bannerbanner
Вольтер. Его жизнь и литературная деятельность
Вольтер. Его жизнь и литературная деятельностьполная версия

Полная версия

Вольтер. Его жизнь и литературная деятельность

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Тем не менее всегда отвечавший любезностью на любезность, Вольтер письмом поблагодарил Руссо за присылку «Речи», коснувшись ее содержания, правда, в шутливой, но, в сущности, лестной форме. «Никогда еще, – писал он, – не было потрачено столько ума на попытку возвратить людей к глупости. Читая вашу книгу, чувствуешь желание пойти на четвереньках. Но шестидесятилетняя привычка заставляет меня предоставить это естественное положение людям, более достойным его, чем мы с вами». И тут же он спрашивает Руссо о здоровье и приглашает к себе в Делис «пощипать нашей травы». Руссо, со своей стороны, почтительно благодарит за это письмо Вольтера, называя его «нашим общим учителем». Он и впоследствии, уже поссорившись, признавал, что сочинения Вольтера имели на него некоторое влияние. «Он сам не думает, но заставляет думать других», – говорил Руссо о фернейском философе.

Обмен любезных писем давал Руссо некоторое право обратиться к Вольтеру по поводу его «Поэмы о бедствии Лиссабона» с частным письмом, в котором он восстает против пессимизма автора поэмы и защищает мир и его Творца от возведенных на них обвинений. Руссо сам обращает внимание на странность того обстоятельства, что из них двоих оптимистом является он, бесприютный бедняк, а пессимистом – богатый, знаменитый, обладающий громадным талантом и влиянием Вольтер, имеющий, казалось бы, всё для того, чтобы быть счастливым.

Но, в сущности, эта перемена ролей была только кажущейся, и пессимизм Вольтера был гораздо поверхностнее недовольства Руссо. Этому последнему не нужно было землетрясений, чтобы убедиться в существовании зла в мире; только видел он его не там, где Вольтер. Мир был для него прекрасен, несмотря на землетрясения и на то, что ласточка ест червяков, а коршун – ласточку. С этим можно помириться. Неизмеримо больше зла в людских отношениях, в том, что «горсть людей утопает в излишествах, когда голодная масса нуждается в необходимом» («De l'inégalité…»). Но это зло люди сами создали; из рук Творца они вышли равными и счастливыми.

Пессимизм землетрясений и коршунов совершенно безнадежен – что тут поделаешь? – но в то же время и совершенно бесплоден. Он может дать тему для двух-трех художественных произведений, но на нем нельзя остановиться на продолжительное время. И Вольтер скоро оставил его в покое, вспоминая время от времени лишь по поводу «происхождения зла на земле». Вольтер, как мы знаем, не задавался слишком широкими и далекими целями. Нужно добиться уничтожения влияния духовенства на правительственные учреждения, свободы убеждений для мыслящих людей – вот главная задача. «Величайшая услуга, которую можно оказать человеческому роду, – пишет он в 1765 году Д'Аржанталю, – заключается, по моему мнению, в том, чтобы отделить глупый народ от порядочных людей, и мне кажется, что это дело значительно подвинулось. Нельзя выносить нелепого нахальства людей, которые говорят нам: „Я хочу, чтобы вы думали так же, как ваш портной и ваша прачка“.» В таких размерах задача была действительно близка к осуществлению. Огромное большинство дворянства, значительная часть буржуазии уже принадлежала к «порядочным» свободомыслящим людям, – «нелепое нахальство» не могло быть продолжительным. Фанатизм, правда, еще показывал когти, и к главной задаче у Вольтера скоро присоединилась борьба с безобразным судопроизводством старых парламентов, но и тут успехи следуют за успехами, победа возможна и даже близка.

По существу же современный общественный строй, кроме некоторых подлежащих отмене средневековых законов, вполне удовлетворителен, и в главных, основных чертах все в нем должно оставаться по-прежнему: просвещенные богатые господа – богатыми господами; глупый народ – народом, а лакеи – лакеями. Современный строй казался ему старчеством человеческого рода. Молодость человечества лежала позади, по крайней мере для народов, уже цивилизованных. Что еще возможно, так это задержать успехи старчества в особенности там, где его проявления – утонченность нравов и неравенство состояний – сравнительно еще невелики, как, например, в его родной Женеве.

