Полная версия
Кадын
Ирина Богатырева
Кадын
© Богатырева И., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
* * *Кто принял на себя унижение страны – становится государем, и кто принял на себя несчастье страны – становится властителем.
Дао дэ ЦзинЧасть 1
Воины Луноликой
Глава 1
Выбор духов
Меня зовут Ал-Аштара. Это потому, что я родилась на рассвете: ал-аштара – красный цветок. Еще по-разному люди зовут, кто быстрой, кто меткой, только я не слушаю: отец говорил, от лести человек изнутри гниет, как дерево от воды разбухает. Пусть, как хотят, называют. Имя же свое я никому не скажу. Его старая Камка на кости вырезала и зарыла под кедром, одной ей известным.
Это так было: каждую осень выходила из леса Камка и уводила на посвящение девочек, у кого в тот год пришли крови. Матери их на коновязь вязали красную тряпку, чтобы знала, к кому идти. Ведь девочка такая до посвящения – уже не ребенок, но еще не человек, опасное самое время. И все ждали осени, ждали Камки, торопя время, точно сноровистого конька.
Тот день я помню, будто вчера был: вдруг поплыл из-под холма, со стана, гул, словно бы поминальный плач. Я в доме была, выскочила за дверь: вереницей шли девочки, а за ними плелись мамки-тетки, рыдали в три ручья. Последней же Камка шла, дряхлая старуха, каких уже и земля не держит. Еле-еле ковыляла. Шуба на ней дрянная, сама вся черная, космы спутанных волос и грязный мех старой шапки прикрывали лицо – говорили, его никто никогда не видел.
Сердце во мне забилось: вот оно, началось, пришло мое время! Бросилась в дом одеваться. Мамушка все поняла, руками всплеснула, засуетилась, за что браться, что делать, не знала. Она из местных была, из темного народа. Ее отец в дом взял, когда родная моя мать в бело-синюю высь нырнула, ни капельки молока мне не дав, а у этой женщины дитя только-только в дупле схоронили. Выходило, что некому было по мне реветь. Но я отчего-то твердо знала, что мать моя и не стала бы: воином из кузнецкого стана была она. И, вспомнив об этом, я сразу успокоилась. Оглядела дом и решила: ничего мне с собой не надо. Привязала к поясу нож, мамушке кивнула, чтобы сидела тихо, да и пошла.
И половины пути к отцовскому дому не успели еще пройти люди. Унимая сердце, я вглядывалась в приближающиеся знакомые и незнакомые лица. Мамки ревели, девочки хныкали, малые дети бегали и визжали, радуясь непонятно чему. В ту осень семь девочек из нашей долины взяла Камка, четырнадцать из разных урочищ – и еще Очи́. Невысокая, хрупкая, в старой овчине, в перевязанных на щиколотке крепких охотничьих сапожках, растрепанная, чумазая, она больше была похожа на духа, чем на человека. Люди ее не знали, смотрели с испугом, а я была рада: она одна была мне подругой с самого детства. Я и не мечтала, чтобы вместе посвящение проходить: она младше меня на две зимы, но в лесу росла, земля рано в ней свои соки открыла. Вот и вела ее с собой Камка.
Тут разглядела меня у порога и остановилась, тяжело дыша.
– Те, нечего по горам лазать. Поворачивай, – сказала хрипло и пошла вниз. Все развернулись за нею. В этот момент мамушка выглянула из-за двери, стала мне в руки сверток с хлебом совать, но я отмахнулась и поспешила за всеми, боясь даже обернуться на отцовский дом.
У леса мамки стали отставать. Потом и малые дети, бросив сестер, убежали домой. Вот уже покосные поляны кончились. Тропа в тайгу взяла. А Камка все шагала, и даже быстрее как будто и ловчее, и сиплой одышки не долетало от нее, и никому не удавалось ее догнать.
