bannerbanner
счастливые люди
счастливые люди

Полная версия

счастливые люди

Язык: Русский
Год издания: 2015
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

Я любовалась ими издалека. Прекрасными, загадочными казались мне смуглые мужчины, – все как на подбор, рослые, в стильных костюмах, – загадочным было само их появление здесь, в этих ничем особо не примечательных домах. Женщины были большеглазы, тонколицы. Почти задыхаясь от восторга, я замедляла шаг.

Она были почти как цыгане, но другие. Что вынудило их покинуть родные края и осесть разноцветной стаей в нашем районе?

Юная женщина с младенцем улыбнулась мне и произнесла несколько слов. Женщина была почти девочка, и младенец в ее руках казался нарядной куклой. Эх, если бы можно было немного поиграть с ней, поговорить, расспросить о далекой стране, о том, что заставило ее.

Улыбаясь, она взмахнула рукой, будто бы приглашая к беседе.

Вряд ли она говорит по-русски. Зачарованно я сделала шаг навстречу. У нее атласная кожа, а облегающий джемпер связан из легкого и яркого пуха. Чем же могла заинтересовать ее я, обреченно идущая по дороге в школу?

Обычная девочка в обычном школьном платье, с обычным портфелем с полуоторванной ручкой (результат драки в прошлый понедельник), с обычным, повторюсь, портфелем, в котором лежат…

Лежит. Лежал…

Рука женщины указывала вниз, под ноги. Так и есть. Обвязанный и обмотанный бумагой, валялся злополучный коробок в придорожной пыли.

Наклонившись, я выхватила его двумя пальцами и ринулась прочь. Не смея осквернять своим присутствием Ее. Прекрасную иранку с прекрасным ребенком. Будто сошедшую с персидской миниатюры.

Ну куда же он подевался, куда? – из пенала посыпались разноцветные карандаши, еще почти новый фломастер с резким запахом цветочного одеколона, – краснобокое яблоко весело подпрыгнуло и откатилось в угол.

Все глупые, а она одна умная. Все слушают ушами, а она…

Возьми красный карандаш и запиши, – без анализа в школе не появляться.

Пламенея щеками и шеей, покорно вывожу проклятое слово. Перед глазами стоит прекрасная иранка. В вязаном джемпере, в модных брюках-клеш, улыбается она таинственной нездешней улыбкой.

Существо из другого мира – мира, в котором не бывает похорон, уколов, анализов. Трехэтажного здания школы, завернутых в серую бумагу пирожков, продленки, перловой каши, пульсирующего алым дневника, в котором непроизносимое…

Балетки

Хитро улыбаясь, бабушка выдвигает шифлодик.

Как, вы не знаете, что это такое?

Шифлодик – это выдвигающийся ящичек комода. И находится он в комнате моей бабушки. Если вам когда-нибудь случится заглянуть туда, то помимо комода и шифлодика вы увидите сервантик (именно так!), и годами живущих в нем слоников, и причудливо изогнутую золотую рыбку с приоткрытым ртом, и старый будильник, от звона которого может лопнуть сердце (а звенит он, когда ему вздумается, по настроению).

– На, возьми, пока старый дурак спит!

Старый дурак – это муж моей бабушки, стало быть, – отчим моей мамы, следовательно, никакой мне не дедушка. Хотя, речь совсем не об этом.

Воровато озираясь, бабушка сует в мой карман вчетверо сложенную бумажку.

– Молчи! И дурочке этой – ни слова! А то, чуть что, – сразу крик!

Дурочка – это моя мама. С ней бабушка особо не церемонится.

Время обеда – звездный час моей бабушки.

Она восседает в торце стола, сложив руки на животе, и ревниво отслеживает каждое движение.

На лице – сложная гамма, – от безграничного умиления до яростного осуждения (чего-чего, а темперамента ей не занимать!)

– Ребенку! Ребенку! Золотник хлеба она жалеет! Себя довела, теперь за ребенка взялась!

