Полная версия
Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны
Старики ценили Москву за обилие садов и зелени, относительно здоровый климат, не идущий в сравнение с петербургским. Общественная жизнь, правда, не радовала разнообразием. Балы и театры посещали только избранные, а простой москвич выбирал между гуляньями, крестным ходом и посиделками в трактире. «…Я, если и не совсем покойница, но решительно похоронена в грязи, соре и запустении того, что смеют звать московской жизнию. Хороша жизнь!.. Стоит смерти, но не имеет ее выгод, – уединения и молчанья!» – возмущалась Евдокия Ростопчина в конце сороковых годов[5].
Иногда одуревающих от скуки горожан развлекал приезд панорамы «знаменитой американской реки Миссисипи» или верблюд с пуделем, играющие в домино на Рождественке[6]. Чахленькие бульвары, сады, улочки летом превращались в сплошной цветущий сад. Д. И. Никифоров сравнивал Москву с большим селом – город в теплый сезон покидали дворяне, крестьяне, студенты, чиновники. Николаевская эпоха как будто остановила время: «Вставали на восходе, ложились на закате. Движение было только в городе, да на больших улицах, и то не на всех, а в захолустьях, особенно в будни, целый день ни пешего, ни проезжего. Ворота заперты, окна закрыты, занавески спущены. Что-то таинственное представляло из себя захолустье. Огромная улица охранялась одним будочником. Днем он сидел на пороге своей будки, тер табак, а ночью постукивал в чугунную доску и по временам кричал во всю глотку на всю улицу: «По-сма-три-вай!..» Хотя некому было посматривать и не на что: пусто и темно, только купеческие псы заливались, раздражаемые его криком»[7].
Но тут, на беду для старичков и на счастье для молодых, скончался Николай. «Реформы!.. Сперва – воля крестьянам, потом – воля вину, затем – начатки самоуправления: хочешь – чини мосты, хочешь – нет, хочешь – на пароме переезжай, хочешь – вплавь переправляйся! – и, наконец, открытые настежь двери в суды: придите и судитесь, сколько вместить можете!»[8] Салтыков-Щедрин перечисляет вехи великих реформ: отмену крепостничества и системы откупов, появление земств, гласного и состязательного суда.
Декабрист Александр Беляев вспоминает свою встречу с Москвой как раз на пороге великих реформ: «В первый раз я ее видел 10-летним мальчиком, когда мы, ехавши в Петербург, остановились в ней с князем Долгоруковым, в 1813 году, на другой год ее наполеоновского разгрома, чисто русской жертвы всесожжения, и потому у меня в памяти были одни развалины, торчащие трубы и растрескавшиеся стены домов, а проезжая ее, ехавши в отпуск, мы только останавливались на станции и, переменив лошадей, ехали дальше, и потому теперь она представилась мне уже в новом виде, фениксом, из пепла возрожденным».
Первые годы царствования Александра II заставили Москву встряхнуться после продолжительной николаевской эпохи, когда общественная жизнь переместилась в салоны. Освобождение крестьян дало стране миллионы рабочих рук. Бывшие земледельцы приходили в город на заработки и подстегивали начинавшийся процесс урбанизации: если с 1830 по 1864 год население Москвы увеличилось лишь на 60 тысяч человек, то всего за семь лет, с 1864 по 1871 год, прирост составил 238 тысяч человек (с 363 до 602 тысяч жителей).
