не хочется спать», – и, сверх того, как будто еще и не всем успели насладиться… И вот – alea jacta est![7] «Веселящаяся Москва» собирается под яровскую сень, как наполеоновская гвардия на ночной смотр. Все очутились у Яра: и клявшиеся не быть, и неклявшиеся, и храбрые на словах стоики, и робкие Гамлеты.
– Петр Михайлович! Вы-то здесь какими судьбами? Вы же дали зарок – не ездить к Яру?
– А черт меня знает какими! Попал. Присаживайтесь к крюшону.
– Ах, чтобы вам ни дна ни покрышки! Ну сел… наливайте! Что с вами делать!
Яр, таким образом, своего рода проклятие бесснежных сезонов Москвы. Зимою он только довольно частое бедствие, в остальные времена года – фатальное проклятие. Он напоминает ту магнитную гору, о которой рассказ Синдбада-Морехода сохранили нам арабские сказки. В этой горе не было ничего особенного, но, чуть плыл мимо нее корабль, из него тотчас же выскакивали вон все гвозди, и судно шло ко дну. Нет ничего особенно и в Яру. Как ресторан, это даже посредственный ресторан. Москва – старинная столица обжорства и обладает такими блистательными кулинарными капищами, как – кроме разве Парижа – ни один город в мире. И, с точки зрения опытного московского вивёра, человек, способный после завтраков Славянского базара, после обедов Эрмитажа и Тестова, ужинать у Яра – либо круглый невежда в гастрономии, либо ненасытный Гаргантюа. Кухня неважная, даже «по особому заказу», для своей публики; мало же знакомые гости едят совсем плохо. Половые принимают заказы кушаний даже как бы с некоторым недоумением: вот, мол, охота есть у нас! – подают чуть не с часовыми промежутками от блюда к блюду, и случается, что вы велели дать себе филэ-сотэ, а вам приносят суцака-о-гратэн и еще божатся, что вы как раз это именно и приказали подать. Словом, приехав к Яру, гость предполагается сытым до отвала, но не пьяным, по крайней мере не вдребезги пьяным. Напаивать публику до положения риз, в компании певичек разных хоров, и есть назначение этого удивительного и воистину единственного в своем роде учреждения. Нигде в России не выпивается… я хотел сказать: виноградного сока, но вспомнил, что его-то именно здесь и не достать… не выпивается больше хмельных микстур, чем у Яра, хотя опять-таки погреб его далеко не первоклассный.
– Отчего у вас такие дрянные vins ordinaires?[8] – спросил я как-то распорядителей. – Русские от второстепенных фирм, иностранные – месиво самого скверного качества.
Мне отвечали:
– Нам нечего беспокоиться о вине. У нас не в нем суть. Вина у нас почти не пьют. Наш гость истребляет либо шампанское, либо коньяк. Это у нас на совесть: лучше нигде не найдете. А вино идет лишь так – между прочим, для «промежуточной публики»… А сами знаете: случайным посетителем мы не дорожим. Что в нем? Приехал из любопытства, чтобы лишь посмотреть, каков таков Яр, прожил красненькую и уехал – только и было с него прока. Нам, сударь, важен гость постоянный, завсегдатай наш, habitué[9], как выражаются господа французы…
Трудно, даже почти невозможно, по здравому смыслу, вообразить себе существование целого класса людей, убивающих изо дня в день и свое время, и свои деньги на то, чтобы поддерживать жизнь скучного, хотя и шумного, однообразного, хотя и пестрого, кабака с казенным весельем, с казенным пьянством, с казенным развратом. Однако такой класс есть – и даже многочисленный. И это далеко не сплошь очень богатые люди с бешеными деньгами. Между коренными, хроническими яровцами немало лиц, добывающих средства к жизни тяжелым упорным трудом. Московская ежедневная пресса, например, чуть не сплошь заражена недугом «яромании», а жизнь газетного сотрудника в Москве – каторжно-рабочая жизнь, и доходы его – не ахти какие великие доходы.
– Пора бы вашему издателю увеличить ваш гонорар, – сказал я однажды своему приятелю, молодому фельетонисту, имевшему в Москве большой успех. – Вас сильно читают.
Фельетонист рассмеялся.
– Я говорил ему.
– И что же?
