bannerbanner
Иван Иванович Лажечников
Иван Иванович Лажечниковполная версия

Полная версия

Иван Иванович Лажечников

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Таким образом, пламенное желание послужить родине заставило кроткого и благотворного Лажечникова даже ослушаться родителей. Последние, впрочем, скоро простили его и, нагнавши беглеца в подмосковном селе Троицком, обошлись с ним ласково.

Собственно Москву Лажечников нашел уже освобожденной от неприятелей. Но война еще далеко не была окончена. Нельзя было тогда еще предвидеть той решительной перемены военного счастья, которая повалила гениального Корсиканца. Опасность от него была еще настолько велика, что требовалось напряжение всех военных сил. Деятельно поэтому шел сбор ополчения, куда и поступил наш писатель. Благодаря хлопотам отца Лажечникова, приятель его – губернатор московский Обрезков, сначала публично пожурив ослушника, потом дал ему рекомендательные письма к разным начальствующим лицам, что и доставило ему место офицера, а не простого ратника.

До сих пор мы черпали сведения из «Новобранца 12-го года» – небольшой статейки, написанной замечательно тепло, искренне и интересно. О дальнейшем же участии Лажечникова в войне народов дает нам сведения автобиография Публичной библиотеки и «Походные записки русского офицера», которые Лажечников помещал в журналах десятых годов, а в 1820 году издал отдельной книжкой. В собрание сочинений они не были включены автором и потому совершенно неизвестны публике и критикам.

Лажечников сначала определился прапорщиком в московское ополчение, а затем его перевели в московский гренадерский полк. В Вильне нагнал их штаб своей 2-й гренадерской дивизии и здесь же начальник этой дивизии, принц Мекленбург-Шверинский, прикомандировал его к своему штабу и потом взял к себе в адъютанты. Рекомендательные письма, значит, сослужили-таки свою службу.

Благодаря своему адъютантскому положению, Лажечников сразу попал в «сферы», и нет сомнения, что и это обстоятельство укрепило его незлобивость и искреннюю преданность «сферам». Человек, которому везет, всегда почти привязан к тому порядку вещей, который доставляет ему благоденствие.

Веселой жизнью зажил юный адъютант. Штабным всегда хорошо живется. А тут еще подвернулось особое обстоятельство. Из Калиша в 1813 году Лажечников вместе с шефом своим отправился в герцогство Мекленбург-Шверинское, где положительно завертелся в вихре придворной жизни. Торжественно встречали мекленбургцы своего герцога: патриотическое возбуждение немцев было тогда в полном разгаре. Первые успехи в борьбе с Наполеоном возбуждали надежду на полное свержение французского ига. Все были в чаду упоения этими успехами и с энтузиазмом относились к виновникам их. Восторженнейшими овациями встречали поэтому повсюду герцога, участника первых побед над тираном Европы. Торжественные процессии, триумфальные арки, молодые девушки в белых платьях и гирляндах из цветов с венками для героев, приветственные речи, иллюминации, праздничные толпы ликующего народа, восторженные крики – весь этот блеск и треск выпал на долю герцога и его свиты. Один из немногих членов этой свиты, Лажечников насладился торжественностью встречи в полном ее объеме. Помимо того, что он был адъютантом герцога, он был еще русским, то есть представителем самого популярного тогда в Европе народа. Поэтому, где бы Лажечников и его немногие русские сотоварищи ни были, их всюду восторженно принимали, ласкали, угощали, баловали. Вместе с герцогом объездил он многие германские дворы, в том числе прусский, и всюду он встречал самый блестящий прием. Лажечников то и дело обедал вместе с великими герцогами и королями, участвовал в самых интимных придворных собраниях, танцевал с принцессами и королевскими дочерьми.