Но вдруг остановилась и обернулась к нам:
– Не ходок я ногами, – сказала громко, и голос ее как будто окреп. – А с такими рохлями до зори топать. Отсюда вперед пущусь. А вы следом будьте. Отстанете – не стану ни звать, ни искать. В тайге сгинете!
И вдруг заверещала, закрутилась на месте, поднялся ветер, пыль, листья. Мы рты разинули. Закрутился ураган, что, где – не разберешь, только вижу: нет Камки. Лишь Очи звонко крикнула: «Вон она!» – и зайцем бросилась в лес. Я – за ней.
Как мы бежали – будто жизни спасали свои. Ничего не разбирая, не видя ни земли, ни деревьев, ни камней. Не отстать, не потеряться боялась я – боялась на посвящение не попасть и остаться еще на год ребенком.
Только вдруг все стихло: выскочили мы на берег озера. Ветер и тьма остались позади, а под кедрами перед костром сидела Камка и с ложки пробовала похлебку. Переводя дух, мы с Очи уставились на нее. Она же не сказала ни слова и приказала молчать, только кивнула, чтобы садились. Из тайги стали выходить девочки и падать рядом, будто ноги их уже не держали. Одна, самая толстая, достала из рукава кусок лепешки и принялась есть, жадно впиваясь зубами. Я отвернулась.
Наконец приготовила Камка похлебку, разлила по свежим, только вырезанным деревянным чашам и раздала нам. Ели тихо, только слышно было, как ветер гнет кроны да как ложки выстукивают дно.
– Славная была у меня охота, – молвила Камка, прерывая молчание и вытирая ладонью жирные губы. – Добрая маралуха накормила вас собою. И у духов нынче добрая охота будет, – добавила, оглядывая обступающие кедры, будто кого-то за ними различала. – И вам от них не отбиться, – засмеялась негромко, словно заскрипело старое дерево. – Но как маралуха, себя вам отдавшая, звездою на небе станет, так и вы, себя духам скормив, тем станете, кем вам быть до́лжно. Так что готовьтесь: выдержите бой – укажет вам дух вашу долю. – Она оглядела нас, будто ожидая вопросов. Но мы молчали. Девочки с испуганными лицами смотрели на нее. – Поели? А чего сидите? Стройте себе дома: жить вам тут до зимы.
Мы разбрелись по поляне собирать шатры. Я не знала, с чего начать, и кинулась к Очи.
– Давай вместе дом ставить.
– Те! – отмахнулась она. – Это для домашних девочек. Я себе на дереве гнездо совью. Я, когда в лесу ночую, всегда на дерево залезаю и сплю. Ты тоже так можешь. Только на другом дереве.
– Нет, я так не могу: зимой и замерзнуть недолго. Надо, чтоб огонь был.
– Дело твое, – усмехнулась Очи.
Пришлось работать одной. Сначала я сложила дрова под очаг. Наметила место, чтобы и сесть, и лечь не близко к огню и не далеко. Потом пошла под гору. Там много деревьев ветром повалило. Нарезала прутьев, надрала коры, долго таскала, собирала да крыла.
Очень боялась до сумерек не успеть. И правда, уже стемнело, когда последний кусок коры укрепила. Оглядела шатер и хотела идти к костру, как вдруг почуяла неладное: девочки собрались вместе и недобро косились на меня. Потом вышла самая высокая и преградила мне дорогу:
– Чего это, царевна, ты себе выстроила? – начала она. – Думаешь, особая? Смотри, какие мы себе шалаши поставили: низенькие, только залезть и спать. А ты чего гору вымахала?
И другие загудели: пусть будет как все, нам ровня будет… А первая продолжала:
– Это в стане ты – царская дочь, а как вытащат тебе духи прялку, станешь как всякая. Чего тебе выделяться, пока ничего не решили духи? Разбирай!