– Он отказал – и не без остроумия, разбойник. «Видите ли, – говорит, – Яков Иванович, если бы вопрос был только о том, чтобы вам прибавить жалованья, я не возразил бы ни слова. Но ведь дело обстоит так, что не вы, собственно, получаете с меня жалованье, а ресторан Яр: оно только проходит через ваши руки. Яру же – я нахожу – вы платите более чем достаточно, и прибавлять ему решительно не за что». И он совершенно прав, если хотите. Ведь, действительно, – благо, я бессемейный, – как-то выходит так, точно я работаю не на себя, а на этот проклятый Яр…
Есть разряд посетителей, называемых на местном яровском жаргоне «горе-кофейщиками». Очень плачевный разряд. Это – пропащая молодежь малого достатка: конторщики, нотариальные писцы, приказчики. Денег нет, а про блестящий, дорогой яровский разврат наслышаны. И вот – так и манит, так и тянет хоть глазком взглянуть, «как это бывает». Часов до одиннадцати ночи это многообещающее юношество утаптывает бульвары, гоняясь за уличными женщинами, а когда запрут портерные, идут пешком к Яру – версты четыре, если не все пять. У Яра – чашка кофе, рюмка коньяку, двугривенный на чай половому – всего рубль денег; а сколько удовольствия-то за этот рубль: и электричество, и музыка, и сверкающие бриллиантами женщины, и возможность рассказать завтра в приятельском кружке, прихвастнув немного, что «кутил» в одном зале с актером X., экс-миллионерами Y. и Z., писателями U. и W., издателем N. – словом, со всеми премьерами московского вивёрства. А если «тузы» хорошенько подопьют и разойдутся до якшанья со всяким встречным, то и возможность в самом деле познакомиться с ними, быть приглашенным к их столу и напиться за их счет. Из горе-кофейщиков вырабатываются весьма скверные типы: и подлые, и опасные. Отсюда выходят лизоблюды, потешники богатых компаний, охотники – шутовством и, в стремлении угодить, не различающим ни задач, ни средств, услужничеством – втираться в общество «золотой молодежи» – к даровому шампанскому. Отсюда выходят «интересные подсудимые»: человеческая шушера, которая очаровывает невежественных, но охочих до сильных ощущений певичек болтовнёю, заимствованною из театральных фарсов, и громкими фразами – из романов «Московского листка» и «Новостей дня»; влюбляет и влюбляется; геройствует на словах и сутенерствует на деле; года три вытягивает у женщины ее гроши, добытые подарками от щедрых habitués ресторана и любовников-содержателей, а затем, в один глупый день, вдруг ни с того ни с сего, возьмет и пырнет свою даму сердца ножом или сам наглотается нашатырю – в дозе, достаточной для того, чтобы в газетах написали о попытке на самоубийство из ревности или из-за несчастной любви, но отнюдь-Боже сохрани! – не опасной для жизни.
Легонькие самоотравления – прямо какой-то спорт кафешантанного мирка. Певицы хоров травятся походя. Каждая из них травилась хоть разок в жизни: «Едва-едва меня тогда спасли!..» Но «спасли» непременно: они любят играть со смертью и притворяться, будто умирают, но умирать боятся, даже до суеверного ужаса ко всему, что напоминает о смерти – к кладбищу, к трем свечам на столе, к встрече с монахом и т. д. «От хорошей жизни не полетишь», – говорит горбуновский портной. От счастья в хор не пойдешь! У редкой из певичек не осталось в прошлом тяжелой семейной или личной драмы. Интеллигентные классы, конечно, представлены в составе «певичек» сравнительно малым процентом. Но все-таки среди бывших горничных и швеек далеко не редкость встретить девушку, прошедшую несколько классов гимназии, сбившуюся с пути гувернантку, разводу из порядочной семьи, бросившую мужа, и – по тщетном поиски более симпатичных занятий – очутившуюся в хоре. Еще недавно среди певиц московской Стрельны приютилась, поссорясь с семьею, княжна N. – с родословным деревом чуть не от Рюрика…[10] Таким образом, в душах этих птичек, ходящих весело по тропинке бедствий, – говоря словами поэта Минского, – «спят драконы»… Недаром же их любимая героиня – Маргарита Готье: редкая не ставит ее себе за идеал (по местному произношению «идеял»; когда я поправил одну певицу, она обиженно возразила мне: «Извините-с… Саша Давыдов завсегда поет:
