Полная версия
Сияние снегов (сборник)
Борис Чичибабин
Сияние снегов (сборник)
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России» (2012–2018 годы)
© Борис Чичибабин, наследники, 2015
© Лилия Чичибабина-Карась, составление, 2015
© «Время», 2015
* * *Евгений Евтушенко
Учивший кротостью и мощью
(Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»)
B 1959 году, когда я впервые собрался в Харьков, Борис Слуцкий, сам харьковчанин, сказал мне, что первый человек, с кем я должен там познакомиться, – это Чичибабин, и в подкрепление своих слов прочел его четыре строки:
Лестницы, коридоры,хитрые письмена…Красные помидорыкушайте без меня.В них была та необъяснимость, которая и есть поэзия.
Тогдашний студент театрального училища Сережа Новожилов, ныне петербуржец, народный артист России, помог мне в первый же день разыскать дышавший на ладан домишко на Рымарской с водопроводной колонкой во дворе. Мы поднимались по деревянной лестнице, ведущей, похоже, на чердак. Шли на песню, раздававшуюся сверху под гитарные струны. Дверь не была заперта. За столом, на котором стояли полупустая бутылка водки, банка килек и пара граненых стаканов, сидели двое: тот, что с гитарой, – помоложе, другой – постарше, худущий, изможденный, из чьих глаз на меня полыхнула жгучая синева. В нем я сразу признал Чичибабина. Мы раньше не встречались, но и он догадался, кто я, приложил палец к губам, чтобы не прерывать песню, подвинул нам с Сережей по табурету и тихонечко плеснул остатки водки в чайные чашки. Когда песня кончилась, крепко пожал мне руку своей костистой сильной рукой лагерного землекопа.
– Ну, здравствуй, Евтушенко.
Парень с гитарой, угольно косматый, с такими же угольными глазами, представился кратко: «Пугачев», словно вынырнул из метельного месива «Капитанской дочки», затем добавил: «Леша», – и продолжил пение собственных, надо сказать, отчаянно удалых песен. А потом Чичибабин скомандовал:
– Ну, теперь читай, Евтушенко.
И впился в меня недоверчивым пронзительным взглядом, словно выпытывал: что ты за человек и способен ли ты выдержать славу, которая на тебя свалилась?
Одно никак не сопрягалось с его могучими глазами, с его буйной не по возрасту копной волос: он был одет во все советско-усредненное, учрежденческое, нечто заготзерновское, жэковское, счетоводческое, как будто его насильно запихнули в эту смирительную одежонку. Потом я узнал, что он на самом деле работает в конторе грузового автопарка.
А когда он начал читать стихи, расправив плечи и наполнившись неизвестно откуда взявшейся мощью, в нем проглянуло что-то древнерусское, что-то от вольных новгородцев, собиравшихся на вече. Он читал, рубя голосом ритм, а ладонью воздух:
Как будто дело всё в убитых,в безвестно канувших на Север –а разве веку не в убытокто зло, что он в сердцах посеял?Пока есть бедность и богатство,пока мы лгать не перестанеми не отучимся бояться, –не умер Сталин.Стихи звучали как анафема, заклинание, клятва. Я не мог оторвать глаз от него, совершенно завороженный, а когда пришел в себя, то увидел, что комнатенка наполнилась людьми, явившимися на его голос, как на звук набатного колокола. Помню прекрасную исполнительницу стихов преподавательницу Сашу Лесникову, будущего режиссера Валю Ивченко, который подарил мне из своего рассказа изумительную строчку «Крокодил, потрескавшийся от обид», поэта Марка Богославского, художников, студентов, ученых, инженеров. В Харькове голос Чичибабина будил совесть. Ранним утром меня провожала в гостиницу целая толпа «чичибабинцев». Они и спасали его своей любовью, когда ему приходилось худо.
Отслужив во время войны три года в авиачастях Закавказского военного округа, в 1946 году студент-филолог Борис Чичибабин сел на пять лет за «антисоветскую агитацию». По тем временам, как он сам выразился, срок был смехотворным, хотя отбывал его Борис не где-нибудь, а в Вятлаге. После отсидки о филологии нечего было думать. Пришлось заканчивать курсы бухгалтеров, тогда эта профессия не была такой заманчивой, как сейчас.