Всякий другой на месте Лажечникова сумел бы воспользоваться столь благоприятно сложившимися обстоятельствами и вернуться из кампании в немалом чине. Но не таков был восторженный юноша. Если первые два-три месяца его и ослепил блеск придворной жизни, то он, однако же, очень скоро вспомнил, что не для того он с такими препятствиями определился в военные, чтобы стать паркетным шаркуном, хотя бы даже королевских палат. Карьеризм во всю его жизнь был чужд Лажечникову, и как мы уже раз сообщили, он умер в весьма среднем чине и завещал своему семейству 2 выигрышных билета. Не прельстила его карьера ив 1813 году. «Между поездками то под Бауцен, где находился более зрителем, чем участником данного под этим городом сражения, то в Силезию во время перемирия, то в Богемию, когда раздавались в ней громы Кульмской битвы, то в армию кронпринца шведского (Бернадота) при Гросс-Берене; грустя и стыдясь, что по обстоятельствам, не зависевшим от него, не окурился, как должно, порохом и не разделял с товарищами опасностей военной жизни, он решительно просил шефа своего уволить его от должности адъютанта» (Автобиография Публичной библиотеки).

Ввиду такой настоятельности непрактичного адъютанта, увольнение ему было дано. В декабре 1813 года Лажечников нагнал свой полк в то время, как он переправлялся через Рейн. Близость с шефом дивизии и здесь послужила протекцией Лажечникову. Он был назначен адъютантом к генералу Полуектову, но теперь уже адъютантом боевым. Уже не зрителем, а деятельным участником встречаем мы его в деле под Бриеном и в величайшем событии кампании 14-го года – взятии Парижа. За участие в последнем Лажечников получил орден за храбрость. Участвовал он, конечно, и в торжественном вступлении наших войск в Париж.

По возвращении армии в Россию Лажечников зиму 1814–1815 годов провел в Дерпте. Здесь он познакомился с Жуковским, гостившим у Воейкова. Эти литераторы, послушавши отрывки из «Походных записок» молодого офицера, очень благосклонно к ним отнеслись и поощрили его к дальнейшей литературной деятельности. Но раньше, чем предаться этим мирным занятиям, ему пришлось еще раз побывать на поле брани. Наполеону не сиделось на Эльбе, и вскоре Европа была потрясена известием о Канской высадке. Снова закипела война; дивизия Лажечникова получила приказ отправиться «за границу». Второй раз пришлось ему побывать во Франции.

В 1818 году Лажечников поступил адъютантом к знаменитому начальнику гренадерского корпуса, победителю при Кульме – графу Остерману-Толстому и «вскоре после того отправился с ним в Варшаву, где (в свите Государя Императора) был ежедневно в кругу тогдашних знаменитостей и близким зрителем достопамятных событий того времени». (Автобиография Публичной библиотеки). В этом же году Лажечников, продолжая состоять адъютантом при Остермане-Толстом, очень его любившем, с чином поручика лейб-гвардии, был переведен в Павловский полк, а в декабре 1819 года вышел в отставку и, заручившись рекомендациями своего генерала, на родственнице которого женился вскоре, поступил на службу по министерству народного просвещения, о чем всегда мечтал.

Вот как неблистательно завершилась военная карьера Лажечникова. Все время был он адъютантом, в начале и конце при весьма высокопоставленных лицах, и все-таки ни капитала не нажил, ни до степеней особенных не дошел. Не умел ловить момент, да и не хотел.

IV

Последние годы своей офицерской службы Лажечников усердно занялся литературой. С 1817 года он начинает помещать в «Вестнике Европы», «Сыне Отечества» и «Соревнователе просвещения и благотворения» отрывки из своих «Походных записок». В этом же году он издает «Первые опыты в прозе и стихах» – собрание пьес, большей частью уже напечатанных им в разных журналах («Вест. Европы», «Русск. вест.», «Аглая») и отчасти уже нам известных. В словаре русских книг Геннади мы против «Первых опытов» читаем: «Редкая книжка, потому что была уничтожена самим автором». В Публичной библиотеке, где ex officio сохраняется всякий хлам, есть и эта редкая книжка, не рассмотренная еще ни одним критиком. Конечно, вообще говоря, не стоит на ней останавливаться, потому что большая часть книжки дребедень страшная, но есть в ней вещи, вызывающие некоторые небезынтересные параллели.

Сам Лажечников о «Первых опытах» следующим образом отзывается в своей автобиографии, хранящейся в Публичной библиотеке: «…к сожалению, увлеченный сантиментальным направлением тогдашней литературы, которой заманчивые образцы видел в «Бедной Лизе» и «Наталье – боярской дочери», он стал писать в этом роде повести, стишки и рассуждения. Впоследствии времени он издал эти незрелые произведения в одной книжке, под названием «Первые опыты в прозе и стихах»; но, увидав их в печати и устыдясь их, вскоре поспешил истребить все экземпляры этого издания».