Письмо в защиту Провидения не понравилось Вольтеру, и он уклонялся от ответа, сославшись на нездоровье. Это уже обидело очень обидчивого Руссо. А Вольтер между тем, будучи страстным любителем театра, принялся ставить у себя спектакли, на которые рвались женевцы, несмотря на запрещение Кальвина. Наличие такого соблазна для его соотечественников до глубины души возмущало Жан-Жака, который считал театр лучшим средством портить нравы, развивать в людях вкус к роскоши и отдалять их от чуждой театру массы. Копия с его письма к Вольтеру попала в руки бдительных хищников-издателей и была напечатана. Вольтер мог подумать, что напечатал ее сам Руссо, и последний счел нужным оправдываться, но воспользовался этим случаем, чтобы выразить Вольтеру новые для него чувства: «Я не люблю вас, милостивый государь», – так начинает он свое письмо, и, перечисливши вины Вольтера: развращение женевцев, внушение им недобрых чувств к нему, Руссо, и прочее, – он опять повторяет, что ненавидит Вольтера, которого когда-то любил. На это признание в ненависти не последовало ответа, но в письмах к друзьям Вольтер называл уже Руссо не иначе как сумасшедшим. «Новую Элоизу», поразившую общество, которое свело любовь к забаве, своей глубокой страстностью, он нашел неимоверно скучной и подверг самой беспощадной критике. В 1762 году «Эмиль» и «Общественный договор» Руссо сжигаются сперва в Париже, а затем – в Женеве. Бежавшего автора вскоре изгоняет также Бернское правительство, и он находит временное убежище лишь в невшательских владениях Фридриха II. Узнав о бедственном положении Руссо, Вольтер через общих знакомых опять зовет его к себе и обещает приют и безопасность. Но вскоре до него доходят слухи, что Руссо в письмах и разговорах обвиняет его в подстрекательстве к тем преследованиям, которым он подвергся со стороны Женевского и Бернского правительств. Такое тяжелое обвинение было более чем несправедливо. Вольтер помогал, наоборот, сторонникам Руссо, пытавшимся в Женеве добиться отмены направленного против него приговора. Затем окончательно и бесповоротно Руссо восстановил против себя Вольтера, назвав его печатно автором некоторых из тех контрабандных произведений, которые тот приписывал умершим или вымышленным личностям. После такого поступка Вольтер отбросил всякую сдержанность и уже не щадил красок на изображение Руссо. Придуманная им генеалогия, по которой характер автора «Эмиля» объяснялся его происхождением от собаки Герострата, встретившейся с псом Диогена, принадлежит еще не к самым злым выходкам Вольтера против Руссо. Из них двоих первый громче, чаще и резче нападал на противника, но как инициатива вражды, так и избыток ненависти принадлежали, в сущности, последнему.

Глава VI

Дела Каласов, Сирвенов и прочих. – Казнь Ля Барра. – Ферней и его жители. – Гости и переписка. – Отъезд в Париж. – Овации. – Болезнь и смерть. – Приключения после смерти.

9 марта 1762 года в Тулузе был колесован по приговору парламента старый гугенот Жан Калас, обвиненный в убийстве родного сына с целью помешать его переходу в католичество. Уже первые известия об этом деле произвели сильное впечатление на Вольтера. «Совершено страшное преступление, – пишет он одному знакомому, – только кем? Отцом-гугенотом или восемью судьями, колесовавшими невинного?» Он настойчиво требует от своих корреспондентов самых обстоятельных сведений об этом деле; знакомится с бежавшими в Женеву остатками семьи Каласа и вскоре пишет друзьям, что преступление совершено именно судьями и что он так же убежден в невиновности Каласов, как в своем собственном существовании. По собранным им сведениям, самоубийство сына ясно, как день. Во всем деле нет ни малейших оснований не только для обвинения, – даже для простого подозрения в убийстве. Но достаточно было кому-то в толпе, собравшейся посмотреть на снятое с петли тело самоубийцы, высказать предположение, что старик сам повесил сына, и это предположение повторяется толпой, приобретает среди враждебно настроенного католического населения достоверность факта и действует на судей.