В 1963 году все-таки вышла его первая, сильно общипанная цензурой книжка в Москве, а потом три таких же в Харькове. В 1966‑м его приняли в Союз писателей. Но цензурованная жизнь была не по нему. В Чичибабине все круче замешивался, по его слову, «притворившийся смирением мятеж». Его стихи о Достоевском читаются как собственный дневник поэта:
Все осталось. Ничего не зажило́.Вечно видит он, глаза свои расширя,снег, да нары, да железо… Тяжелодостается Достоевскому Россия.Когда пошли чередой диссидентские процессы, он места себе не находил, чувствуя и себя виноватым во всех жестокостях, происходящих при нем.
Живу на даче. Жизнь чудна.Свое повидло…А между тем еще однадуша погибла.У мира прорва бедолаг, –о сей минутекого-то держат в кандалах,как при Малюте.Чичибабин выбрал не самооправдание, а покаяние:
И вижу зло, и слышу плач,и убегаю, жалкий, прочь,раз каждый каждому палачи никому нельзя помочь.‹…›Я причинял беду и боль,и от меня отпрянул Бог ираздавил меня, как моль,чтоб я взывать к нему не мог.Так осудить самого себя куда труднее, чем обвинять власть, да еще на уютной кухне, как в нашем традиционном домашнем гайд-парке. Мало кто набрался мужества высказаться о себе с такой беспощадностью, как Чичибабин:
Не мне, о, не мне говорить вам про честь:в родимых ламанчахя самый бессовестный что ни на естьтрепач и обманщик.Пока я вслепую болтаю и пью,игруч и отыгрист,в душе моей спорят за душу моюХристос и Антихрист.И в то время как он неувиливающе каялся перед самой высокой инстанцией на свете, какие-то жалкие партийные инстанции требовали, чтобы он покаялся за ощущение безысходности, за сочувствие тем, кто был вынужден уезжать с Родины без обратного билета, за стихи о «воровских» похоронах Твардовского, на которые пускали «по талонам». Не дождавшись, Чичибабина исключили из Союза писателей. Но с ним уже была Лиля Карась, писавшая такие стихи: «Как немые, мычали мы в рамы двойные». Именно она стала для Бориса и любовью на всю жизнь, и вернейшим другом. Нашелся прекрасный человек, начальник отдела в трамвайно-троллейбусном управлении Иван Федорович Светлов, взявший опального поэта на работу, а ведь милосердие к неблагонадежным было наказуемо.
Кто-то очень точно сказал: «Советская власть лицемерно преследовала Чичибабина за все те принципы, которые сама же провозглашала». Добавлю: поэтому она и развалилась вместе с Советским Союзом. А «антисоветский» Чичибабин переживал это как трагедию народов и свою личную.
Он написал о колоколе: «В нем кротость и мощь». Именно эти два колокольные качества, слитые в одно, и есть его нечаянное самоопределение. Кротость – в перенесении страданий, мощь – в их преодолении.
Чичибабин был праведник, но неистовый праведник-воин, прячущий под кажущимся многотерпением нечто аввакумовское. Он был враг любых сговоров, в том числе и со своей совестью. Если жить по стихам Чичибабина, то подавление свободы, глумление над людьми станет невозможным. Чисто по-человечески он был лучшим из всех поэтов, из всех, кого я встречал, а может быть, даже лучшим человеком изо всех людей.