«Первые опыты» состоят из трех отделов: «Повести», «Рассуждения» и «Стихи». «Рассуждения» – лучшая часть книжки и довольно удовлетворительны. Они обнимают самые разнообразные сюжеты: тут есть и знакомые нам «Мысли», значительно дополненные, и статья «О беспечности», и «Разговор о любви», и «Мысли славнейших писателей о женщинах», и трактатцы «О прекрасном и милом», «О воображении», «О надежде», из которых «О воображении» заключает в себе несколько дельных мыслей. Так, например, к чести критического понимания молодого писателя, он восстает против нравившихся в то время «бредней Радклифа, ищущих грозных происшествий по мрачным подземельям». Любопытен, как отражение эпохи, взгляд молодого литератора на «истину» в литературных произведениях: «Всякая истина в наготе своей заключает в себе пользу; но не принесет никогда желаемого успеха, если передаваема будет без особенной привлекательности. Не всегда смертный требует одной важной и строгой правды; не один разум занимает его; есть, наконец, воображение, и кто будет столько жесток, что разлучит его с нежными, лучшими друзьями? Вы, которые называете себя учителями нравов, угрюмые писатели нашего времени! Оденьте истину вашу прозрачным покрывалом воображения, и вы будете нравиться, подобно любезному Карамзину; подобно ему, найдете поклонников дарованиям своим; раскиньте с бережливостью цветы приятного по сухому полю философии, и любезные ученицы природы и вместе наставницы, рода человеческого полюбят душой ваши творения; соедините ум и сердце, будьте чувствительны без займа чужой чувствительности, и слезы друзей-читателей почтят память вашу искренней похвалой».

Было бы странно винить Лажечникова за такую боязнь «истины», если вспомнить, что целых двадцать лет спустя гениальнейший представитель литературы своего времени точно так же находил, что

Тьмы низких истин нам дорожеНас возвышающий обман.

Почти весь стихотворный отдел, как оно и приличествует юному поэту, посвящен любви. Он объясняется в любви целому сонму дам, которые по правилам поэзии того времени называются не Марьей, Анной, Варварой, а непременно Мальвиной, Хлоей, Лилой, Дельфирой.

Но самая любопытная и поучительная часть книжки – это помещенные в ней повести: «Спасская лужайка» и «Малиновка». «Спасская лужайка» повествует о «несчастном Леонсе», который, потерявши мать и «оставшись верен своей горести» в течение целого года, вдруг познакомившись с прекрасной дочерью «г-жи Теановой» – Агатой, почувствовал цену жизни и узнал вторично, что существо наше красится только «существом другого». Агата тоже полюбила Леонса. Леоне «сделал обет в сердце своем любить Агату единственно – до гроба!.. Увидим, не изменил ли он клятве своей!». Обстоятельства слагались самым ужасным для любовников образом. Мать Агаты, несмотря на то, что уже «семь люстров сочла в жизни своей (семь пятилетий), была еще привязана к шумным удовольствиям» и вышла замуж за овдовевшего отца Леонса. Несчастные любовники оказались таким образом братом и сестрой и не могли соединиться «вечными узами». Правда, как человек эпохи, воспитанной на Руссо и его homme selon la nature, Леоне не покорился «определенью судьбы» и в сочиненных им стихах резко заявляет:

Что мнения людские,Что света нам слова?Природа нам святыеСвои дала права,Природа нам велелаДруг друга век любить,Ужель она хотелаПреступников творить?