Человек должен есть. И, вообще, румянец и круглые щеки – не порок. Ни я, ни моя мама этими характеристиками не обладаем. Что очень печалит бабушку.

На мамину просьбу что-нибудь съесть она возмущенно кричит.

– Что, я голодная? Не хватает, чтоб я ела ВАШ обед!

А я потом, селедочку, с лучком, с хлебом.

Бабушкино лицо принимает мечтательное, сладкое выражение. Тут я не выдерживаю. Прыскаю с набитым ртом.

Под гневным маминым взглядом выскакиваю из-за стола, стараясь не смотреть на выразительно колышущийся бабушкин живот.

Итак, хитро улыбаясь, бабушка выдвигает шифлодик.

– Смотри сюда! (голос ее становится строгим и почти сердитым) – ты должна знать, – когда я умру, – не смейся, я уже не молоденькая… Так вот, когда я умру,

ты зайдешь сюда, в эту комнату и откроешь этот шифлодик!

Морщусь от резкого запаха нафталина. Очень бережно бабушка вынимает два свертка. Лицо ее торжественно как никогда.

– Это – отрез на платье, – ему сносу нет, сейчас такое не купишь, вырастешь – пойдешь к хорошей портнихе…

– А это, – бабушка осторожно разворачивает другой сверток, поменьше, – балетки!

Лакированные черные туфельки, совсем новые.

– Да, новые, я их только два раза и надела, – на Цилькину свадьбу, – ну ты не знаешь, и на пох… – тут бабушка вовремя одергивает себя.

– Возьмешь и будешь носить, когда подрастешь, – я торопливо киваю головой (меня давно ждут на улице, и проще с бабушкой согласиться, чем спорить).

Ночью я не могу уснуть. Воображение рисует жуткие картины. Крадусь в комнату бабушки и, пугливо озираясь, выдвигаю шифлодик. Вот они – черные туфельки!

Надеваю их, бегу к зеркалу – и вижу за спиной бабушкино лицо, укоризненное и печальное. Пытаюсь содрать туфли, но они будто приросли к ногам! От дикого вопля просыпаюсь. Слышу звон посуды, тихое ворчание.

Время от времени бабушка смотрит в сторону комода и подмигивает, – я понимающе киваю в ответ. Это наша тайна. Черные лаковые туфельки. Балетки.

Бедная бабушка! Как вы догадываетесь, платья я так и не сшила, – да и балетками, увы, не воспользовалась. По очень простой причине. У бабушки моей была очень маленькая ножка. Тридцать четвертого размера.

Княжна Тамара

Моя армянская бабушка была стройной и сухощавой, ставила ноги по-балетному и любила яичницу с помидорами из шести яиц.

Ее звали Тамара. Глаза у нее были скорбно-гневные. Будто припорошенные пепельной крошкой. Сквозь которую едва пробивались жаркие золотистые сполохи.

Со скорбью понятно. Скорбь армянских глаз объяснять излишне.

Я побаивалась ее. Нам не о чем было смеяться. Несколько раз она попыталась заплести мне косички. Я стояла, опустив шальную голову, не смела встретиться взглядом.

Между нами пролегала пропасть. Я была вертлявой и смешливой, она – степенной и грустной. Все ей было не так. Не то.

Вместе с бабушкой Тамарой в дом въезжал солидный чемодан. Я восхищенно наблюдала за струящимся из него прохладным шелком, крепдешином, ситцем и плавно стекающим бархатом. Иногда она раскрывала его и задумчиво перебирала аккуратно сложенные стопки. Там было и «на выход», и на «каждый день», ночное, дневное, демисезонное…

Но помню я ее в одном, всегда в одном и том же легком халате с кармашками, приталенном, доходящем до середины стройных икр.

Пахло от нее сушеной дыней и сухой жарой.

Ее летние визиты, долгие, месяца на три, были испытанием.

Во-первых, я не любила долму. Тогда не любила. Любила простое – жареную картошку, кукурузные хлопья.