В 1989 году харьковчане выдвинули меня в народные депутаты СССР, и я выступал в этом давно полюбившемся мне городе у памятника Пушкину, рядом с книжным магазином «Поэзия». Люди затопили площадь, в их глазах было ожидание чего-то важного, что должно произойти в стране и со всеми нами. Мне передали, что Борис обещал прийти и поддержать меня, но в это было трудно поверить, потому что он вообще сторонился политической публичности. И вдруг кто-то шепнул: «Чичибабин здесь». Я оглянулся и снова увидел этого человека, перед которым толпа уважительно старалась расступиться, что было не так-то просто. Из-под густых, теперь уже седых бровей так же, как тридцать лет назад, когда мы познакомились, глаза полыхали той же жгучей невыцветшей синевой – глаза гусляра и монаха, подпоясанного, однако, невидимым мечом. Я попросил Чичибабина прочесть стихи, и, пока харьковчане аплодировали, радуясь его появлению, он неловко вытискивался из толчеи и шел по единственно свободному месту – по краю клумбы, стараясь не повредить цветов, оступаясь в жирном черноземе и держа в руках захваченную из дому кошелку. Но и с этой кошелкой, и с этой неуклюжей застенчивой походкой он был совершенно естествен возле Пушкина.
Колокол
«Колокол» – это по-настоящему моя единственная книга…
Борис Чичибабин, 1993Молитва
Не подари мне легкой доли,в дороге друга, сна в ночи.Сожги мозолями ладони,к утратам сердце приучи.Доколе длится время злое,да буду хвор и неимущ.Дай задохнуться в диком зное,веселой замятью замучь.И отдели меня от подлых,и дай мне горечи в любви,и в час, назначенный на подвиг,прощенного благослови.Не поскупись на холод ссылоки мрак отринутых страстей,но дай исполнить все, что в силах,но душу по миру рассей.Когда ж умаюсь и остыну,сними заклятие с меняи защити мою щетинуот неразумного огня.(1963–1964)[1]«Кончусь, останусь жив ли…»
Кончусь, останусь жив ли, –чем зарастет провал?В Игоревом Путивлевыгорела трава.Школьные коридоры –тихие, не звенят…Красные помидорыкушайте без меня.Как я дожил до прозыс горькою головой?Вечером на допросыводит меня конвой.Лестницы, коридоры,хитрые письмена…Красные помидорыкушайте без меня.1946Махорка
Меняю хлеб на горькую затяжку,родимый дым приснился и запа́х.И жить легко, и пропадать нетяжкос курящейся цигаркою в зубах.Я знал давно, задумчивый и зоркий,что неспроста, простужен и сердит,и в корешках, и в листиках махоркимохнатый дьявол жмется и сидит.А здесь, среди чахоточного быта,где холод лют, а хижины мокры,все искушенья жизни позабытойдля нас остались в пригоршне махры.Горсть табаку, газетная полоска –какое счастье проще и полней?И вдруг во рту погаснет папироска,и заскучает воля обо мне.Один из тех, что «ну давай покурим»,сболтнет, печаль надеждой осквернив,что у ворот задумавшихся тюремнам остаются рады и верны.А мне и так не жалко и не горько.Я не хочу нечаянных порук.Дымись дотла, душа моя махорка,мой дорогой и ядовитый друг.1946Федор Достоевский
Два огня светили в темень, два мигалища.То-то рвалися лошадки, то-то ржали.Провожали братца Федора Михалыча,за ограду провожали каторжане…А на нем уже не каторжный наряд,а ему уже – свобода в ноздри яблоней,а его уже карьерою корят:потерпи же, петербуржец новоявленный.Подружиться с петрашевцем все не против бы,вот и ходим, и пытаем, и звоним, –да один он между всеми, как юродивый,никому не хочет быть своим.На поклон к нему приходят сановитые,но, поникнув перед болью-костоедкой,ох как бьется – в пене рот, глаза навыкате, –все отведав, бьется Федор Достоевский.Его щеки почернели от огня.Он отступником слывет у разночинца.Только что ему мальчишья болтовня?А с Россией и в земле не разлучиться.Не сойтись огню с волной, а сердцу с разумом,и душа не разбежится в темноте ж, –но проглянет из божницы Стенькой Разинымпритворившийся смирением мятеж.Вдруг почудится из будущего зов.Ночь – в глаза ему, в лицо ему – метелица,и не слышно за бураном голосов,на какие было б можно понадеяться.Все осталось. Ничего не зажило́.Вечно видит он, глаза свои расширя,снег, да нары, да железо… Тяжелодостается Достоевскому Россия.1962«До гроба страсти не избуду…»