И все загудели: разбирай, разбирай! Я сжала зубы. До того и не думала, что духи могут мне вытащить прялку. Всегда, когда пыталась почуять свою долю, видела себя воином на коне, с чеканом и луком. Кулаки стиснулись сами.
– Те, какая ты смелая! – крикнула я. – Выходи же один на один! Посмотрим, чей шатер разбирать!
И, не дожидаясь ответа, бросилась на нее, как телок, стараясь боднуть головою в живот. Но промахнулась: она выгнулась и ударила меня кулаком по спине, меж лопаток. Немного сильнее – и мне бы упасть, но я устояла, успела схватить ее за талию и остановиться. Она тоже перехватила меня поперек туловища, и так мы застыли, широко расставив ноги, пыхтя и пытаясь свалить друг дружку, как делают мужчины в борьбе.
Но мы не мужчины, чтобы так бороться: они крепкие, как быки, а мы были верткие, как змеи. Я вывернулась первой и кинулась снова. Она была выше и тяжелее, однако я – злее, решительнее и понимала, что защищаю, а это главное: все время помнить, ради чего дерешься. Так отец учил, еще когда ребенком была. Я крутилась вокруг нее, как белка по дереву, она же толкала и ударяла каждый раз верно, сильно и больно. Любой ее удар мог бы свалить меня, но я терпела, била, кусала, только старалась не сцепляться, чтобы она не могла перевесить.
Вдруг я ощутила, что выбила ее ногу, и она вот-вот упадет навзничь – но тут словно бы ярко вспыхнул костер, и в его свете я увидала перед собой вместо девичьего лица, вместо человечьей головы – морду горного барса. С прижатыми ушами, ощерив серебристую голову и оскалив клыки, он смотрел холодными сияющими глазами. Все во мне сжалось, а барс завизжал, и я почувствовала, что мы оба падаем на землю.
Мне показалось, что горы дрогнули. Но в тот миг я уже знала, что это и есть мое посвящение – и не отпрянула. Мы покатились вокруг костра. Барс визжал и шипел, бил меня о деревья, прижимал к земле, драл кожу, грыз плечи. Я видела, как кровью налились его глаза и как покраснели клыки, но скорее дала бы сожрать себя, чем отпустила.
Несколько раз он затихал, думая обмануть меня, но я не верила, и все начиналось сначала. Так он трепал меня, как собака суслика, и все же наконец затих. Пасть его закрылась, глаза потухли, взгляд стал спокойным и холодным, каким и должен быть взгляд царя – будь то духов царь, люда или зверья.
Я думала уже, что он молвит сейчас человеческим голосом: встань – но он молчал, только смотрел, и я откатилась в сторону и с трудом села. Тело мое было избито, я едва не теряла сознание. Но тут поняла, что рядом есть кто-то еще – за костром стоял Хозяин гор, ээ-торзы. Его желтая шкура казалась от огня красной, у него были крылья и голова хищной птицы с изогнутым клювом, но с чуткими, острыми ушами, а глаза, как и туловище о четырех лапах с хвостом, принадлежали кошке и были желты, узки и спокойны. Барс подошел ко мне, и мне удалось подняться, чтобы сделать поклон духу-хозяину, – после я упала и ничего больше не помню.
Чудилось мне, что я дома. Пахнет пряным, теплым. Сквозь прикрытые веки красно мерцает огонь. Мамушка сидит у очага и варит молочную варку. Сучья трещат, а мамушка тихо поет: чату-чату-чатути-и, стрела быстрая лети-и… И хорошо мне, спокойно, так бы и спала.
Только тут всплыло в голове, что я билась с духом и он меня терзал. Все мое тело в глубоких ранах, но я не чую боли. Сжалось тогда у меня сердце: решила я, что не пережила посвящение, канула ввысь, и это не мамушка, а моя родная мать поет, сидя в шатре на пастбище Бело-Синего, на берегу Молочной реки… Подумала так – и чуть не заплакала: как переживет отец такой позор!