А искусно приготовленную, любовно обернутую в виноградные листья долму не любила. И чхртму, и тан, и виртуозно приготовленный густой красный соус.

Во-вторых, напряженные, о, более чем напряженные отношения между двумя бабушками, – армянской и еврейской…

Я не могла не заметить, что моя смешная бабушка Роза уже не ходит, а «шмыгает», что достаточно непросто при ее уютной полноте, что она, о, боже, почти заискивает, да, заискивает, соглашается, поддакивает, кивает головой и поджимает губы. А потом как уронит кастрюлю! Или, допустим, половник.

Бабушке Розе необходимо было продержаться любой ценой. Ведь та, вторая, уедет, а она таки останется. И снова можно будет болтать глупости, прыгать на одной ножке (не бабушке, а мне, разумеется) и рассказывать про непутевую Ивановну.

И бабушка держалась. Она держалась за стены, стол, стулья, – за сердце, наконец!

Сдержанности ее вполне мог бы позавидовать Муций Сцевола. Чего стоила эта сдержанность, знала только она.

Помножим скорбь армянского народа на грусть еврейского и получим долгое, очень долгое молчание… Прерываемое разве что тягостными протяжными вздохами из одного угла комнаты и электрическими разрядами – из другого.

Сегодня-то я все понимаю. Мне все предельно ясно.

Тогда об этом говорили вполголоса, между прочим, и чаще посмеиваясь. Ну как же, попробуйте поживите с княжной!

Да-да, вы не ослышались! Моя армянская бабушка была княжеского роду. Из князей, значит. И всю жизнь терзалась этим. Гордилась и терзалась. И, естественно, негодовала.

Попробуйте поселить княжну (пусть даже на месяц-другой) в крохотной комнатушке на Подоле, или, допустим, на Воскресенке. В крохотной комнатушке с прелестным балконом, увитым виноградными листьями. С натянутыми бельевыми веревками, огромным тазом для стирки, прислоненным к стене. В комнате со скачущей, растрепанной, шумной девочкой, которая ни минуты не сидит на месте и совсем не делает попытки приблизиться, понять, заглянуть туда, где скорбь, гнев и обида.

Бабушка Тамара была княжной. В силу возраста мне не дано было оценить изящество рук и лодыжек, стройность шеи и хрупкость пальцев. Я видела другое.

И только позже, много позже, что-то кольнуло меня, когда случайно, совсем случайно, я подсмотрела голубей, клюющих с ее раскрытой ладони, и ее саму, машущую с балкона вслед удаляющемуся силуэту моего отца. И бормочущую слова, которые мне не дано было понять, увы, тоже.

Корзина, картина, картонка

Эта девушка, сидящая на подоконнике у окна с распахнутыми ставнями.

Да, помимо стекол были ставни, либо наглухо задраенные (на время полуденной сиесты), либо распахнутые во двор.

Окна первого этажа выходили на уютную площадку между домами, с мощным стволом акации в самом центре и мощной же кроной, образующей прохладную тень.

Подол. Подвальные помещения, зарешеченные окна, за окнами непременно кто-то жил, всегда жил, – какие-нибудь старушки, а то и целые семьи, – всегда казалось, что живут эти подвалы жизнью таинственной, непостижимой.

Вот я, допустим, идущая по улице с тетей, идущая по улице в красных ботинках и шапочке «лебединая верность», совершенно особенная девочка, нарядная, подпрыгивающая на одной ножке, предвкушающая катание на пароходе и обилие всяческих чудес, – например, покупку вязких огурчиков из теста либо сладкой же ваты, – я, живущая в замечательной пятиэтажке, на втором этаже с балконом, увитом листьями дикого винограда, с любопытством, со сладким замиранием заглядывала в окна с крошечными форточками, занавешенные желтоватыми занавесками, освещенные либо темные, – на окнах были решетки, но главное – оттуда тянуло… тяжелым, неистребимым, сырым и холодным.