До гроба страсти не избуду.В края чужие не поеду.Я не был сроду и не буду,каким пристало быть поэту.Не в игрищах литературных,не на пирах, не в дачных рощах –мой дух возращивался в тюрьмах,этапных, следственных и прочих.И все-таки я был поэтом.Я был одно с народом русским.Я с ним ютился по баракам,леса валил, подсолнух лускал,каналы рыл и правду брякал.На брюхе ползал по-пластунскисолдатом части минометной.И в мире не было простушкив меня влюбиться мимолетно.И все-таки я был поэтом.Мне жизнь дарила жар и кашель,а чаще сам я был не шелков,когда давился пшенной кашейили махал пустой кошелкой.Поэты прославляли вольность,а я с неволей не расстанусь,а у меня вылазит волоси пять зубов во рту осталось.И все-таки я был поэтом,и все-таки я есмь поэт.Влюбленный в черные деревьяда в свет восторгов незаконных,я не внушал к себе доверьяиздателей и незнакомок.Я был простой конторской крысой,знакомой всем грехам и бедам,водяру дул, с вождями грызся,тишком за девочками бегал.И все-таки я был поэтом,сто тысяч раз я был поэтом,я был взаправдашним поэтоми подыхаю как поэт.1960Народу еврейскому
Был бы я моложе – не такая б жалость:не на брачном ложе наша кровь смешалась.Завтракал ты славой, ужинал бедою,слезной и кровавой запивал водою.«Славу запретите, отнимите кровлю», –сказано при Тите пламенем и кровью.Отлучилось семя от родного лона.Помутилось племя ветхого Сиона.Оборвались корни, облетели кроны, –муки гетто, коль не казни да погромы.Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,лихо заворочал золотой валютой?Застелила вьюга пеленою хрусткойкомиссаров Духа – цвет Коммуны Русской.Ничего, что нету надо лбами нимбов, –всех родней поэту те, кто здесь гоним был.И не в худший день нам под стекло попалаЧаплина с Эйнштейном солнечная пара…Не родись я Русью, не зовись я Борькой,не водись я с грустью, золотой и горькой,не ночуй в канавах, счастьем обуянный,не войди я навек частью безымяннойв русские трясины, в пажити и в реки, –я б хотел быть сыном матери-еврейки.1946Крымские прогулки
Колонизаторам – крышка!Что языки чесать?Перед землею крымскойсовесть моя чиста.Крупные виноградины…Дует с вершин свежо.Я никого не грабил.Я ничего не жег.Плевать я хотел на тебя, Ливадия,и в памяти плебейскойне станет вырисовыватьсядворцами с арабескамиАлупка воронцовская.Дубовое вино ятянул и помнил долго.А более иноемне памятно и дорого.Волны мой след кропили,плечи царапал лес.Улочками кривымив горы дышал и лез.Думал о Крыме: чей ты,кровью чужой разбавленный?Чьи у тебя мечети,прозвища и развалины?Проверить хотелось версийкиприехавшему с Руси:чей виноград и персикив этих краях росли?Люди на пляж, я – с пляжа,там, у лесов и скал,«Где же татары?» – спрашивал,все я татар искал.Шел, где паслись отары,желтую пыль топтал,«Где ж вы, – кричал, – татары?».Нет никаких татар.А жили же вот тут онис оскоминой о Мекке.Цвели деревья тутовые,и козочки мекали.Не русская Ривьера,а древняя Ордажила, в Аллаха верила,лепила города.Кому-то, знать, мешаязарей во всю щеку,была сестра меньшаяКазани и Баку.Конюхи и кулинары,радуясь синеве,песнями пеленалидочек и сыновей.