Убедившись в невиновности Каласов, Вольтер взял на себя их защиту и не знал ни минуты покоя, пока не добился их оправдания. Прежде всего он пытается заставить судей опубликовать те факты, на которых основан их приговор. «Они говорят, что это не в обычае. А! Чудовища! Так мы же добьемся того, что это сделается обычаем», – пишет он д'Аржанталю. «Калас колесован, – этого не изменишь; но можно опозорить его судей, чего я им и желаю». Он пишет и публикует мемуары в защиту Каласов; приискивает им адвокатов и руководит этими адвокатами; старается заинтересовать их делом министра, фаворитку, всех своих высокопоставленных знакомых. Он помогает материально несчастной семье и побуждает помогать других.

Парламенты отнеслись вначале очень презрительно к поднятому Вольтером шуму. «Один советник парламента сказал на днях адвокату Каласов, – пишет в январе 1763 года Д'Аламбер Вольтеру, – что его прошение не будет принято, потому что во Франции судей больше, чем Каласов. Вот они каковы, отцы отечества!» Но почтенные отцы отечества жестоко ошиблись в своих расчетах. Каласов, то есть людей, им сочувствовавших и возмущавшихся приговором, было уже больше, чем парламентских советников. Скоро благодаря усилиям Вольтера вся Франция, вся читающая Европа превратилась в приверженцев Каласов. Понадобилось, однако, целых три года, чтобы добиться пересмотра процесса.

Наконец «высший суд» в Париже признал невиновность казненного гугенота и его семьи. «Эту победу одержала философия!» – радостно пишет Вольтер Д'Аржанталю по поводу оправдания.

Но у фернейского патриарха были уже на руках и другие процессы. Еще агитация по делу Каласов была только что начата, когда аналогичное дело привело под защиту Вольтера семью Сирвенов, заочно приговоренных к смерти за убийство своей, похищенной у них, сведенной в монастыре с ума и утопившейся в припадке безумия, дочери. После восьмилетних неутомимых усилий Вольтер добился пересмотра и отмены приговора также и по этому делу.

Рядом с громкими победами посредством агитации неутомимому патриарху нередко удавалось также освобождать втихомолку, при помощи личных связей с влиятельными лицами, гугенотских проповедников, отправляемых на галеры в силу исключительных законов, под которыми жили французские кальвинисты со времени отмены Нантского эдикта.

И не одних гугенотов защищал Вольтер; «судьба», или, вернее, слава, приобретенная им в качестве защитника Каласа, сделала Вольтера, как он говорит в «Мемуарах», «адвокатом всех проигранных дел». Ферней превратился в особого рода трибунал, где пересматривались все сомнительные смертные приговоры. Вследствие тайны тогдашнего судопроизводства дела доходили до Вольтера в большинстве случаев уже после совершения казней, и ему удавалось спасать лишь память казненных, их семьи и второстепенных обвиненных. Но на процессе супругов Монтабелли, обвиненных в убийстве матери «на таких основаниях, – говорит Вольтер, – которые показались бы смешными даже судьям Каласов», ему удалось спасти от костра жену Монтабелли, сожжение которой было отложено до разрешения ее от бремени.

Но в самом ужасном из процессов того времени Вольтеру не удалось при жизни одержать победу. На этот раз со стороны судей не было ошибки, хотя бы и вызванной религиозными предубеждениями, а было сознательное злодейство янсенистов, стремившихся доказать, что с изгнанием их врагов-иезуитов религия защищается лучше прежнего. В августе 1765 года в Аббевиле было поцарапано ножом стоявшее на мосту деревянное распятие. Молва указала на двух юношей, Ла Барра и Эталонда, одного шестнадцати, другого семнадцати лет, обративших на себя внимание публики тем, что однажды не стали на колени, когда мимо них проходила церковная процессия. Началось следствие. Эталонд успел бежать. Ла Барр был арестован. Павшее на них подозрение относительно порчи распятия не подтвердилось на следствии, но было доказано, что юноши непочтительно отзывались о церкви и духовенстве, знали наизусть отрывки из «Пюсель» и раскланивались – «шутя», как показал на допросе Ла Барр, – перед столом, на котором были разложены преследуемые книги, в том числе «Философский словарь» Вольтера. Этих-то детских преступлений было достаточно в глазах судей, чтобы приговорить Ла Барра, во-первых, к пытке с целью получения указаний на виновников порчи распятия, затем – к «казни отцеубийц»: сожжению живым после предварительного отрезания языка. К тому же приговорен был заочно и Эталонд. Мужественно вынес Ла Барр ужасные пытки, никого не назвав. Казнь над ним была совершена лишь с тем смягчением, что тело было брошено в огонь после обезлавления. Вся читающая Европа содрогнулась от ужаса и негодования при известии об этой казни. У несчастного мальчика были бесчисленные сообщники. Среди французского дворянства, к которому принадлежал он, почти не было невиновных в тех преступлениях, за которые он погиб. Юноша только подражал окружающим.