Именно дух. Дух старого Подола. С запахами цветущих лип, речного вокзала, ладана, нафталиновых шариков, плесени. С запахами елочных базаров, первого снега, истаивающего на языке. Запах двора. Едкий – кошачий, острый – тарани, сладкий – клубничных пенок и приторного вишневого компота. Погреба, в котором чего только нет. Нагретой полуденным жаром железной двери, о край которой я рассекла лоб. Раскидистой шелковицы, которая сама по себе соблазн, искушение… Тут и там возникающими колоритными фигурами батюшек, монашек, просто старушек, чаще согбенных, с бледными «подвальными» лицами, несущих на себе, в себе – этот самый «дух», невыветриваемый, живучий, вечный.

Ступенек было три, ровно три, – сбитых, продавленных, – налево по коридору располагалась довольно вместительная кухня, на которой всегда что-то происходило – некое действо, почти сатанинское, сопровождаемое адским кипением под алюминиевыми крышками. Чугунные сковородки висели в ряд, формой и значительностью соперничая с беспрестанно вещающей черной тарелкой. В тарелке всегда происходило важное. Например, гимн Советского Союза. Или радиоспектакль «Таня». Или нечто под гармонь, залихватское, притоптывающее, – либо продольное, горизонтальное, бескрайнее, как степь, привольное, как колхозное поле.

Это было очень правильно организованное пространство, – во всяком случае, мне оно казалось идеальным.

Меня ждали. Меня всегда ждали.

Я была главный гость. Стоило проехать полгорода, чтобы стать центром Вселенной. Центром Вселенной на улице Георгия Ливера, бывшей Притиско-Никольской.

А кто к нам пришел! – наскоро вытертые руки обнимали меня и вели по узкому коридору в дальнюю комнату. По мере моего продвижения справа и слева приоткрывались двери, – а кто к нам пришел! – важную гостью гладили по голове, угощали, привечали и всячески любили.

По дороге я успевала дотянуться до взъерошенной Муськиной спины. Муська была ангорской, легкой как пух. Правда, чуть позже она трансформировалась в тяжеловесного хищника, рыжего сибиряка, дамского угодника и редкого прощелыгу.

В дальней комнате царил привычный полумрак. Ставни, как правило, были прикрыты, а большой и яркий свет зажигался во время вечернего чаепития.

Чаепитие было настоящим.

С подстаканниками, синими блюдцами, тяжелой сахарницей. Чай в стаканах обжигал губы и язык, – взрослые отдувались и потели, мне же позволено было прихлебывать из блюдца.

Стол был огромным, стулья – с высокими спинками, кожаными сиденьями. Это были очень прочные стулья, сделанные на совесть.

Все в этом доме было прочным. И у всего было свое место. У кушетки, у огромной печи, выложенной изразцами цвета топленого молока. У маленьких тугих подушек-думочек. У настенных часов, которые показывали очень точное время. Время было безразмерным, медленным – оно разматывалось, точно огромный клубок, струилось, будто песок.

У маленьких ходиков с гирькой. Ходикам полагалось быть несерьезными. Запаздывать, забегать вперед. Вздыхая, дед Иосиф взбирался на стул и подтягивал гирьку.

Корзина, картина, картонка, – напевал он, лукаво поглядывая в мою сторону. В третий раз «корзина» звучала как «Карина», – в этом месте я смеялась, давала ущипнуть себя за щеку, и все оставались довольны.

Картина тоже висела на своем месте. Это была правильная картина, изображающая сидящую на подоконнике кудрявую девушку с поджатыми к груди коленями. Возможно, девушка мечтала о чем-то недостижимом. Например, о любви. О прекрасном принце. О хрустальных башмачках и крепдешиновом платье на выпускной бал. Я долго смотрела на нее, очень долго, пока мне не начинало казаться, что эта девушка и я – одно целое. Целую вечность мы сидим вот так, и смотрим во двор, мечтательно прикрыв глаза.