Но на самом деле ничего нельзя было сделать. А тут еще подвернулся помещик Беатусов, который, поощряемый родителями Агаты, захотел жениться на ней. Бедная, из чувства повиновения, согласилась. «Даю руку, но не сердце!» – сказала она матери и почти решилась жертвовать всем жестокому долгу. Но раньше чем окончательно согласиться, она отправилась на свидание с Леонсом. «Можно ли отказать в последнем свидании тому, для кого жили и хотели умереть? и где ж, в какое время назначено видеться? Боже, что делает твое создание в исступлении страсти!.. Глухая полночь, осенняя непогода, волнующаяся река должны быть свидетелями последних клятв, последнего вздоха любви!.. Челнок и верный друг Агаты приняли ее у берега. «Любишь ли ты еще меня?» – спросил несчастный дрожащим голосом. «Боже мой! ты видишь, люблю ли Леонса!» – отвечала она и крепко прижалась к груди его. Он трепетал; лихорадка струилась по его жилам. «Милый друг! боишься ли ты смерти?» – сказал он голосом исступления. «Смерть с тобою?.. Нет! До гроба – клятва наших сердец! Умрем вместе, когда мы вместе не могли жить!.. Готова, мой друг!.. Навеки твоя!..» Чуть услышал он роковое «навеки», чуть слышал, как она молилась в его объятьях, и имел еще силу оттолкнуть утлую ладью от берега, имел еще дух стать на один край ее… с этим движением челнок опрокинулся… Легкий шорох… еще шорох… все утихло… один гений преступления летал тогда над зыблющимся гробом несчастных любовников. Говорят, что он и по днесь на том же самом месте виден в слезах, умоляющим небо простить двум жертвам любви. На другой день нашли тела злополучных друзей, вместе плывущие поверх воды. Руки бедной Агаты оплелись вокруг Леонсова стана, черты лица на обоих выражали одну горесть и, казалось, упрекали людей в их жестокости. Лесок Спасской лужайки осенил их могилу. Дрожащие осины стонут и теперь над прахом их и напоминают бедному страннику о непостоянстве жизни, в которой судьба почти всегда смешивает терны с цветущею розою, и там, где мы надеялись улыбаться, велит проливать горькие слезы».

Мрачное настроение, навеваемое «Спасской лужайкой», рассеивается исторической повестью «Малиновка, или Лес под Тулой», посвященной описанию любви счастливой.

Малиновка – это некая сирота из рода Нагих, которая вместе с дядей своим Мирославом скрывалась «близ Тулы, в густоте березового леса» от преследования «честолюбия Годунова». Сначала хорошо ей жилось. Весело просыпалась она с красным солнышком, весело встречала первую вечернюю звезду. Прекрасная с веселостью топтала зеленые луга, с беспечностью терялась по извилистым тропам березового леса, в сладком забвении засыпала на коленях почтенного родственника. Но вот прошел таким образом год, и Малиновка «почувствовала одиночество. Скука встречала ее на муравах, тоска следовала за нею во всех прогулках; вздохи ее слышны были даже и в те минуты, когда старик разными играми и ласками старался вызвать улыбку на полное ее лицо». Малиновка все ждала «сама не зная кого». Он не замедлил явиться в образе Миловида. Миловид был «цвет юношей, краса витязей, любовь дев престольного града». Внезапно дано ему было Годуновым приказание отыскать в тульском лесу Мирослада и, «отягченного цепями, привезть в столицу». Напрасно отклонял от себя добрый Миловид злое поручение. «Грозный тиран» был неумолим. В товарищи ему дан был злой Скрытосерд. Долго они рыскали и ничего не находили. Но вот однажды «при закате румяного солнышка, пробираясь через лес», они услыхали чудную песнь. То пела Малиновка, славившаяся своим умением «слагать песни и петь их. Когда она пела радости беспечной юности, резвую беззаботность, быстрые часы удовольствия, тогда старцы почитали себя моложе, мечтали с улыбкою о днях прошедших и порхали воображением по душистым розам любви». Миловид, внимая звукам песни еще невидимой покамест певицы, «чувствовал что-то необыкновенное, чего не мог изъяснить». Но вот показалась и сама певица «во всей свежести, со всеми прелестями лет весенних». Миловид был поражен. В свою очередь, и Малиновка, «сравнивая его с крылатым юношею, так часто посещавшим ее в мечтах сновидения, подумала: точно он!» Тотчас последовала между ними «мена сердец и перелив душ». Вслед за тем «молодые рыцари проводили красавицу до жилища ее. У ворот тесовых пожелали они ей доброго дня, не смея следовать за нею в терем, потому что дядя ее Боголюб был не совсем здоров (как рассказала она им дорогой, не открывая им настоящего его имени)». Хитрый Скрытосерд сразу, однако, сообразил, что тут что-то неладно, и через несколько дней «хитрыми допросами окруженных поселян, обманами, увещаниями и даже угрозами» узнает, кто в действительности мнимый Боголюб. Миловид же, «в сладостных мечтах любви, забывает грозное поручение тирана» и ищет свидания с Малиновкой. В первую же встречу они объяснились в любви; «души любовников порхали на пламенных устах их… они соединились навеки с первым невинным поцелуем. Высоко поднималась грудь красавицы, томно тлелся огонь в глазах ее! Как преступница, стояла она перед другом своим и не смела заглянуть в глубину души, боясь найти что-нибудь противное правилам, внушенным ей почтенным родственником». На следующий день она открыла Миросладу свою тайну и привела к нему Миловида. Свидание было ужасное. «Они встречались некогда в палатах и узнали друг друга… Что делалось тогда в душе несчастного юноши? Сколько страстей стекалось в нее для борьбы между собой! Долг, сострадание, верность к престолу, родство и любовь… Но последняя превозмогает». Миловид, открывши Миросладу свое поручение, решается не исполнить его и вместо того отправиться в Москву и выпросить у Годунова прощение старцу. Но его предупредил Скрытосерд, известивший обо всем царя. Годунов в страшном гневе. «И Мирослад, и Миловид в разное время отягчены цепями, разными дорогами приведены в Москву и ввергнуты во мрак темниц; обоих ожидает смерть – и смерть постыдная!..» Уже назначена на завтра казнь. «Только последней, единственной милости перед казнью требуют два несчастливца: свидание с Малиновкой». «Я слышал, что она мастерица петь и играть на гуслях, и хочу узнать опытом, таково ли велико искусство ее, как мне об этом сказали», – сказал властелин – и отдал повеление привести Малиновку в престольный град.