И открыла глаза.
Передо мною возле костра сидела Камка, резала ножом по маленькой костяной бляшке и пела.
– Чату-чату-чату-ти, стрела быстрая лети…
Ни боли, ни ран, только память о битве, и, как привкус крови, осталось во рту новое имя.
Камка заметила, что я очнулась, отложила работу, протянула мне чашу с душистым отваром, а потом наклонилась, и я ей имя шепнула. Прямо в ухо оно ей влетело. Как ни в чем не бывало Камка продолжила резать по кости.
– Что ж, теперь вы воины, – проговорила она напевно, будто бы слова вышли из песни. Закончила резать, сложила кости в кожаный мешочек и плотно завязала. Голос ее, обычно старушечий, хриплый, звучал прозрачно и ясно. – У каждой из вас теперь своя доля. Как вернетесь в станы, приметесь кто прясть, кто шерсть мять, кто узоры шить, кто на зверя ходить – кому что достали духи. Доля у каждого своя, иной не бывать. Духи всем по силам раздают. Чужая доля – по чужим плечам, другому не осилить, как бы мила ни казалась. Но среди вас есть дева, кого Луноликая мать к себе зовет. И с нею должны быть еще воины. Духи вождю подскажут, кто это будет. Подойди ближе, – сказала она мне, подзывая к костру, и все обернулись.
Я растерялась. Смотрела на Камку и не понимала ее. Хотела верить – и боялась. Ведь кем была я – и кем были воины Луноликой: самые смелые, самые красивые, сильные духом и телом, вечно юные, вечные девы. Они всегда вдохновляли мое сердце, с детства мечтала я быть похожей на них. Иной год троих, пятерых, а иной год – никого не выбирали духи в посвящение Луноликой. Надеяться я не смела.
Но Камка по тайному имени определила выбор духов, и я не могла ей не верить. Только не знала, что делать, когда все девы с тревогой и ожиданием обернулись на меня. Собравшись с духом, я поднялась и жестом созвала их ближе к костру.
Над огнем у Камки оказался котелок не с отваром – в нем были круглые речные камни, горячие, трескучие, как в бане. Как мы подошли, она кинула на них горсть семян. Я знала, что отец вместе с главами родов дышит дурманным дымом, укрывшись шкурами или войлоком, когда просит духов подсказать решение в трудных делах. Но что и как нужно делать, я не знала. Сидела, замерев, будто оцепенела, боясь показать, что ничего не понимаю, что духи ошиблись, какой из меня воин Луноликой! Искоса смотрела на дев – они глядели в костер, а лица были странные, каждой как будто бы свой дух мерещился.
Я присмотрелась – и точно: перед одной на двух ногах прыгал заяц-русак, возле другой серебристый козел тряс бородищей, у третьей на плече сидела цапля, а сидела по-человечьи, ноги спустив, и крылом за ухо девочки держалась… У четвертой – барсук, у пятой – змея в человеческой одежде, у шестой – пастух ростом с ладонь, а вместо одной ноги у него – ящерица. У кого звери, у кого рыбы, у кого вообще неясно что, даже названия не подберешь.
Мне стало нестерпимо весело, будто кто-то щекочет. Захотелось крикнуть: чего скисли, девы, смотрите, кто вокруг! И бросила взгляд на Очи – она напротив меня, через костер сидела. Тут ее дух-ээ, крылатая рысь, подняла над головой боевой чекан. Я вздрогнула, но поняла знак и указала на нее:
– Она.
Еще раз, пристальней, оглядела дев и увидала Ильдазу из соседнего стана. Я ее знала, она приносила нам мягкий сыр. Это ее духом был серебристый козел, у козла на спине оказался красный петух, не то сидел, не то был с ним единым и поднял горит с луком и стрелами.
– Она, – указала я.