Их нищета назойливонаши глаза мозолила.Был и очаг, и зелень,и для ночлега кров…Слезы глаза разъели им,выстыла в жилах кровь.Это не при Иване,это не при Петре:сами, небось, припевали:«Нет никого мудрей».Стало их горе солоно.Брали их целыми селами,сколько в вагон поместится.Шел эшелон по месяцу.Девочки там зачахли,ни очага, ни сакли.Родина оптом, так сказать,отнята и подарена, –и на земле татарскойни одного татарина.Живы, поди, не все они:мало ль у смерти жатв?Где-то на сивом Северекосточки их лежат.Кто помирай, кто вешайся,кто с камнем на конвой, –в музеях краеведческихне вспомнят никого.Сидит начальство важное:«Дай, – думает, – повру-ка».Вся жизнь брехнею связана,как круговой порукой.Теперь, хоть и обмолвитесь,хоть правду кто и вымолви, –чему поверит молодость?Все верные повымерли.Чепухи не порите-ка.Мы ведь все одноглавые.У меня – не политика.У меня – этнография.На ладони прохукав,спотыкаясь, где шел,это в здешних прогулкахя такое нашел.Мы все привыкли к страшному,на сковородках жариться.У нас не надо спрашиватьни доброты, ни жалости.Умершим – не подняться,не добудиться умерших…но чтоб целую нацию –это ж надо додуматься…А монументы Сталина,что гнул под ними спину ты,как стали раз поставлены,так и стоят нескинуты.А новые крадутся,честь растеряв,к власти и к радостичерез тела.А вражьи уши радуя,чтоб было что писать,врет без запинки радио,тщательно врет печать.Когда ж ты родишься,в огне трепеща,новый Радищев –гнев и печаль?1961«Клубится кладбищенский сумрак…»
Клубится кладбищенский сумрак.У смерти хороший улов.Никто нам не скажет разумных,простых и напутственных слов.Зачем про веселье узнал я,коль ужас мой ум холодит?Поэты уходят в изгнанье,а с нами одни холуи.О, как нам жилось и бродилосьпод русским снежком по зиме…Смешная девчонка Правдивость,ты есть ли еще на земле?Да разве расскажет писательпро тайны лукавых кулис,что кесари наши пузатыи главный их козырь – корысть?Висит календарь наш без мая,у кисти безумны мазки,и девочки глушат, и смалят,и кроют беду по-мужски.Воро́жит ли стая воронья,пороша ль метет на душе, –художник бежит от здоровья,от нежности и кутежей.При жизни сто раз умиравший,он слышит шаги за спиной:то снова наводит мурашкижестокости взор жестяной.Теперь не в ходу озорные, –кому отливать перепуг,когда Пастернака зарылии скоро помрет Эренбург?Бродяга и шут из Ламанчи,кто нес на мече доброту,все ребра о жизнь изломавши,дал дуба и где-то протух…Немея от нынешних бедствийи в бегстве от будущих битв,кому ж быть в ответе за век свой?А надо ж кому-нибудь быть…1963Пастернаку
Твой лоб, как у статуи, бел,и взорваны брови.Я весь помещаюсь в тебе,как Врубель в Рублеве.И сетую, слез не тая,охаянным эхом,и плачу, как мальчик, что як тебе не приехал.И плачу, как мальчик, навзрыдо зримой утрате,что ты, у трех сосен зарыт,не тронешь тетради.Ни в тот и ни в этот приходмудрец и ребенокуже никогда не прочтетмоих обреченных…А ты устремляешься вдальи смотришь на ивы,как девушка и как вода,любим и наивен.И меришь, и вяжешь навеквеселым обетом:– Не может быть злой человекхорошим поэтом…Я стих твой пешком исходил,ни капли не косвен,храня фотоснимок один,где ты с Маяковским,где вдоволь у вас про запастревог и попоек.Смотрю поминутно на вас,люблю вас обоих.О, скажет ли кто, отчегослучается часто:чей дух от рожденья червон,тех участь несчастна?Ужели проныра и дубэпохе угоден,а мы у друзей на видуиз жизни уходим.Уходим о зимней поре,не кончив похода…Какая пора на дворе,какая погода!..Обстала, свистя и слепя,стеклянная слякоть.Как холодно нам без тебясмеяться и плакать.1962«Живем – и чёрта ль нам в покое?..»
