bannerbanner
Посреди времен, или Карта моей памяти
Посреди времен, или Карта моей памяти

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Пятиэтажный и кирпичный «бабушкилидин» относился к домам (два пятиэтажных и два четырехэтажных), которые люди из окрестных бараков называли – «профессорские дома». Там обитал «профессорско-преподавательский состав» Тимирязевской сельскохозяйственной академии (бывшая Петровская земледельческая, рядом роскошный парк, где в прошлом веке С. Г. Нечаев убил студента И. И. Иванова: см. роман Достоевского «Бесы»). Что же был это за состав? Начну со своей семьи. Мой дед по отцу, профессор геологии и минералогии (помню оставшиеся от него и стоявшие на столе у бабушки стразы лилового цвета) Моисей Исаакович Кантор, приехал в 1926 г. из Аргентины, занял по протекции Вернадского и Ферсмана кафедру в Академии (они ценили его аргентинские работы по геологии, где он имел кафедру в Ла-Платском университете). Сначала жил в коммунальной кооперативной квартире, а в 1937 г., когда был построен дом, получил взамен кооперативной трехкомнатную в новом краснокирпичном доме. Отсюда в 1939 г. его увезли на Лубянку. После разработки Керченского месторождения, за что был выдвинут на Сталинскую премию и в члены-корреспонденты АН СССР – Вернадским, Ферсманом, Вольфковичем, он в том же году был арестован по доносу своего заместителя как якобы троцкист (рассказ «Наливное яблоко»). Ни премии, ни звания, разумеется, не получил. Но пробыл в заключении до 1940 г. Надо сказать с чувством благодарности, что Вернадский поддерживал деда и после возвращения из тюрьмы (сохранились письма). Дед скончался в 1946 г., через год после окончания войны, и был похоронен в Тимирязевском парке на кладбище для профессуры Тимирязевской академии.


Моисей Исаакович Кантор (1879–1946)


Каких соседей по дому я помню или просто могу назвать? Было много известных людей. Приходил, быть может, к своему сыну, жившему в нашем доме, знаменитейший почвовед В. Р. Вильямс. Приезжал академик Д. М. Петрушевский, великий медиевист, тесть профессора Д. А. Кисловского, зоолога, отец мой дружил с его сыновьями. От одного из них впервые услышал я хлебниковское, что люди делятся на изобретателей и приобретателей. Академик В. С. Немчинов, экономист, статистик, о котором положительно упоминал Сталин, жил в среднем подъезде. Он был ректором ТСХА, его именем названа улица в Тимирязевском районе. По сути дела его экономическая школа сменила школу арестованного в 30-м году и расстрелянного в 37-м А. В. Чаянова, экономиста и блистательного писателя, тоже выученика и сотрудника Петровской академии. Жил там и академик Жуковский, биолог и генетик. Дед был в хороших отношениях с А. Р. Жебраком, под его влиянием и посоветовал своей невестке, т. е. моей матери, заняться генетикой. Приятельствовал он и с профессором математики Надеждой Васильевной Рындиной. Потом с ее сыном дружил мой отец, а я дружу уже очень много лет с ее внуком. Так что термин «профессорская культура» был придуман мной не случайно.

Этажом выше жил дед моего приятеля Андрея Дубкова (под именем Алешки Всесвятского он выведен в повестях «Два дома», «Я другой» и новелле «Немецкий язык») – профессор неорганической химии И. Н. Заозерский. Как я подозреваю, он был внуком, сыном или очень младшим братом профессора богословия Заозерского, с которым полемизировал Владимир Соловьёв. Позднее в этот дом переехал и школьный друг моего брата Андрей Добрынин, ныне известный куртуазный маньерист. Среди прочих достойных и известных там жил Жорес Медведев, к которому часто ходил его брат Рой. Дом этот описан мной не однажды – и в романе «Крокодил», и в романе «Крепость», и во многих рассказах.