Где же теперь, в какой новой богинеИщут они идеялов своих.Что же, по-вашему, он хуже вас знает, как надо произносить?!»). Редкая не «обожает» грациозный образ чахоточной, благородной грешницы, как пригрезился он Дюма. В Арманах Дювалях, к сожалению, никогда не бывает недостатка в окружающей певиц кабацкой толпе, на то и щука в море, чтобы карась не дремал. В огромном большинстве случаев доморощенные Арманы Дювали эксплуатируют своих Маргарит с наглостью и ловкостью профессиональных сутенеров…
– Влюбиться для нашей сестры – одно разорение! – откровенно жаловалась мне на Нижегородской ярмарке солистка лучшего московского хора, рассказывая свой печальный роман с некоторым начинающим, но подающим большие надежды помощником присяжного поверенного: юнец, можно сказать, из молодых, но ранний[11]. – И разорение, и кабала, и унижение! Разве нас любят? Нами тешатся. И всегда – свысока, точно честь нам делают. Помни – мол, кто ты и кто я! Нам каждую минуту показывают: смотри, как я великодушен, – не брезгаю тобою, хотя ты тварь, а я порядочный человек!.. Понимай, что ты меня не стоишь, и трепещи, чтобы я тебя не бросил, не променял на первую встречную… Ну и не жалеешь ничего, лишь бы угодить: ни самолюбия, ни денег.
– Охота же вам любить такую дрянь?
– А что мне делать, если любится?
Наша беллетристика много занималась цыганскими хорами, но русская певичка – явление, еще почти вовсе нетронутое литературным описанием. Сталкиваясь с нею по ходу своих романов и повестей, авторы спешат отделаться от певицы короткими, небрежными набросками, точно от проститутки. Брезгливость несправедливая и малонаблюдательная. Певица – далеко не всегда проститутка; наоборот – разве лишь в виде редкого исключения. Разумеется, встречаются между ними большие развратницы и негодяйки, но большинство вовсе не так страшно, как их малюют. Опасный разряд-иностранки: немки, венгерки и являющиеся со всех сторон света под разными псевдонимами чужеземные еврейки. Эти действительно с тем лишь и приезжают в Россию, чтобы выгодно продаться и ограбить какого-нибудь влюбленного простака («карася» – на яровском жаргоне), – ограбить дочиста, до последнего гроша. У этих пришелиц всегда есть и деньги, и бриллианты, а у иных и свои лошади. Они недоступны лишь тому, у кого нет денег. Русская певичка, – кровная ли русачка, хохлушка ли, русская ли полька, русская ли еврейка, – даже из торгующих собою – редко опускается до такого откровенного превращения в живой товар. Скажу больше: для иных служба в хоре – последнее убежище от холодной и голодной нужды, а, следовательно, от искушения сделаться продажною женщиною. Многие смотрят на свое пребывание в хоре как на состояние временное и переходное к чему-то лучшему, более светлому, – и берегут себя в этой надежде. Многие просто находят, что жалованья, частых подарков от знакомых, почти всегда дарового ужина – достаточно, чтобы жить безбедно, не унижая себя самопродажею. Вообще, русские женщины падают довольно легко, но до проституции доходят лишь в крайности. Наконец, я сам знал нескольких певичек, которые жили скромно и даже целомудренно, потому что заключались в верность одному, любимому человеку, – и отношения эти тянулись целыми годами, не прерываемые даже соблазнами разлуки, при переезде хора из города в город. Что касается жадности, русская певичка тоже оклеветана больше, чем заслуживает. Между ними большая редкость – женщина хоть с маленькими деньгами. Как только у певицы завелись сбережения, она спешит уволиться из хора, выходит замуж и т. п. Так, если певица нашла себе богатого обожателя, то он уже из одной ревности не оставит ее в хоре. Мне рассказывали случаи, когда, чтобы убрать певицу из хора и в то же время не оставить ее скучать без занятия, влюбленные покровители открывали для них кондитерские, модные магазины. Далеко не редки случаи женитьбы «порядочных людей» на певицах, и – нельзя сказать, чтобы выходили неудачные браки. Конечно, нет правила без исключения, но – в общем – два-три таких супружества, известных мне лично, надо отнести к разряду счастливых. Правда, что во всех этих случаях свадьбе предшествовало многолетнее внебрачное сожительство, – maritalement[12], как определяют французы, – и супружество было здесь как бы официальною наградою за долгую и непоколебимую верность.