Конечно, столичные окраины еще долго сохраняли налет «большой деревни», но решительный шаг навстречу преобразованиям Москва сделала именно в 1860-е годы. Да и что такое Европа в понимании простого москвича? Е. П. Ростопчина упоминала беседы о Европе, «…о которой здесь хотя и имеют некоторые понятия, но вообще очень сбивчивые и неопределенные; иные представляют ее себе в виде ресторации, где бессменно подаются и пожираются лучшего сорта трюфли и паштеты; для других она – сераль продажных баядерок; для дам – модный магазейн; для Хомякова и его шумливых, нечесаных, немытых приверженцев – бедный заграничный мир, только сцена, на которую они поглядывают спокойно с своего тепленького местечка, зеваючи или припеваючи, как кому случится…»
Первый вокзал столицы, Николаевский
Москву из русского человека не вытравить. Интересно, что даже в 1860-е годы современники принимали стареющего Герцена за типичного москвича, сохранившего за границей все характерные черты жителя Первопрестольной: «На всем моем долгом веку я не встречал русского эмигранта, который по прошествии более двадцати лет жизни на чужбине… остался бы столь ярким образцом московской интеллигенции 30-х годов на барско-бытовой почве. Стоило вам, встретившись с ним… поговорить десять минут или только видеть и слышать его со стороны, чтобы Москва его эпохи так и заиграла перед вашим умственным взором. Вся посадка тела и головы, мимика лица, движения, а главное – голос, манера говорить, вся музыка его интонаций – все это осталось нетронутым среди переживаний долгого заграничного скитальчества…»
Гравюра И.Н. Павлова из серии «Уходящая Москва», изображающая дом Леонтьевых в Гранатном переулке
Столица шестидесятых! Обывательские дома тянулись до горизонта, изредка их единообразие прерывалось заколоченными и обветшалыми особняками времен Екатерины. Сплошная застройка чередовалась с пустырями и огромными, поросшими травой площадями. Улицы в Замоскворечье, одном из самых консервативных и дальних районов, продолжали поражать случайных путешественников пустынностью и отсутствием людей: «К десяти часам вечера огни в домах почти везде бывают погашены, и по широким улицам властительно царствует мучительный стук дворницких колотушек и лай полканов и барбосов. В одиннадцать часов редко встретится какой-нибудь запоздалый прохожий или протрясется ванька, а в двенадцать можно быть уверену, что не встретишь никого. Только тусклые фонари уныло мигают друг другу, как будто говоря: и нам бы на боковую пора!»[9] Жители Первопрестольной говорили, что когда на Арбате и Пречистенке просыпаются, Замоскворечье только отходит ко сну.
Путеводитель 1865 года издания также отмечает своеобразие отдаленного района: «Замоскворечье… уже теряет характер столицы; в нем мало жизни, движения; тут много деревянных зданий, мало общественных учреждений. Это другой город, похожий более на губернский или хороший уездный…»[10] Купечество долго держало закрытыми сословные перегородки, а ко всякого рода нововведениям, касавшимся быта, относилось недоверчиво. Проветривать комнаты считалось негигиеничным, особняк отапливали до седьмого пота и одурения, а для некоторой свежести бесконечно курили «смолку» или клали раскаленный кирпич в ушат с мятной водой.
Несомненно, «вечно кипящая жизнею Тверская улица, боярская Пречистенка и нарядный Кузнецкий Мост с его заманчивыми французско-русскими вывесками» шли заметно впереди. Иностранные магазины еще не делились по специальностям и торговали всем подряд, от изысканных вин до женской пудры. Вывески снабжались обязательными рисунками или пиктограммами для неграмотных: булочные шли в комплекте с калачом, цирюльни и парикмахерские – с банкой пиявок. На здании одной пивной была намалевана бутылка с вылетевшей пробкой. Надпись рядом гласила: «Эко пиво!» Знаменитый трактир Воронина в Охотном Ряду узнавали по птице с блином в клюве и тексту: «Здесь Воронины блины».
В центре шла насыщенная уличная жизнь. Бытописатель 1840-х годов Иван Кокорев подробно описывает торговлю вразнос в Охотном Ряду. Московские лоточники предлагали горячие блины, сбитень, сдобренный кипятком, белые баранки, гречневики, гороховый кисель с маслом, жареный мак. Особенно славились парни из-под Ярославля, начинавшие с мелочной торговли, а заканчивавшие жизнь с собственными трактирами и доходными домами.