Построен дом был заключенными. 1937 год всё же! Мы, дети, догадывались об этом – на выдавленной чем-то и закрепившейся после обжига надписи на красном кирпиче, вделанном надписью во двор под окном профессора Н. Н. Тимофеева, жившего на первом этаже, стояли слова: «Кипич делаю заключенный в лагерь». Фразу эту я запомнил навсегда, включил в свой, на данный момент, самый значительный текст – роман «Крепость». Большая часть его действия происходит в этом доме. В романе было и эссе, которой писал главный герой: «Мой дом – моя крепость». К сожалению, эссе, как и многое другое философское и не только, из журнальной публикации было устранено. Боже мой, конечно же, я благодарен «Октябрю», пожалуй, с начала 90-х наиболее смелому журналу, за то, что напечатал, дал роману, хоть призрачную, но жизнь, объявил о его существовании. Просто для журналов, увы, кончилась эпоха длинных романов. Другие («Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», куда я тоже ходил) вообще даже рассматривать роман такого объема отказались. Но тем не менее вообразите себе Раскольникова или Ивана Карамазова без их статей – вместо достоевских философских романов просто детективные истории. Или «Войну и мир» без историософских размышлений и рассуждений Толстого? Что получается? Мыльная опера из жизни высшего света в эпоху Наполеоновских войн, а вовсе не историософский трактат в лицах, тем более не народная эпопея. В результате «Крепость» оказалась все-таки изрядно порушенной: вместо романа в 35 листов со сложной барочной структурой осталась сюжетная интрига на двенадцать листов, так называемый журнальный вариант. Правда, и в этом виде роман был выдвинут на премию Букера, которую, разумеется, не получил.

Теперь о посещавших этот дом. Наверно, это тоже важно. Кроме Петрушевского, других гостей наших соседей я не знал. К нам же приезжали либо заграничные друзья бабушки, два раза ее дочь, моя тётка – аргентинская поэтесса Лиля Герреро, и друзья отца, из которых самыми близкими, а потому мной любимыми были – кровный брат отца, сын моего деда Моисея Исааковича от его первого брака, знаменитый разведчик и писатель Алексей Павлович Коробицин (взявший фамилию своей матери), автор романов «Хуан Маркадо – мститель из Техаса» и «Тайна музея восковых фигур»; кинорежиссер Григорий Наумович Чухрай (ближайший друг отца со школьных лет); вернувшийся из ссылки поэт Наум Коржавин (он же Эмка Мандель), первый воспитатель моего подросткового еще вольномыслия; и last not least – писатель-прозаик Николай Семенович Евдокимов (тоже друг школьных лет отца), его заботе я обязан первой публикацией своей прозы.

3. Реальность той стороны луны. Мой дядя Алексей Коробицин, разведчик

Та сторона луны – это тайна, о которой знают только специалисты, космонавты и астрономы. Что уж говорить о тех, кто там провел не один день. Я говорю так отчетливо, ибо знаю, что мой родной дядя, брат отца, Алексей Коробицин, как раз и был человек лунной природы. Обманная, загадочная луна. Ведь Запад, где он жил годами (с тридцатых до середины пятидесятых), – это другая сторона луны, на которую, как мне в юности казалось, я никогда не ступлю. Никак не ступлю. Тем более как разведчик, как герой. А для него это была реальность. А можно и по-другому сказать: вся страна была покрыта сетью Архипелагов, и кроме архипелага ГУЛАГ был и архипелаг СМЕРШа, военной разведки, ЧК и пр. Не говорю уж об архипелагах структур, работавших на власть. Все архипелаги подчинялись нечеловеческим законам, но внешне были почти как люди. Хотя, быть может, у них были свои неземные поверхности.

Не знаю, в каждой ли семье бывает любимый подростком дядя, который при этом, а может и благодаря тому, выглядит немного таинственно. Как в английских таинственных романах типа Диккенса или Уилки Коллинза, Стивенсона и Конан Дойла, в основном англичане – мастера криминального жанра и создатели самой мощной разведки.