Третьей девушкой была толстуха Ак-Дирьи, та, что жевала лепешку, поднявшись на озеро. Она не выглядела воином, но дух с кривыми младенческими ножками и круглым животом, но с плечами и головою теленка, тоже достал оружие, и я повиновалась:
– Она.
Сколько ни оглядывала я сидящих передо мной дев, сколько ни ждала знака – больше не было. Но я твердо знала, что не может быть четыре девы-воина, потому что четыре – дурной знак, знак смерти. И продолжала искать.
И тут над ближайшей ко мне девой ее дух поднял кинжал. Это была черноволосая Согдай, дочь пленницы, скромная и лицом краше всех. Красота ее была даром, с которым без забот могла бы прожить, но, когда дух ее, небольшой лесной кот в красной шубе, обнажил кинжал, дева подняла на меня глаза, и я увидела не скромницу, выросшую у материнского очага, а воина. О, то был настоящий воин: из всех она одна решила быть в воинстве Луноликой, сознавая, что это значит и что ее ждет. Я догадалась, всю борьбу ее увидела и ту твердость, с которой она это решила, и захотела тут же обнять ее. Но сдержалась и только сказала:
– Ты.
Глава 2
Учеба
После мы разошлись по шалашам, но я лежала без сна. Сперва все мечтала, как приеду в стан, как объявлю отцу и братьям о выборе духов и как они тоже станут гордиться мною, младшей. А потом стало грезиться, будто я в кочевье, что снялись наши станы и продолжили свой вековой переход, покинули эту щедрую землю и идут к Золотой реке. Вновь, как раньше, как отец мне рассказывал, разбрелись люди темным морем и идут, идут, влекомые древним кочевым зовом. От Белого моря до Синего моря, от льдистых пустынь до желтых песков ходил уже мой люд, но так и не нашел Золотой реки. И хоть я сама никогда не была в кочевье, всегда видела этот сон, от дедов мне доставшийся: что снялся люд, едет в повозках и верхом, в легких палатках ночи проводит, у огней под звездным покровом ночи проводит, коней плодит, коней ест – и идет, идет, идет к Золотой реке…
И всегда в этих снах кто-то пел древнюю песню на старинном, непонятном мне языке. Ее мне, маленькой, отец певал. На коленку сажал, качал, как конская спина тихим шагом качается, и пел. Длинная эта песня, протяжная, что-то в ней есть про ветер, про степи и ветер, что гонит и гонит наше племя. Только вот во сне эту песню всегда женский голос поет. Голос слышу, а певуньи не вижу. И всегда думала: это моя мать.
Ой то гнитесь травы низко,Собирайтесь облака.Сокол в небе, конь на воле,Впереди Итель-река.Но вдруг почудилось мне сквозь сон, будто кто-то рядом поскуливает. Как лисица, тоненько так: ять, ять. Думала: правда лисы пришли кости из похлебки стащить. Потом вспомнила, что Камка на этих костях наши имена вырезала – и проснулась вмиг.
Тьма стояла вокруг, только по углям от сквозняка красноватая рябь играла. Выглянула – нет лис. Тихо и пусто у кострища. Вокруг темно и белый туман, лишь озеро отражает высь, будто бы вышним светом светится. Чернеют стволы и шалаши дев, точно рисунки на коже у воинов. И тут смотрю: это Очишка с дерева слезла, от холода прыгает и поскуливает.
– Очи, – позвала я. – Иди сюда! У меня тепло.
Она перестала прыгать, оглянулась. Смотрит, а не идет. Скорее замерзнет, чем признается, что ей холодно.
– Идем, переночуешь.
– Заря скоро. Камка будить станет. Это я пораньше проснулась просто.
– Хорошо, спать не будем. Идем, я спросить тебя кое-что хочу.
Она подошла, остановилась у входа, да, видно, тепло почуяла – как юркнет ко мне в шалаш! Там уже хворост занялся. Она села, поджала ноги, будто всегда здесь и была.