Уличное движение 1860-х годов
Такой услужливый брюнет будет кланяться всякому прохожему, одного назовет «почтеннейшим», другого «добрым молодцем». Ласковое слово и кошке приятно! Продавец блинов так нахваливает свой товар, что вокруг через несколько минут соберется толпа, жадная до песен и прибауток. Разносчики обычно предлагали свой товар в людных местах – возле бань, мостов, рынков, вокзалов.
В постные дни продавали гороховый кисель. Его обильно поливали маслом и резали щедрыми ломтями. Когда на календаре стояли скоромные дни, появлялся овсяный кисель. Другой своеобразный московский «фастфуд» – гречневики или «гречники». Они были похожи на толстые пирамидки из крупы. Их разрезали пополам и посыпали приправами. Продавец горячего напитка, сбитня, обычно давал каждому клиенту в качестве бесплатного бонуса изрядный кусок калача. Как приятно есть горячую закуску в морозный день!
Очень часто услугами разносчиков пользовались озябшие извозчики, которые в ожидании клиентов грелись вокруг костров или металлических бочек. Еще в середине XIX века в Москве встречались необычные «вывески», когда булочник подвешивал к своему окошку только что испеченные калачи. У сытных белых булок полагалось выбрасывать «ручку» из тонкого теста – ее подбирали нищие или обгрызали бродячие собаки. Дело в том, что калач обычно держали за нижнюю часть представители грязных профессий. Они не могли помыть свои ладони перед трапезой. Выражение «дойти до ручки» напрямую связано с калачами – насколько же человек опустился, если вынужден кусочки хлеба подбирать?
«Калашни» начинали работать рано утром, чтобы любой студент или мастеровой мог позавтракать свежим хлебом. Калачи и булки в симметричном порядке укладывали на длинные лотки. Московскую снедь доставляли на специальных санях и к императорскому столу в Петербурге – замороженные калачи постепенно оттаивали в горячих полотенцах.
Купцы могли заказать себе горшок щей, не выходя из лавки. Специальные повара носили завернутые в одеяло огромные сосуды с первым блюдом. В корзинке торговцы держали отдельные миски, столовые приборы, хлеб. Порция горячего стоила 10 копеек. Купец обедал и оставлял посуду на полу. После трапезы повар вновь проходил по рядам, собирал пустые тарелки и протирал их тряпкой.
Разносчики сновали по рядам со скоростью кометы. Петр Вистенгоф жаловался: «Вдруг неожиданно пролетит мимо вас, как угорелый, верзило с большим лотком на голове и отрывисто прокричит что-то во все горло… Я, сколько ни бился, никак не мог разобрать, что эти люди кричат, а как товар покрыт сальною тряпкою, то отгадать не было никакой возможности… От купцов уже узнал я, что это ноги бараньи, или «свежа-баранина», разносимая для их завтрака». У женщин с удовольствием покупали блины. Редкие залетные финны торговали крендельками из Выборга.
Да, еще кутили последние чудаки и оригиналы, принимал суеверных просителей Иван Яковлевич Корейша. Дмитрий Никифоров с типичными для старого москвича воздыханиями в начале XX века вспоминал пышные приемы 1860-х годов: «Не то теперь! Прежний танцевальный вечер на 70 или 100 человек обходился от 150 до 200 рублей. Теперь нельзя обернуться в 3000 и 5000 руб. Во-первых, заведено устраивать непременно буфет с глыбами льда и замороженным шампанским, которое и молодежь и старики истребляют с начала до конца вечера… В старину, когда шампанское продавалось 3 рубля бутылка, его подавали только за ужином, а теперь, когда цена его более чем удвоилась, его пьют не переставая в течение всей ночи… В старое доброе время ужины готовили свои повара из привезенной своей деревенской провизии… Туалеты барышень были проще и почти всегда без кричащих нынешних отделок»[11].