Я даже знал от отца его разведческий псевдоним – «Лео из Ла Риоха». Были еще кодовые имена – Турбан, Нарсисо, последний почему-то запомнился – «Кораблёв». Лео, однако, был основной. Но дома не было принято об этом говорить. Потом уже, прочитав мемуары, где о нем говорилось вскользь, понял окончательно происхождение клички. Цитирую начало этих казенных мемуаров с пояснениями:

«Алексей Павлович Коробицин родился в 1910 г. в Аргентине в городе Ла-Риоха. Не совсем понятно, почему по документам он значится Павлович, а не Моисеевич или Михайлович, как его братья. Отец, Моисей Кантор, был по образованию геолог, а по роду деятельности – революционер. В годы первой русской революции участвовал в экспроприациях, которые устраивали анархисты, после таких акций они раздавали захваченные средства нуждающимся. Был арестован, отсидел 11 месяцев в тюрьме. В 1909 г. бежал из ссылки и вместе с женой, Лидией Коробициной, учительницей химии и тоже революционеркой, и двумя детьми эмигрировал в Аргентину. Там Кантор работал геологом, профессором университета. В Аргентине у супругов родился третий сын, Алексей.

В 1926 г. семья возвратилась в СССР. Алексей пошел учиться в ФЗУ, вступил в комсомол. В 18 лет пошел служить на Балтийский флот. После службы шесть лет ходил на торговых судах. Во время испанской войны попал в Испанию переводчиком, работал с военно-морским атташе и главным военно-морским советником будущего адмирала флота Советского Союза Н. Г. Кузнецова. Алексей Павлович покинул Испанию одним из последних, в конце 1938 г. За проявленную доблесть и мужество в боевых операциях при оказании помощи командованию ВМФ Республиканской Испании Коробицин А. П. награждён орденом Красного Знамени. Вернувшись из Испании, попал на работу в разведку, стал резидентом в Мексике. Не отзови его Центр в 1941 г., может статься, и судьба его сложилась бы по-иному…»


Алексей Коробицин


Два пояснения.

1. Бежали они (дед, его первая жена и сын Саша) в Константинополь на лодке контрабандиста, перед турецким берегом начался шторм, но спасать их никто не выходил. Тогда лодочник сорвал с ребенка штанишки и раздвинул ножки, показав публике, что это мальчик. И несколько лодок вышло в море. Мальчиков турки спасали. А уж оттуда через пару лет перебрались в Аргентину.

Пояснение – об отчестве: дед ушел к другой женщине, моей бабушке, матери отца. Их брак они зарегистрировали в Эквадоре в 1923 г., когда отцу уже был год. Это свидетельство я нашел в столе, отдал папе, но он куда-то его убрал. Три сына среагировали на уход отца каждый по-своему. Все трое взяли фамилию матери – Коробицины. Дядя Саша стал Александр Моисеевич Коробицин, лейтенант, всю войну проработал переводчиком. Дядя Лёва взял фамилию матери, отчеством имя другого деда, стал Лев Александрович Коробицин. По семейному преданию, идущему, как понимаю, от дяди Алеши, во время войны капитан морской пехоты Лев Коробицин погиб, закрыв своим телом немецкий дзот. Своего единственного сына дядя Алеша назвал в память погибшего брата – Лев. А судьба дяди Алеши совсем другая. Он тоже взял фамилию матери, а как возникло отчество, не знаю. Мой отец говорил, что его отчество возникло как отчество его деда Александра Павловича Коробицина, екатеринбургского мещанина, по еще одному преданию, бывшего какое-то время старообрядческим священником. Но по свидетельству о рождении Лидии Александровны (любезно присланному мне моим троюродным братом Сергеем Коробициным) его звали «Александр Харитонов Коробицин». У меня есть фотография, в центре которой сидит милая высокая русоволосая интеллигентная женщина, Лидия Александровна Коробицина, первая жена деда, а вокруг нее сыновья – трое крупных парней. Дядя Алеша меньше ростом, чем два брата, взгляд лукавый и умный. Роста он и впрямь был невысокого. Если, скажем, у моего отца был рост один метр 76 см, то у дяди Алеши был рост метр 72.