«Я стыжусь принадлежать к этой нации обезьян, так часто превращающихся в тигров, – пишет Вольтер Д'Аламберу при известии о казни. Нет, теперь не время шутить, остроумие неуместно на бойне… И нация позволяет это!.. Парижане поговорят немного и идут в комическую оперу… Я плачу о детях, у которых вырывают языки. Я – больной старик, мне это простительно». Друзья советуют Вольтеру не вмешиваться в это дело. Его «Словарь» брошен в костер вместе с телом казненного. В парламентских сферах поговаривают, что он виновнее Ла Барра, что его-то сочинения и развращают Францию. Вольтер и сам был испуган вначале и подумывал о переселении во владения Фридриха II; но это не помешало ему проявить самую нежную заботливость об Эталонде и знакомить Европу, путем публикации в печати, со всеми отвратительными подробностями процесса и казни в Аббевиле. В 70-х годах Вольтер делал попытки добиться пересмотра дела, но безуспешно. Лишь при республике был отменен этот ужасный приговор.

Принимаясь хлопотать за тех или других жертв неправосудия, Вольтер, с одной стороны, всей душой возмущался именно данной несправедливостью и сочувствовал данным лицам, но в то же время он имел в виду и общее положение дел. Борьба с отдельными парламентами за отдельные жертвы, которых он старался вырывать из их рук, сама собою превратилась у него в более общую борьбу за реформу судопроизводства. Пытки – ординарные и экстраординарные – были тогда еще в полной силе при следствии. Приговоры не мотивировались. Судопроизводство было тайное. Должности судей продавались. В различных провинциях действовали различные законы. Широко применяемая смертная казнь осложнялась колесованием, обрубанием членов и другими мучениями. Бывали еще и сожжения. Внимательно вникая несколько лет подряд во все подробности этих средневековых ужасов, Вольтер проникся к ним величайшей ненавистью. Когда в 1764 году вышло произведение Беккариа «О преступлениях и наказаниях», защитник Каласов радостно приветствовал такого сильного союзника. Он написал свое первое сочинение против казни Ла Барра в форме послания к Беккариа, а позднее составил комментарии на его знаменитое произведение.

Все эти судебные ужасы разрешались парламентами. Они же преследовали книги и писателей. Состоя в большинстве из янсенистов и оставшись после изгнания иезуитов, в 1762 году, господами положения, они вскоре оказались хуже иезуитов: и нетерпимы, и безжалостны. Написанная Вольтером «История парламента» довольно беспристрастна, но далеко не лестна для этого учреждения. Он находил, что если парламенты и ограничивают королевскую власть, то лишь в хорошем, мешая необходимым реформам и развитию духа терпимости, к которому гораздо более склонна высшая знать, составляющая двор и влияющая на королей. «Вы правы, – писал Вольтер Д'Аламберу, – восставая против знати и ее льстецов; но знатные люди покровительствуют при случае; они презирают ханжество и не любят преследовать философов. Что же касается ваших парижских педантов, купивших свои должности, этих грубых буржуа, полуфанатиков-полуглупцов, то эти не способны ни на что, кроме гадостей».

Поэтому, когда в 1771 году канцлер Мопу остановил действия парижского парламента и предпринял в то же время некоторые – правда, незначительные – судебные реформы, Вольтер оказался на стороне Мопу и в противоречии с общественным мнением, поддерживавшим парламент.