К.Т. Солдатенков, один из самых успешных предпринимателей Москвы XIX века
Общественная атмосфера отличалась вольностью и непринужденностью: «Зима 1857/58 года была в Москве до крайности оживлена. Такого исполненного жизни, надежд и опасений времени никогда прежде не бывало… В обществе, даже в салонах и клубах только и был разговор об одном предмете – о начале для России эры благих преобразований, по мнению одних, и всяких злополучий, по мнению других; и московские вечера, обыкновенно скучные и бессодержательные, превратились в беседы, словно нарочно созванные для обсуждения вопроса об освобождении крепостных людей. Одним словом, добрая старушка Москва превратилась чуть-чуть не в настоящий парламент»[12]. Москвичи много веселились в конце 1850-х годов – давал знать о себе хороший урожай, в имениях еще не перевелись жирные гуси и поросята.
Д. И. Никифоров утверждает, что приемы были чрезвычайно скромными. В начале вечера гостей угощали чаем, конфетами, лимонадом, потом следовал ужин из трех блюд, все получали по бокалу шампанского и отправлялись танцевать. Сословия веселились пока еще раздельно: «В конце пятидесятых годов… московское купеческое общество только что начинало стремиться войти в общение с образованным московским дворянским обществом. На купеческих балах понемногу начала появляться дворянская молодежь…»
Еще слушали старичков, начинающих длинные рассказы о пожаре или о днях Александра Благословенного. Собирался и шумел Английский клуб, но ничто уже не напоминало о временах золотого века: «Понемногу, по оскудению средств дворянства, число членов уменьшалось постепенно и из 600 членов и 100 временных посетителей обратилось в 200 человек, да и то туда попали лица, в прежнее время не мечтавшие и прогуляться по залам в качестве гостя». Евдокия Ростопчина, отошедшая на тот свет в конце 1850-х, писала о постепенной утрате дворянством своих позиций:
Но жизни нет! Она мертва,Первопрестольная Москва!С домов боярских герб старинныйПропал, исчез, и с каждым днемРасчетливым покупщикомВ слепом неведеньи, невинноСтираются следы веков,Следы событий позабытых,Следы вельможей знаменитых,Обычай, нравы, дух отцов…Сокрушаться по ушедшим временам свойственно представителям каждой эпохи, но переход от николаевского царствования к александровскому сопровождался в Москве сильными социальными потрясениями: «В 50-х годах Е. П. Янькова, урожденная Римская-Корсакова, помнившая чуть ли не пять поколений, с горечью смотрит на московское дворянство: живут в меблированных комнатах, по городу рыщут на извозчиках, едва наберешь десятка два по всей Москве карет с гербом, четверней… «Поднял бы наших стариков, дал бы им посмотреть на Москву, они ахнули бы, на что она стала похожа!»[13]
Уходило в небытие то самое барство, наполнявшее столицу вскоре после Рождества и тратившее налево и направо доходы от имений. После освобождения крестьян многие дворяне кинулись перестраивать хозяйство, заводили сельскохозяйственные машины, затыкали дыры в семейном бюджете. Не сразу откажешься от вырабатывавшейся столетиями привычки жить на широкую ногу! «Московское дворянское общество сильно редело. Многие уехали жить в чужие края, думая тем сократить расходы, живя в дешевых меблированных комнатах; другие поместились в губернских городах, третьи бросились искать какой-нибудь службы. Так все оторвались от своих насиженных гнезд, но не имея руководящей нити, как безрульный корабль погибли в пучине общественной жизни», – сокрушается Д. И. Никифоров, описывая реалии конца 1860-х годов.