Фотографии дяди Лёвы у меня не сохранилось. Но фото двух братьев, Александра и Алексея, времен войны могу показать.

О дяде Алеше Коробицине я знал уже лет с восьми только то, что он воевал в Испании, потом надолго исчезал, отец говорил, что он служит капитаном на кораблях дальнего плавания. Моряк! Капитан! Конечно, герой! Больше ничего не знал. А потом вдруг в 1956 г., мне 11 лет, он поехал с нами (папой, мамой и мной) отдыхать в Джубгу. Маленькая деревушка на берегу Черного моря, в море впадала река, по этой реке под свисающими перевитыми ветвями мы как-то по предложению дяди Алеши поплыли на двух лодках вверх по течению. В реке шныряли рыбки, некоторые довольно крупные, мы с мальчишкой-соседом ловили их по утрам. Страшноваты были змеи, не очень большие, тонкие, гибкие, с маленькими головками, но мы их боялись, поскольку не знали, ядовиты они или нет. Сейчас иногда я думаю, что моего дядю Алешу, улыбчивого и добродушного, те, которые подозревали его профессию, тоже могли опасаться, не нанесет ли он смертельный удар. Уже потом, лет семь-восемь спустя, я как-то спросил его, носил ли он оружие (мальчишке лестно видеть героя), на что дядя Алеша усмехнулся: «Как правило, нет, только если нужно было по роли». «А как же, – заранее изнемогая от мальчишеского героизма, спросил я, – а сражаться?» Он вдруг рассмеялся: «В моем деле сражаются умом. Я почти никогда не стрелял, если не был в бою».


Александр и Алексей Коробицины. 1942


Но это уже был более поздний разговор. А пока мы плыли по реке, над нами свисали ветви, похожие на лианы, тень закрывала нас от жары. А километров пять выше по реке мы наткнулись на плетеный мост, как в приключенческих книгах: деревянные дощечки днища и ветви и лианы как перила. Конечно же, мы прошли по нему: рядом с дядей Алешей ничего не было страшно. Странное спокойствие. Потом это спокойствие подтвердилось странным образом. На следующий день мы гуляли в парке, и вдруг на шею отца попал клещ. Мама первая заметила и закричала. Отец даже не почувствовал, а тут, услышав крик, повернулся, увидел клеща и попытался ударить по нему ладонью, чтобы убить его. Реакция дяди Алеши меня поразила. Он перехватил руку отца и сказал: «А вот этого делать не надо. Не тронь его!» Отец заметно занервничал, опасаясь, что клещ может быть энцефалитным. Дядя Алеша рассмеялся своим тихим улыбчивым смехом. «Когда мы партизанили в гомельских лесах, мы нарочно ловили этих клещей, сажали на руку и смотрели, как они вгрызались и протачивали себе дорогу». Мама нервничала: «Алеша, хватит шутить! А как вы спасались?». Он провел рукой по усам и опять усмехнулся: «А очень просто. Капали на то место, куда клещ въелся, каплю керосина, он сразу и вылезал». Но керосина ведь у нас с собой не было, хотя в съемной приморской комнате керосинка стояла. Но успеем ли мы дойти-добежать до комнаты, – мы далеко ушли в лес.


Родители и вправду испугались, я, глядя на них, тоже. Это была неожиданная опасность среди жаркого и расслабляющего отдыха. Хотя это казалось, если взглянуть со стороны, рассказанной кем-то, словно безумцем, историей, которых вообще-то быть не должно в этом мире. «История человеческой жизни – это история, рассказанная безумцем», – писал Шекспир. А я был довольно начитан. Здесь немножко запахло безумием. Но родители всерьез рассуждали об опасности, тогда дядя Алеша встал, сходил к мужикам, приехавшим на машинах, взял у них пузырек с бензином и вернулся. Несколько капель, и клещ, работая всеми лапками, начал выбираться. Дядя Алеша стряхнул его на землю и раздавил. У меня все это в голове как-то сразу перемешалось. Вроде это было, наверно, на самом деле, и было страшно, а теперь это просто почти бытовая шутка. Как история из книги.