Царский посланник нашел ее при дверях гроба; но весть о свидании с другом, который был ей всегда верен, оживила ее. «Так не забыл меня Творец! Я могу еще умереть с ним!» – сказала она и с твердостью в душе последовала за посланным. Какое явление ожидает ее в Москве, в палатах царских! Годунов на престоле, окруженный всею пышностью двора своего. С одной стороны бояре, подпора царства русского, с другой – супруги их, цвет Москвы белокаменной, вдали… грозная стража, и между ею… отгадало ли сердце твое, несчастная Малиновка?.. – туманится образ старца и образ юноши… оба в цепях!.. Сердце ее бьется сильнее, глаза ее покрываются мрачным облаком, ноги ее готовы подломиться! – Так это они!.. один – второй отец, другой – милый друг души ее! Она хочет броситься к ним, но Годунов дает знак – и Малиновка с трепетом к нему приближается.

Никогда двор царев не украшался такими прелестями, никогда царство русское не производило подобной красоты!.. Старики желали бы иметь ее своею дочерью, молодые – супругою, а жены боярские, завидуя ей, удивлялись! Самое сердце властелина чувствует к ней сожаление. Он повелевает ей подойти к приготовленным для нее гуслям и рассказать в песнях повествование любви ее. Какое повеление! Исполнить его трудно, не исполнить – значило бы нанести сильнейшую грозу на чету несчастливцев!.. Она садится за гусли, еще раз взглядывает на грозную стражу, на злополучного старца, на милого друга, еще раз на него… и поет… сперва побег родственника, невинность его, любовь свою и свои несчастия – и потом умолкает! На лице тирана приметно смущение; бояре и жены их закрывают платками слезы, текущие по лицу их. Малиновка видит торжество свое. Какое-то неизъяснимое предчувствие говорит ей, что в славе песней ее заключается спасение двух ближайших сердцу ее существ. Она снова поет… и надежда на великодушие царя изливается в ее песнях. Никогда чувство и природа не соединялись с большим искусством, чтобы пленять слух и сердце; никогда дарования не давали красоте столько властей, как теперь! Еще усилия любви и искусства – и Малиновка читает милость в глазах Годунова. «Песни твои меня тронули! – сказал властелин, побежденный в первый раз природою. – Дарования твои должны получить награду. Вот она! – прибавил он, указывая на чету несчастливцев, – тебе представляю снять с них цепи».