– Я думала, лисы пришли кости красть, – сказала я. – А на них наши имена.
– Те, – фыркнула Очи. – Камка давно все кости под корнями кедра зарыла.
– А ты знаешь где?
– Нет, – мотнула она головой. – Мне ни разу ее выследить не удавалось. Сколько ни пробовала, она замечает, водит, водит, а потом раз – исчезнет. Хитрая, – добавила, усмехнувшись. Очи всегда говорила о Камке так, словно та ей не мать. – В этот раз я и не пошла. Неинтересно уже, да и спать хотелось.
– А зачем зарывать? Ведь говорят, если человек теряется, Камка по тайному имени его находит.
– Да, по имени. Но имя она у духа испрашивает. А сама не хранит и не помнит. Думаешь, она могла бы помнить все имена? – Очи засмеялась. – А если хранить – любой украдет кость да наведет порчу. Нет, надо зарыть. Да и Камка говорит, что жить человек столько будет, сколько кость в земле пролежит и не сгниет.
– Но ведь она сама старая, как гора. Столько ни одна кость в земле не лежит.
– Она не старая. Ее жизнь только духам ведома, – мотнула Очишка стриженой головой. – Она говорит, духи ее кость давно слопали и не подавились. А я думаю, ее никогда и не было. Ведь с ней же неясно, на кости имя должно быть или на камне.
– Почему – на камне?
– Мужчинам имена режут на камне.
– Но ведь тогда бы мужчины не умирали, – удивилась я. – Камень в земле не гниет.
– Нет, у них жизнь – в поясе, а смерть – в клевце. У них все не как у нас и имя только для духов.
– Но ведь умирают мужи в стане, или в горах, в лесу, на кочевье. Не только же на войне или седые, кто с поясом расстался.
– Я тоже об этом думала, – кивнула Очи. – И у Камки спрашивала. Только она говорит, каждый по-своему с духами ладит, и лезть в это нельзя. Но я когда-нибудь узнаю.
– А откуда ты сейчас это знаешь, Очи? Мать рассказывала?
– Камка? Те! Она про свои дела ничего не рассказывает. Говорит, ее всему духи учили и меня научат. Нет, я сама лазала, видела, как она мужчинам на посвящении имя по камню высекает.
– Ты видела? – от удивления я наклонилась через костер, чтобы ей в глаза заглянуть. – Как ты видела? Чужое посвящение видеть нельзя! За это же смерть!
– Меня духи водили, – фыркнула она. – Я же не простая, я тоже камка. Я всегда это знала, а сегодня и духи сказали, – сверкнула она на меня дерзкими глазами. – Так что мне теперь все можно. А потом научусь духами повелевать, и имена давать, и все-все!
– Но – мужское посвящение видеть! Как такое возможно? – не могла я поверить.
Очишка только плечами пожала.
– Что в том дурного? Раз Камка меня родила, я, верно, такая же, как она, и тоже обращаться научусь.
Она будто с собой говорила. Меня словно и не было, или же я должна была все понять. Но я не поняла и спросила:
– Как? – шепотом. Потому что если Очи ответит, знать об этом не должны даже духи.
– Как? – Она посмотрела на меня и задумалась. – Пока не знаю. Но ты думаешь, как она мужчинам посвящение дает?
– Как? – еще раз, совсем неслышно выдохнула я.
– А она сама мужчиной становится, – сказала Очи спокойно, как о ветре.
– Не может быть. Откуда ты знаешь?
– Видела, – ответила она и пожала плечами. А потом отвернулась к огню, как зверь, оставаясь спокойной.
Вдруг раздался удар и поплыл по лесу медью рожденный звук: донн!
Очи встрепенулась.
– Камка зовет. Идем! Быстрей выходи, а то плохо будет!