А потом пошли на пристань нырять и плавать. И опять мое представление немного сломалось. Дядя Алеша – моряк, капитан, герой. Когда к нам домой приезжал его друг Машевич из Латинской Америки, он качал меня на носке ботинка и пел: «Капитан, капитан, улыбнитесь! Ведь улыбка это флаг корабля!» И я понимал, что это про дядю Алешу. Сам дядя Алеша относился к Машевичу немного иронически. Уже много позже сказал мне: «С ним было трудно работать. У него в каждом кармане было по пистолету на боевом взводе. Верный шанс – провалиться». Я удивился: «А вы разве никогда не отстреливались?». Надо было видеть его смущенно-ласковую улыбку: «Никогда. Мне никогда по роли не приходилось это делать. Ведь побеждаешь умом, а не пулей. А когда приходилось стрелять, стрелял. Но это уже на Гомельщине, в партизанах».

Я ждал, как он красиво нырнет и уплывет далеко-далеко, уж во всяком случае, не хуже местных деревенских приморских пацанов. Сказать, что он разочаровал меня – было бы неправдой. Просто я тут же решил, что так и должно быть. А он как-то солдатиком спрыгнул с мостков, минут пятнадцать поплавал вокруг деревянной пристани, почти по-собачьи, потом влез на доски причала и развалился загорать. К этим доскам только раз в неделю приходил теплоход, о котором кричали рупоры: «К пристани прибывает теплоход “Агат” типа “Жемчужина”». И играли «Мишку»: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня?..». К вечеру теплоход отчаливал. Оставался просто деревянный настил.


И странное дело: вместо разговоров о военных приключениях (хотя потом я понял, что по-настоящему воевавшие не любят рассказывать военные истории) дядя Алеша рассказывал историю о том, как пытается напечатать свою первую книгу рассказов о Мексике «Жизнь в рассрочку» (1957). Как потом уже я понял, его выперли на пенсию, в отставку. Сорок шесть лет – не время даже для военной пенсии. Он как-то сам сквозь зубы бросал, что те, кто мог его поддержать, были уже в начале пятидесятых расстреляны. Новое начальство его уважало, но не могли преодолеть того обстоятельства, что у дяди Алеши не было военного образования. Хотя навоевано им было на несколько генеральских званий. Без дела он сидеть не мог, видел много, писательский дар был очевиден, хотя не про все можно было писать. Но сюжеты он находил. Много видел, в любом случае можно найти нечто неожиданное. Как в любом кусочке жизни, если ее видеть.


С ним прощались в 1966 г. в ЦДЛ, я еще вернусь к этому сюжету. Выступали писатели и говорили, что главную книгу Алеша не написал. И тогда генерал из военной разведки вдруг сказал: «Нет, написал, но вы ее никогда не прочтете». Название книги знал отец (хотя и он не читал). Книга называлась «Искусство перевоплощения». Никогда и я ее не видал.


Пока же речь шла о том, что цензура не пропускала рукопись, поскольку трудно было объяснить, почему советский майор знает такие точные детали мексиканского быта. Дядя Алеша острил: «Я им предложил, чтобы книга вышла под псевдонимом АЛЬПАКО. То есть так якобы зовут реального автора – мексиканца АЛЬПАКО. Но дальше слова: “В переводе Алексея Павловича Коробицина”. Смеются, но отказываются». Шутка и впрямь была прозрачна, хотя для дураков, может, и не очень понятна. Книга все же вышла под его именем, может, военное начальство прикрикнуло на писательскую цензуру – не знаю.