Живем – и чёрта ль нам в покое?Но иногда, по временам,с устатку что-нибудь такоеприходит в голову и нам.Что проку добрым быть и честным,искать начала и концы,когда и мы в свой срок исчезнем,как исчезают подлецы,когда и нам закроют векии нас на кладбище свезут?Но есть же совесть в человекеи творчества веселый зуд.Есть та особенная сила,что нам с рожденья привита,чтоб нашу плоть нужда месила,чтоб дух ковала клевета.И огнь прожег пяты босые,когда и мне настал чередповерить в то, что я – Россия –земля, вода и сам народ.В меня палили вражьи пушки,меня ссылали в Соловки,в моей душе Толстой и Пушкинкак золотые колобки.Я грелся в зимние заносыу Революции костров,и на меня писал доносыПарис Жуаныч Котелков.В беде, в безвестности, в опале,в глухой дали от милых глазмои тревоги не пропали,моя держава сбереглась.И вот – живу, пытаю душу,готовлю душу к платежуи прозаическую стужустихами жаркими стыжу.1964Клянусь на знамени веселом
Однако радоваться рано –и пусть орет иной оракул,что не болеть зажившим ранам,что не вернуться злым оравам,что труп врага уже не знамя,что я рискую быть отсталым,пусть он орет, – а я-то знаю:не умер Сталин.Как будто дело все в убитых,в безвестно канувших на Север.А разве веку не в убытокто зло, что он в сердцах посеял?Пока есть бедность и богатство,пока мы лгать не перестанеми не отучимся бояться, –не умер Сталин.Пока во лжи неукротимысидят холеные, как ханы,антисемитские кретиныи государственные хамы,покуда взяточник заносчиви волокитчик беспечален,пока добычи ждет доносчик, –не умер Сталин.И не по старой ли привычкеневежды стали наготове –навешать всяческие лычкина свежее и молодое?У славы путь неодинаков.Пока на радость сытым стаямподонки травят Пастернаков, –не умер Сталин.А в нас самих, труслив и хищен,не дух ли сталинский таится,когда мы истины не ищем,а только нового боимся?Я на неправду чертом ринусь,не уступлю в бою со старым,но как тут быть, когда внутри насне умер Сталин?Клянусь на знамени веселомсражаться праведно и честно,что будет путь мой крут и солон,пока исчадье не исчезло,что не сверну, и не покаюсь,и не скажусь в бою усталым,пока дышу я и покаместне умер Сталин!1959«Я слишком долго начинался…»
Я слишком долго начиналсяи вот стою, как манекен,в мороке мерного сеанса,неузнаваемый никем.Не знаю, кто виновен в этом,но с каждым годом все больней,что я друзьям моим неведом,враги не знают обо мне.Звучаньем слов, значеньем знаковземлянин с люлечки пленен.Рассвет рассудка одинакову всех народов и племен.Но я с мальчишества наметилпрожить не в прибыльную прытьи не слова бросать на ветер,а дело людям говорить.И кровь, и крылья дал стихам я,и сердцу стало холодней:мои стихи, мое дыханьене долетело до людей.Уже листва уходит с ветокв последний гибельный полет,а мною сложенных и спетых –никто не слышит, не поет.Подошвы стерты о каменья,и сам согбен, как аксакал.Меня младые поколеньяопередили, обскакав.Не счесть пророков и провидцев,что ни кликуша, то и тип,а мне к заветному пробиться б,до сокровенного дойти б.Меня трясет, меня коробит,что я бурбон и нелюдим,и весь мой пот, и весь мой опытпойдет не в пользу молодым.Они проходят шагом беглым,моих святынь не видно ими не дано дышать тем пеклом,что было воздухом моим.Как будто я свалился с Марса.Со мной ни брата, ни отца.Я слишком долго начинался.Мне страшно скорого конца.1965Верблюд