И выскочила первой. Я выглянула тоже. Совсем еще темно было в лесу, даже дыхания света не виделось за горами, а Камка уже стояла у кострища и ударяла рукояткой клевца по медному блину. «Донн, донн» – шел напевный звук и плыл меж деревьев, меж шалашей, путаясь в темноте и плотности ночи. Девы, протирая глаза, натягивая шубы и сапоги, вылезали из своих убежищ, и, глядя на них, мне стало легко и радостно – будто это во мне, а не в небе просыпалась заря.
Так началось наше ученье, и каждое утро потом повторялось: из темноты ночи, из густоты сна рождался круглый, гнедой, гудящий донн-донн-донн и плыл меж деревьев, заполнял наши головы, заполнял наши сны, и они разрывались, как переполненные бурдюки, а мы, зевая, выходили из шалашей в темноту и мороз, в туман дорассветный, а после – в дождь, снег, льдистый, свербящий ветер. Подтягивали шубки, терли глаза, встряхивались и собирались вокруг Камки. Если же кто-то мешкал, она рушила ей шалаш, и та вылезала из-под обломков заспанная под общий хохот. А потом, собравшись, мы бежали. И Камка, легкая, бежала впереди нас.
Вытянувшись друг за другом, мы неслись по тропе вверх-вниз, вдыхали холодный воздух, и скоро у нас появлялось общее дыхание, один ритм, один стук сердца. Дон-дон-донн – продолжало гудеть в жилах, и мы уже были не мы – молодым и сильным зверем мы были, едины друг с другом и с горой, по спине которой бежали, туманное дыхание которой пили. Внизу на реке умывались до боли холодной водой и бежали обратно к озеру.
Туман расходился, изморозь слетала с травы, когда мы возвращались, и первая заря являлась из-за льдистой горы. Я смотрела девам в глаза – в них были радость и ранний день. А день просыпался, и свет заливал лес, и, переводя дух, в приливе радости я видела: вот все вокруг родилось из пустоты и ночи! Вот явился мир в солнце и красках, и он прекрасен!
До первой пищи учились мы битве, на коротких ли кинжалах, на клевцах или без оружия. Поначалу драться умели плохо. Вместо кинжалов Камка велела нам нарезать игрушки в размер настоящих. Клевцы были тоже не боевые, из двух деревяшек. Такими мы не могли причинить друг другу увечья, только ходили все в синяках.
После первой трапезы стреляли из лука. Хотя это все умели, попасть в цель получалось не сразу. Потом стали учиться стрелять с коня. Поднимались в горы, на продутое ровное место. Туда пригнала Камка свой табун лохматых, низких, крепких лошадок. Ходили они тряско, были упрямы и почти дики, а мы должны были с них стрелять и друг с другом биться. Только Очи, привыкшая к таким конькам, училась быстрее других.
– Воины на хороших конях в бой идут, есть у них и седло, и узда, и полная сбруя, – капризничали девы. – Отчего мы должны обучаться без упряжи и на кормовых лошадях?
– Оттого, что потом ваши кони покажутся вам смирнее верблюда, – отвечала Камка.
Умаявшись за день, приходили мы к шалашам, и после вечерней трапезы Камка задавала работу: из шкуры той маралухи, что нас собой накормила, мы шили обвязки на ноги – мягкая обувь, в которой домашними девочками ушли на ученье, быстро стала негодной. Резали стрелы, растирали муку, творожили молоко кобылиц… Камка же в это время рассказывала, как все устроено в мире. Начинала она так:
– А вот скажите мне, девы, для чего на нас светят Луна и Солнце?
Мы терялись, мычали неуверенно «чтобы путь освещать», «чтобы тепло дарить» и другое, а она молчала, всех выслушивала, только после говорила сама:
– Кроме тепла и света они дарят нам время. Только звери живут, не отличая вчера от сегодня. Человеку так нельзя. Время и память – своя, семьи или рода – вот дары, которыми человек один владеет. Без времени мы бы жили как без памяти, не зная себя, не наблюдая собственной жизни.