Но лето кончилось, и теперь видел я любимого дядю не чаще двух-трех раз в год. А он и вправду был любимый дядя, тот человек, глядя на которого физиономия почему-то расплывалась от удовольствия и счастья. О его военных делах мы не говорили, он выпустил новую книгу «Хуан Маркадо – мститель из Техаса» (1962), где работал сюжет двойничества, о котором я позже писал в своих литературоведческих и культурфилософских текстах. Было два брата-близнеца, мексиканцы, но один, Хуан Маркадо, вырос в бедной семье, второй, Рикардо Агирре, – в богатой гасиенде. Во время восстания Хуана Маркадо его богатый брат спасает близнеца, попавшего в плен и должного умереть. И узнает тайну. А когда в бою с американскими войсками Хуан погибает, брат называется его именем, показывая родимое пятно, которое вроде бы отличало братьев. И только верные друзья понимают его героизм. Восстание Хуана Маркадо продолжается. Думаю, что книга была написана столь искренно, ибо момент мужества и самопожертвования был, конечно, у героев от автора. В тот самый год я заканчивал десятый класс. Заканчивал скверно, у меня было две двойки в году (то есть переэкзаменовки) и тройка в году по поведению. Литератор меня хотел перевоспитать, да и все почему-то думали о моем перевоспитании. Очень часто вместо школы я шел мимо нее в Тимирязевской парк, гулял там и размышлял обо всем сразу О том, почему никто не желает дружить со мной так, как я хотел бы, как «три мушкетера», например. И чтобы был такой брат, как в романе дяди Алеши. Но младший хотел быть первым, а потому дружбы не получалось.



На мою удачу была введена одиннадцатилетка, поэтому у меня был шанс пересдать и остаться в школе. Двойки были по литературе и русскому языку. Идейные расхождения с учителем решались просто. Вначале он играл в свободолюбивого преподавателя, требовал, чтобы мы с ним спорили. Придумал ШПТ, что значило школьный поэтический (потом полифонический) театр. Пытавшиеся играть в свободных приняли с восторгом полифонические представления о том, как Пушкина убил император Николай и как русская поэзия мстила за него. Правда, школьный остряк, хулиган и двоечник, вырезал на школьном столе: «Покупайте ДДТ и травите ШПТ». У литератора было много любимцев, быстро усвоивших советскую систему, – спорить, чтобы прийти к заданному учителем тезису. Сегодня его и называют «культовый учитель по литературе». К 80-летию выпустили книгу о нем, где я стою на первом месте среди его удач: «Его учительский путь в Москве начался в девятой специальной школе. Среди ее выпускников-гуманитариев – Владимир Кантор, Нина Брагинская, Татьяна Венедиктова, Марк Фрейдкин». Да, это была школа Юлия Анатольевича Халфина. Спорить было надо, но так, чтобы правота все равно была на стороне препа. За мои реальные несогласия я получил две двойки в году и обещание, что переэкзаменовку я никогда не сдам и пойду учиться в вечернюю школу. «Это будет для тебя хорошая школа жизни», – сказал он. Спасибо завучу, с которой я спорил, но у которой хватило соображения не давать мне волчий билет. Но на тройке по поведению в году Халфин настоял за то, что я «имел наглость временами отвечать ему резко и настраивать против него класс». Месть писателя всегда словесна. В романе «Крепость» я изобразил его как подловатого человека по имени Григорий Александрович Когрин (он же Герц Ушерович). Понятное дело, что антисемитских мотивов не было (даже наоборот), но мне хотелось показать, как человек строит из себя русского, даже православие принял. Когрин обвинил моего героя в покушении на него, хотя знал, что булыжник в него кинул местный хулиган. А он твердил, что русский народ не способен к злу, если его интеллигент не подучит, как Иван Карамазов Смердякова. Самое безумное в этой истории было, что весь класс считал, что лучше меня из одноклассников литературы никто не знает, что я больше всех читал. Такое простое нарушение логики преподавания явилось своего рода маленьким уроком жизни, что дело не в реальности, а в мозгах того, кто решает твою судьбу, в безумном решении начальника.


Но к этим двум двойкам решила примазаться толстая и рыжая англичанка Марья Ниловна, никем не любимая. За что меня она не любила, не знаю, я всегда был на неплохом счету. Но ведь переправить четверку на двойку в общем ажиотаже можно. Встретив меня в коридоре, спросила: «Что, Кантор, скоро расстанемся? Больше в школе не увидимся?» Уже в полном отчаянии от всех своих неприятностей, я неожиданно сострил, довольно зло: «А что, Мария Ниловна, вас из школы увольняют?» Она остолбенела, а я, получив маленькую сатисфакцию, поехал домой.