Дворянин оставался дворянином, пока служил или делал вид, что служит. А когда у твоего дома отняли фундамент, что остается делать? М. Е. Салтыков-Щедрин писал о резком изменении общественного устройства в пореформенные годы: «Вообще судьба этих людей представляет изрядную загадку: никто не следил за их исчезновением, никто не помнит о них, не знает, что с ними сталось. Такого-то видели в Москве – «совсем обносился»; такого-то встретили на железной дороге – в кондукторах служит. А большинство совсем как в воду кануло. Во всяком случае, эта помещичья разновидность встречается в настоящее время как редкое исключение. Ее заменил разночинец, который хозяйствует на свой образец»[14]. Куда же делись дворяне? Они «…разделили выкупную ссуду по равной части между трактирами: московским, новотроицким и саратовским. То была последняя вспышка доказать, что представление о «славе» еще не умерло, но сколько было по этому случаю выпито водки – про то знает только грудь да подоплёка!»
А ведь еще в конце пятидесятых у всех московских дворян была, как правило, крепостная прислуга и ежемесячные оказии из деревни – длинными караванами шли в столицу соленья, варенья, наливки, настойки… А. Ф. Писемский в начале шестидесятых лежал на диване, страдал животом и попивал минеральную воду, жалуясь окружающим: «Ох, батюшка!.. Уходил себя дикой козой! Увидал я ее в лавке у Каменного моста… Три дня приставал к моей Катерине Павловне (имя жены его): «Сделай ты мне из нее окорочок буженины и вели подать под сливочным соусом». Вот и отдуваюсь теперь!»
Дворянин, дворянин, где же ты? Москва потеряла своих вельмож и чудаков не разом. Еще Пушкин писал о намечавшемся упадке: «Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым. Под вызолоченным гербом торчит вывеска портного, который платит хозяину 30 рублей в месяц за квартиру; великолепный бельэтаж нанят мадамой для пансиона – и то слава богу! На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает. Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками. Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свиблова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало уставленных миртовыми и померанцевыми деревьями. Пыльные кулисы домашнего театра тлеют в зале, оставленной после последнего представления французской комедии. Барский дом дряхлеет. Во флигеле живет немец-управитель и хлопочет о проволочном заводе». Оскудение дворянства началось не сразу, но аристократы старались искусственно продлить золотой век. Итог мы видим на картине В. Максимова «Все в прошлом».
Одновременно с увеличением численности населения начинается многоэтажная застройка центра столицы. Если в дореформенное время ведущим типом жилья оставалась усадьба, а приезжим сдавались преимущественно флигели и мезонины, то с 1860-х годов горожане начинают ценить удобство и прелесть отдельных квартир. «Москва усадебная, живущая за счет пензенских и тамбовских душ, быстро преобразуется в Москву капиталистическую. На сцену выступает новый могущественный класс, успевший в тиши патриархальных лабазов накопить огромную экономическую силу… Приобщенное к гражданским правам и демократизованному образованию, бывшее темное царство формируется в городскую промышленную буржуазию в европейском значении этого слова»[15]. Купцы терпели гоголевского городничего, кланялись, давали взятки, но в итоге дождались собственного выхода на историческую арену. «Кубышки» их стремительно росли. М. П. Рябушинский в 1858 году владел 2 миллионами рублей, Прохоровы на исходе сороковых годов хвастались тремя миллионами. Сколотивший состояние на винных откупах В. А. Кокорев в 1861 году отчитывался о состоянии в 7,3 миллиона рублей[16].
П. Бурышкин в популярном труде «Москва купеческая» исследует русскую литературу XIX века и приходит к выводу, что положительный образ торговца и предпринимателя в ней практически не представлен. Купечеству только предстояло завоевать себе место под солнцем. «На купца смотрели не то чтобы с презрением, а так, как-то чудно. Где, дескать, тебе до нас! Такой же ты мужик, как и все, только вот синий сюртук носишь, да и пообтесался немного между господами, а посадить обедать с собою вместе все-таки нельзя – в салфетку сморкаешься», – отмечал публицист Сергей Терпигорев (Атава).