Из всех скотов мне по́ сердцу верблюд.Передохнет – и снова в путь, навьючась.В его горбах угрюмая живучесть,века неволи в них ее вольют.Он тащит груз, а сам грустит по сини,он от любовной ярости вопит,его терпенье пестуют пустыни.Я весь в него – от песен до копыт.Не надо дурно думать о верблюде.Его черты брезгливы, но добры.Ты погляди, ведь он древней домбры́и знает то, чего не знают люди.Шагает, шею шепота вытягивая,проносит ношу, царственен и худ, –песчаный лебедин, печальный работяга,хорошее чудовище верблюд.Его удел – ужасен и высок,и я б хотел меж розовых барханов,из-под поклаж с презреньем нежным глянув,с ним заодно пописать на песок.Мне, как ему, мой Бог не потакал.Я тот же корм перетираю мудро,и весь я есть моргающая морда,да жаркий горб, да ноги ходока.1964«Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели…»
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.Среди сосен и скал там нам было на все начихать.Там у синего моря цветы на камнях розовелии дремалось цветам под языческий цокот цикад.Мы забыли беду, мы махнули рукой на заботы,мы сказали нужде: «Подожди-ка нас дома, нужда!».Дома ссорились мы. Я тебе говорил: «Ну чего ты?» –И в глаза целовал, и добра ниоткуда не ждал.Так уж вышло у нас. Ничего мы с тобой не сумели.Я дымлю табаком, надо мной воздушок сине-сиз.Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.Там мы рвали кизил и ходили пешком в Симеиз.Бесшабашное солнце плыло в галактических высяхнад просоленной галькой – обломышем древних пород…Я от кривды устал, я от горнего голода высох,не смеются глаза, и улыбкой не красится рот.Убежим от себя – хоть на край, хоть на день, хоть на час мы.Ну-ка платье надень, ну-ка ношу на камни свали –и забудем о том, что запутаны мы и несчастны,и в смеющейся влаге утопим тревоги свои…Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.Он висел между скал и глаза нам лазурью колол.Жарко-ржавые пчелы от сока живьем осовели,черкал ящерок яркий. Скакал по камням богомол.Там нам было тепло. А бывало, от стуж коченели.Государственный холод глаза голубые гасил…Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.Там шершава трава и неслыханно кисел кизил.1966«Как стали дни мои тихи…»
Как стали дни мои тихи… Какая жалость!Не в масть поре мои стихи, как оказалось.Для жизни надобно служить и петь «тарам-там», –а как хотелось бы прожить одним талантом.Махну, подумавши, рукой: довольно бредней, –не я единственный такой, не я последний.Добро ль, чтоб голос мой гремел, была б охота,а вкалывал бы, например, безмолвный кто-то?Всему живому друг и брат под русским небом,я лучше у церковных врат – за нищим хлебом.Пускай стихам моим пропасть, без славы ляснув, –зато, веселым, что им власть мирских соблазнов?О, что им, вольным, взор тупой, корысть и похоть,тщеславье тех, кто нас с тобой берет под ноготь?Моя безвестная родня, простые души,не отнимайте у меня нужды и стужи.В полдневный жар, в полночный мрак, строкой звуча в них,я никому из вас не враг и не начальник.Чердак поэта – чем не рай? Монтень да тюлька.Еще, пожалуйста, сыграй, моя свистулька.Россия – это не моря, леса, долины.С ее душой душа моя неразделимы.1965«Меня одолевает острое…»
Меня одолевает остроеи давящее чувство осени.Живу на даче, как на острове,и все друзья меня забросили.Ни с кем не пью, не философствую,забыл и знать, как сердце влюбчиво.Долбаю землю пересохшуюда перечитываю Тютчева.В слепую глубь ломлюсь напористейи не тужу о вдохновении,а по утрам трясусь на поездеслужить в трамвайном управлении.В обед слоняюсь по базарам,где жмот зовет меня папашей,и весь мой мир засыпан жароми золотом листвы опавшей…Не вижу снов, не слышу зова,и будням я не вождь, а данник.Как на себя, гляжу на дальних,а на себя – как на чужого.С меня, как с гаврика на следствии,слетает позы позолота.Никто – ни завтра, ни впоследствиине постучит в мои ворота.Я – просто я. А был, наверное,как все, придуман ненароком.Все тише, все обыкновеннеея разговариваю с Богом.1966