Дома ждал меня непростой разговор, хотя отец готов был меня поддержать. Но крестьянское начало мамы требовало, чтобы, даже не соглашаясь с барином, все равно участок выкосить как надо. Изгнанная дважды с работы, она принимала как должное – не протест, а противопоставить несправедливости – работу. В университете она занялась генетикой по совету друга деда и нашего соседа по дому Антона Романовича Жебрака, известного биолога. Надо сказать, мама нервничала поначалу, но дядя Алеша, который оказался в тот момент в Москве, вывезенный из гомельских лесов, сказал, что она справится, что отец (то есть мой дед) направил ее к хорошему человеку. Но мама, уже решив что-то, делала, так как полагала, что лучше никто не сделает; она, выражаясь языком характеристики, «проявила себя как хороший исследователь», ее хвалил сам Раппопорт. И потом именно за это она и была уволена как любимая ученица знаменитого российского биолога-генетика Иосифа Абрамовича Раппопорта, одного из основоположников отечественной генетики, выступившего на знаменитой «августовской сессии ВАСХНИЛ» 1948 г. против Лысенко. Надо добавить, что Раппопорт прошел всю войну, был награжден двумя орденами Красного Знамени, орденом Суворова. За боевую операцию по соединению с американскими союзниками был представлен к званию Героя Советского Союза, вместо этого был награждён орденом Отечественной войны, а также получил американский орден «Легион Почета». Что, наверно, впоследствии вызывало подозрения. В 1949 г. за несогласие с решениями сессии ВАСХНИЛ Раппопорт был исключен из ВКП(б). Он был едва ли не единственный, кто осмелился выступить против сталинского биолога Лысенко. А маму просто выгнали с работы, она пошла чернорабочей. Хотели восстановить эменесом, но потом оставили в 1949 г. на той же работе – в Главном Ботаническом саду копать, корчевать и пр., за то, что не согласилась поменять еврейскую фамилию мужа Кантор на девичью русскую – Колобашкина. И еще одно добавление. Когда мама вернулась в науку, поступив на работу в Институт садоводства в Бирюлево (НИЗИСНП), она вывела новый вид (соединение земляники и клубники) – земклунику, очень любимую одно время дачниками, так вот самый популярный сорт она назвала «РАПОРТ», в честь Раппопорта. Это был знак любви и признательности, мать умела быть благодарной за науку. Об этом говорится сегодня в биологических справочниках, цитирую статью под названием: «Что за чудо, посмотри-ка – созревает ЗЕМКЛУНИКА»: «В 70-х годах прошлого века селекционеру Татьяне Сергеевне Кантор удалось получить уникальный гибрид. Гибрид между клубникой мускатной и земляникой садовой крупноплодной. <…> Татьяна Сергеевна Кантор ушла из жизни, так и не успев официально зарегистрировать эти сорта. Тем не менее они радуют садоводов вот уже четвертый десяток лет. <…> Во Франции получен землянично-клубничный гибрид под названием Ville de Pari»[1]. Стоит зайти на сайт «Земклуника», где многое рассказывается. Правда, как и учителю, ей за ее открытие досталось от начальства. Когда маму начали приглашать во Францию французские коллеги-селекционеры, ее еще до выслуги пенсионного возраста уволили, сильно сократив тогдашнюю пенсию, земклунику объявили достижением Института садоводства, а на международные конференции начал ездить директор. Правда, названия сортов поменять он не посмел. Мама же, чтобы выработать нужный пенсионный срок, на старости лет снова последний год отработала чернорабочей. И директор Василий Григорьевич Трушечкин (кстати, тоже участник войны с наградами, о которых теперь не знаю, что и думать) не постеснялся ее взять на эту должность именно в том институте, где было сделано открытие.

На страницу:
3 из 4