V

Не для этого привели мы довольно значительные выдержки из «Спасской лужайки» и главным образом из «Малиновки», чтобы дать читателю понятие о том, какую дребедень писал Лажечников в начале своей литературной деятельности. Мало ли всяким писателем дребедени пишется, раньше, чем он выбьется на настоящий путь, и есть ли надобность на этом останавливаться. Но в том-то и дело, что «Спасская лужайка», а в особенности «Малиновка» – дребедень крайне характерная. Если есть у вас под рукою «Бедная Лиза» или «Наталья-боярская дочь», перечитайте их. Тогда наш пересказ повестей из «Первых опытов» приобретает большую поучительность. Вы убедитесь, что «Спасская лужайка», например, ни слогом, ни концепцией, ни основной мыслью, вообще решительно ничем не ниже «Бедной Лизы». А между тем в то время, когда Карамзин вызывал своими повестями неистовый восторг, Лажечников столь же неистово истреблял свою «Спасскую лужайку», однородную с карамзинской повестью. А промежуток каких-нибудь 20 лет. Как тут, с одной стороны, не признать решающего значения исторической критики при оценке литературных произведений прошлого и, с другой стороны, как не усмотреть тут частного проявления необыкновенно быстрого роста русской гражданственности, благодаря которому вот уже почти столетие стадии умственного развития нашего измеряются не веками и полувеками, как на Западе, а двадцатилетиями и подчас даже десятилетиями. Правда, это отчасти характеризует не одну быстроту, но и поверхность: все наши «направления» заимствуются, не вытекают органически из потребностей жизни и потому столь же быстро отцветают, как и расцветают…

Что же касается «Малиновки», то при всей своей ничтожности она представляет собой весьма важный материал для установления исторически правильного взгляда на литературную ценность сочинений Лажечникова. Сопоставимте, в самом деле, «Малиновку» с «Мыслями», писанными десятью годами раньше, когда Лажечников еще не вышел из детского возраста. «Мысли» – вещь, может быть, и весьма незначительная, согласен. Но они все-таки литературно благообразны, не режут вас вопиющим диссонансом. Вы назовете их не особенно глубокими, может быть, банальными, но они ни в каком случае не оскорбляют элементарных литературных требований. «Малиновка» же – это какая-то совершенно непроходимая чушь, буквально какие-то сапоги всмятку. Дикое игнорирование самых примитивных сведений о русской истории просто непонятно. Знали ведь в то время настолько русскую историю, чтобы не представлять себе двор Годунова средневековым турниром, знал, конечно, ученик Победоносцева и Мерзлякова, что женщины древней Руси были затворницы и в состав «двора» не входили и что картина импровизации Малиновки совершенно несообразна с жизнью древней Руси, с жизнью даже той лубочной древней Руси, которая рисуется в «Наталье – боярской дочери». Не мог же, наконец, не знать Лажечников, что во времена Годунова предки наши назывались какими-нибудь христианскими именами, а не Миросладами, Боголюбами, Миловидами, Скрытосердами. Да, все это, несомненно, знал Лажечников, но если тем не менее написал такую нелепицу, как «Малиновка», то, очевидно, потому, что не было хороших образцов исторической повести. Когда пятнадцатилетний юноша подражал хорошему писателю Лабрюйеру, – в результате получилось нечто более или менее сносное, а когда этот же юноша, десять лет спустя, значительно развившись интеллектуально, взялся за литературный род, не имевший хороших представителей, он создал нечто крайне безобразное. Не только «Мысли», но и все остальные рассуждения, помещенные в «Первых опытах», довольно удовлетворительны. Даже стихотворения «Первых опытов» не более как посредственны или слабы в худшем случае, но ни в каком случае не безобразны. Все это, очевидно, оттого, что, воспитанный на философах, Лажечников, при своей восприимчивости, с легкостью усвоил себе способ составления небольших рассуждений. Что же касается стихов, то и тут Лажечников шел по проторенной дорожке. Русская поэзия имела уже в то время такого первоклассного представителя, как Державин, наконец, уже раздались первые звуки лиры Жуковского. Но в области русской исторической повести Лажечников, кроме таких скверных образцов, как «Наталья – боярская дочь», ничего не имел. Если оставить в стороне Вальтера Скотта, который, правда, в десятых годах уже выпустил некоторые из своих исторических романов, но к нам в Россию проник только в двадцатых годах, то молодому Лажечникову некому было подражать и из представителей европейской литературы. Напротив того, нарождающийся романтизм только мог спутать его своим выдвиганием на первый план фантазии писателя.

На страницу:
3 из 9