Под конец жизни, в семидесятых годах, фернейский патриарх взял на себя также защиту несчастных крепостных, живших на землях монастыря Сен-Клод. До них дошли вести о существовании неподалеку от них такого человека, которого боятся даже монахи, и они обратились за защитой к Вольтеру. Монастырь Сен-Клод сохранял еще в то время уже исчезнувшее в большинстве французских провинций право наследования имущества, остававшегося после смерти кого-либо из живущих на его землях. Вольтер затеял дело, но его хлопоты не увенчались успехом. Безансонский парламент, на рассмотрение которого поступила жалоба крестьян, подтвердил права монахов. Тем не менее, поднятая агитация, будучи обобщенной под пером Вольтера в агитацию против остатков крепостного права вообще, не пропала даром, подготавливая умы к его отмене. Несколько удачнее были старания владельца Фернея об освобождении своих соседей, обитателей узкой полосы земли между Юрскими горами и Женевским озером, от действия «отяжной системы» взимания налогов. При министерстве Тюрсо соседи Вольтера были, за определенный денежный взнос, избавлены от генеральной фермы с ее разнообразными поборами и многочисленными агентами. И здесь, как и везде, частная защита перешла у Вольтера в общую агитацию против того зла, от которого вместе с обитателями данного клочка земли страдало большинство французского населения.

Когда Вольтер купил Ферней, эта деревенька состояла из восьми хижин, в которых несколько крестьянских семей влачило самое жалкое существование. В последние годы его жизни Ферней насчитывал уже 1200 жителей и представлял собою цветущее местечко, ему одному обязанное и своим существованием, и благосостоянием. Население Фернея составилось из переселенцев, для которых Вольтер строил дома, сдавая их за небольшие деньги, выплата которых прекращалась бы с его смертью. Он же давал им денег на обзаведение и устраивал через свои связи широкий сбыт для них продукции – главным образом часов. Часовщиками были по большей части переселенцы из Женевы, потомки французских эмигрантов, составлявшие в этом городе низший бесправный слой населения. Они сделали попытку добиться для себя прав женевских граждан, были побеждены и во множестве переселились в гостеприимно открытый для них Ферней.

Первоначальная дружба с женевским правительством, так охотно «приходившим обедать» в Делис, оказалась непрочной. Первым облачком явилось высказанное Вольтером убеждение, что казнь Сервета была просто убийством, а Кальвин – жестоким изувером. Театр, открытый всем желающим и неудержимо привлекавший женевскую молодежь, тоже причинял немало беспокойства властям кальвинистского города. Затем в начавшихся гражданских смутах маленькой республики, хотя Вольтер и пытался держать нейтралитет, приглашая на обеды представителей обеих ссорящихся партий, но «под рукою» давал советы оппозиции. Все это вызывало неудовольствие против Вольтера и заставило его окончательно променять Делис на Ферней, постепенно завоевавший все его симпатии.

Особенно гордился владелец Фернея тем, что в этом местечке с населением, смешанным из католиков и протестантов, не было и тени религиозной вражды. Наоборот, протестанты помогали католикам украшать их религиозные праздники и почтительно присутствовали на этих праздниках, а католики от души благодарили их за участие, вместо того чтобы гнать и преследовать, как в других местах. Это обстоятельство подтверждало в глазах Вольтера его мнение, что низшие классы будут более терпимы, как только высшие вместо того чтобы, в лице духовенства, разжигать религиозную вражду, будут подавать им пример терпимости. Выстроив в Фернее новую церковь вместо почти развалившейся старой, которую он там застал, Вольтер посвятил ее одному Богу, вера в Которого объединяет все вероисповедания. Показывая церковь посетителям Фернея, он обращал их внимание на то обстоятельство, что это едва ли не единственный во Франции храм, посвященный Богу, а не тому или другому святому.