В общем, за очень редкими и наперечет, по именам, известными исключениями певицы живут более чем скромно. Московские хоры, например, ютятся в грязных меблированных комнатах Тверской-Ямской, где номер в пятнадцать-двадцать рублей уже считается чуть не аристократическим помещением. Вот разговор с натуры.
– Как тебе, Поля, не стыдно? У тебя не из чего чаю напиться: бегаешь занимать чашки к соседям…
– А если не нравится, так чем стыдить, привез бы в подарок хоть плохонький сервиз! – с азартом возражает Поля. – У Кузнецова есть дешевые: фаянсовый брак… знаешь?
– Да такой подарок и привозить совестно: ему пять рублей цена… неужели у тебя, солистки, нету своих пяти рублей?
– Конечно нету!.. Откуда они будут? Я, чай, в хоре служу, а не фальшивые бумажки делаю. Слава Богу, сыта, одета и обута, – и за это скажи спасибо. А уже привередничать нашей сестре не приходится… Из чего Бог дал, из того и напьешься!
Описывая Соню Мармеладову, Достоевский подробно остановился на чистоте, которую этой девушке приходится соблюдать в одежде и убранстве, и – «денег она стоит, чистота-то эта особая, понимаете». Соблюдать особую чистоту певицы обязаны больше, чем даже Сони Мармеладовы. Характерные, т. е. национальные костюмы: сарафаны малороссийские, венгерские и т. п. делают для них хозяйки хоров, но «городские» туалеты они обязаны иметь свои, и это требование съедает почти весь их небогатый достаток. У иной певицы, если заглянуть в ее гардероб, можно найти десять-пятнадцать шелковых туалетов от Войткевич, а в буфете ее – изо дня в день колбаса, булка – и больше ничего.
Зная, что общественное мнение считает их женщинами сомнительной профессии, певицы принимают у себя дома гостей очень редко, осторожно и с большим выбором. Надо съесть с певицею два пуда соли, прежде чем она позовет к себе в гости. Из ста посетителей ресторана, которые на «ты» с разными Полями, Наташами, Юлиями etc., вряд ли один видел когда-нибудь домашнюю обстановку этих Поль, Наташ, Юлий, да дома они не Поли и Наташи, а Пелагеи Павловны, Натальи Николаевны. Мне случалось бывать в таких гостях, – и, право, это было презанимательно и до строгости прилично. Чувствуя себя поставленной вне общества, певица высоко ценит тех, кто обращается с нею как с порядочною женщиною. Ни одна из них не обидится, если частый гость, встретив певицу на улице, не поклонится ей, особенно, если он не один, а с дамою. Но раскланяться с певицею при таких обстоятельствах, значит – приобрести друга.
– За что тебя так любят здесь? – спрашивал я известного московского певца-яромана. – Ты не богат, тратишься довольно скупо; между тем, тебя принимают как принца крови.
– За вежливость, голубчик.
– Да мы все здесь не невежи, однако к нам совсем не то отношение, что к тебе. За какую именно вежливость?
– А вот за какую. Завтра, скажем, Натальин день. Именинниц бездна. Ты, наверное, поздравишь баронессу Наталью Сергеевну, коммерции советницу Наталью Архиповну, примадонну Наталью Андреевну, но я готов хоть пари держать, – и не вспомнишь, что и эта ведь Наташа К., которая с нами сидела сейчас, тоже Наталья – именинница. А я помню. И завтра утром я отправлю поздравительные телеграммы и баронессе Наталье Сергеевне, и Наташе К. Ужасно ихняя сестра любит всякое внимание. В Новый год я не делаю визитов, но рассылаю карточки, и всем знакомым певицам обязательно тоже по карточке. Если бы ты знал, как они гордятся: точно я их орденом жалую! И заметь деликатность: ни одна не позволит себе выставить мою карточку в гостиной на зеркале, напоказ, а спрячет в какой-нибудь сокровенный ящичек и лишь при случае похвалится подругам или хорошему знакомому: юн, мол, какие люди меня знают. Я уверен: если бы вот эту самую Наташу спросить на выбор, чего она хочет, – получить от меня в подарок сто рублей или мою фотографию с почтительною надписью, как пишут дамам из «общества», она предпочтет фотографию.