За окном – зима, весна, лето. Сугробы вровень с окном, майские жуки, бельевые веревки, душевая кабинка. Шумные соседи. Фаина с пятого этажа. Давид – ухо-горло-нос с третьего. Стук костяшек домино. Паутина под крыльцом, подвал, заколоченный досками, кошки, много кошек, разноцветных, разномастных, шныряющих, драчливых, дремлющих, загадочных, как сфинксы.

Через дорогу – трамвайная линия, будка сапожника, военная часть.

Скоро всего этого не будет.

Ходики, тикающие над моей головой, показывают настоящее время. Самое надежное в мире.

Над круглым столом вспыхивает лампа. Стол накрыт, и никто никуда не торопится. Чай слишком горячий, но для этого есть блюдце, – на дне его отражаются янтарные блики. Можно пить не торопясь, а потом подойти к окну, легонько потянуть за крючок.

Девушка с картины продолжает всматриваться вдаль. Похоже, она все еще ждет чего-то…

Еще немного, – она разомкнет сцепленные на коленях пальцы и опустит ноги на землю. И побежит. Интересно, как быстро умеют бегать мечтательные девушки с волнистыми волосами?

Я буду долго смотреть ей вслед и думать, что она – это я, а я – это она.

Пока не опустятся сумерки и не захлопнутся ставни.

Зеркало

Еще только начали избавляться от табелей и прыщей, а уже вот она, взрослая жизнь, началась. Распахнулся занавес, и на подмостках вместо привычной мизансцены, такой многообразной в своей однотонности, – новые лица, голоса, – привычный мир закончился – для кого раньше, для кого позднее, кто-то проскочил, вырвался вперед, кто-то задержался на старте, – а там уже – выпрастываются из школьных воротничков, из пузырящихся изношенных до лоска коричневых брюк, – колени, локти, шеи, ключицы, кадыки, – мы уже начались, – у стойки школьного буфета, хватаясь за подносы с потеками яблочного повидла, – в пролетах между этажами, между контрольными по обязательным и второстепенным предметам, – по одному, в затылок, выходим, ошалевая от безнаказанного, уклоняясь от опеки, мальчики и девочки выпуска … года, – строем маршируем мимо закопченных домов, проваливаемся на вступительных, – уже через год, повзрослевшие, сталкиваемся лбами на похоронах «классной», – или через пять? – десять? – вот и Юлька Комарова, – она уйдет первой, – ломкие ножки без единого изгиба, – смешные ножки-палочки и ясные, слишком ясные глаза, – нельзя с такими глазами, – нельзя с такими глазами любить взрослых мужчин, – моросит дождик в вырытую могилу, и земля уходит, ползет, – глинистая, комьями впивается в подошвы, обваливается, крошится, разверзается.

Зато та, другая, – третий ряд у окна, четвертая парта, – красные щеки, пуговки с треском отскакивают от тесного платья, – нянчит троих, таких же щекастых, крикливых, кровь с молоком, – со школьной скамьи – на молочную кухню, – левую грудь Машеньке, правую – Мишеньке, потом переложить, – Машенька сильнее сосет, а Мишенька так себе, – сосет и левый кулачок сжимает, будто насос качает, – а сама и девочкой не успела побыть, – жиропа, хлебзавод, булка, пончик…

Вот и дорога в школу, припорошенная лепестками астр, махровых, сиреневых, бордовых, – там, на углу – прием стеклотары, а чуть дальше, за девятиэтажкой, я всегда останавливаюсь, – там живет некрасивая девочка, – на углу стоят они, взявшись за руки, раскачиваются как два деревца, никак не разомкнутся, – старшеклассник, совсем взрослый и девочка эта, от некрасивости которой что-то обрывается внутри, – точно птенец, тянется клювом, осыпает мелкими поцелуями его прыщавое лицо, – выросшая из короткого пальто, в войлочных сапожках, самая удивительная девочка, моя тайная любовь, мое почти что отражение.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4