Роль хозяйки дома, сперва в Делисе, а затем в Фернее, играла поселившаяся у Вольтера г-жа Дени – та самая племянница, которая была арестована с ним во Франкфурте. Вольтер сделал ее своей наследницей и не упускал случая в письмах к друзьям хвалить как саму ее, так и ее драматический талант. Но иначе отзываются о ней почти все знакомые Вольтера, которым случается упомянуть о племяннице знаменитого писателя в своих письмах или воспоминаниях. Ее изображают недалекой, тщеславной, эгоистичной женщиной. «Она была еще сносна, пока не возымела, в качестве племянницы Вольтера, претензий на философию и остроумие», – пишет о ней одна дама. Все три секретаря Вольтера, оставившие о нем воспоминания, сходятся в похвалах ему и в отвращении к его племяннице. В 1760 году он обзавелся приемной дочерью, взяв на воспитание шестнадцатилетнюю родственницу Корнеля, находившуюся в самом бедственном положении. Старик быстро привязывается к веселой ласковой девочке, и сам, несмотря на множество занятий, принимается учить ее, начиная с чистописания и грамматики. «У меня множество дел на руках, – пишет он Д'Аржанталю, – но самое трудное из них – ознакомить с грамматикой мадемуазель Корнель, которая не чувствует ни малейшего расположения к этой божественной науке».

Он обеспечил своей воспитаннице значительное состояние и через три года выдал ее замуж, оставив молодых жить у себя в Фернее. «Я сам приобрел себе пару детей, в которых отказала мне природа», – радуется он в письмах к друзьям. Потом пошли и внучата.

С каждым годом недавно пустынный Ферней все более и более оживлялся. Личность Вольтера привлекала в город многочисленных гостей. Когда из Парижа приезжали артисты: знаменитая актриса Клерон и еще более знаменитый Лекен – когда-то скромный ученик Вольтера, – в Фернее наступал шумный праздник. Давались спектакли, на которые публика собиралась со всей окрестности. После представления фернейский патриарх угощал зрителей ужином на сто, иногда даже на триста приборов; а после ужина начинались танцы. Кроме друзей-артистов, приезжали также друзья-писатели и единомышленники: Д'Аламбер, Мармонтель, Дамилявиль, г-жа де Сен-Жюльен, Тюрго, аббат Морелле и другие. Лагарп, тогда еще молодой и бедный, прожил в Фернее несколько лет вместе со своей женой.

Чтобы действовать на общественное мнение из такого отдаленного уголка, как Ферней, чтобы всегда знать с точностью, каково настроение Парижа, какие вопросы стоят там на очереди, необходимо было поддерживать самую деятельную переписку с парижскими друзьями. Главными корреспондентами Вольтера были Д'Аламбер, Д'Аржанталь, Дамилявиль… Последний был чрезвычайно полезен Вольтеру – да и не ему одному – также тем, что, служа в администрации, имел право по своей должности прикладывать печать генерального контролера ко всем письмам и пакетам, выходившим из его бюро, и широко пользовался этим правом в интересах своих друзей. Тайна писем в то время не соблюдалась во Франции, а почта чуть ли не ежедневно приносила в Ферней письма и рукописи, требовавшие тайны.

Вольтер вел из Фернея деятельную переписку также со многими коронованными особами и их родственниками. С Фридрихом II переписка возобновилась еще во время Семилетней войны, когда королю приходилось так плохо, что он подумывал о самоубийстве и даже выразил свои думы в стихотворении. Несмотря на ссору, как Вольтер, так и сам Фридрих продолжали очень интересоваться друг другом и собирать один о другом самые подробные сведения. Узнал Вольтер и о мрачных намерениях своего «Люка», как звал он теперь бывшего «Соломона севера», по имени жившей у него в Делисе злой обезьяны, в которой находил сходство с Фридрихом. В письме к маркграфине Байрейтской, любимой сестре прусского короля, Вольтер выразил беспокойство о судьбе своего бывшего друга. Та сообщила о письме брату, и Фридрих не замедлил сам написать Вольтеру, приложив к письму и знаменитое стихотворение. В своем ответе бывший учитель старается рассеять мрачные мысли короля; переписка снова завязывается и тянется с небольшими перерывами до самой смерти старшего из корреспондентов. Это еще не значит, что Вольтер забыл франкфуртскую историю. В первых письмах он, конечно, не упоминал о ней, но как только одержанные победы разогнали мрачные мысли его корреспондента, он начал время от времени попрекать его за вынесенные обиды. Тот, со своей стороны, не оправдывая подробностей поведения Фрейтага, твердо стоял на том, что Вольтеру только потому так легко сошли с рук его поступки с ним, Фридрихом, что он имел дело с человеком, влюбленным в его талант. Несмотря, однако, на эти взаимные упреки, их переписка снова постепенно приняла и до конца уже сохранила самый дружеский характер.

На страницу:
7 из 8