Реформы, особенно великие, всегда бьют по сознанию граждан. Сложнейший комплекс проблем, связанный с модернизацией страны, в Москве оказался помножен на процессы урбанизации, становления капитализма и развития экономики. Усиливается приток «чужаков», носителей абсолютно иной, сельской ментальности.
Старый горожанин путается в новых реалиях, не всегда чувствует себя комфортно. В 1860-е годы начинается не только перестройка Москвы по новым образцам, но и трансформация личности обывателя. В городском пространстве у человека больше свободного времени, характер здесь формируется позже, значительной части людей даже в зрелом возрасте присущ инфантилизм.
Сельские реалии гораздо жестче: в деревне нужно вгрызаться в почву и требовать от скудной русской земли справедливого вознаграждения. В патриархальной культуре села гораздо меньше места отводится развлечениям. Кусок хлеба в городе заработать легче, хотя процент выброшенных на обочину высок.
Александр II вторит пушкинским строкам и начинает изменения сверху: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества». «Городовое положение» реорганизовало Московскую думу, ставшую бессословным органом. Исполнителем думских решений была городская управа. В 1863 году отменили публичные наказания и жестокое клеймение преступников. Через два года не стало предварительной цензуры в печати. «Давно ли газетного шута и доносчика Булгарина Леонтий Васильевич Дубельт драл, как школьника, за уши? Крутой переход ко вниманию, поощрению и исканию помощи в литературных деятелях был и достаточно неожиданным, и казался знаменательным после того, как по делу Петрашевского поплатились ссылкою несколько человек, заявивших свои имена в печати, после того, как И. С. Тургенев успел посидеть в Москве в арестантской Пречистенской части»[17].
Многие москвичи, воспользовавшись послаблениями, устремились за пределы отечества: «За границу» кинулись к 60-м годам все, кто только мог. Рухнули николаевские порядки, когда паспорт стоил пятьсот рублей, да и с таким неслыханным побором вас могли – и очень! – не пустить. Теперь это сделалось банально… Но сколько же тронулось тогда всякого шляющегося народа! Выкупные свидетельства после 1861 года зудели в руках дворян-помещиков. Где же легче, быстрее и приятнее можно было их спустить, как не за границей…»[18]
Дмитрий Никифоров вспоминает становление отечественного капитализма: «Москва бросилась на спекуляции; все мечтали об учреждении разных банков, постройке железных дорог… Всех поразило неожиданное богатство, свалившееся на двух железнодорожников: Дервиза и фон Мекка». В аферах с железными дорогами активно участвовали Губонины и Поляковы. П.Г. фон Дервиз оставил своим наследникам акции, каждый год дававшие около трех миллионов рублей. «Средним числом концессии выдавались по такой цене за версту, что в карман входило около пятидесяти тысяч рублей за каждую версту… Ну, а пятьсот-шестьсот верст концессии – это, кроме процентов дохода, составляло «маленькие» капиталы в двадцать пять – тридцать миллионов рублей в виде запасов на «черные дни», – отмечал князь Мещерский[19]. Огромные выкупные суммы были выброшены на рынок и сразу попали в руки предприимчивых дельцов. Деловая горячка, переходящая в раж!
Московских обывателей охватывает коммерческое сознание, они начинают понимать, что каждый кусок земли, особенно в центре, имеет немаленькую цену. Показательна сценка, описанная в романе А. Ф. Писемского «Мещане»: «Бегушев, как мы знаем, имел свой дом, который в целом околотке оставался единственный в том виде, каким был лет двадцать назад. Он был деревянный, с мезонином; выкрашен был серою краскою и отличался только необыкновенною соразмерностью всех частей своих. Сзади дома были службы и огромный сад»[20]. Героя всячески убеждали сделать дом немного современнее: «Его надобно иначе расположить, надстроить, выщекатурить, украсить этими прекрасными фронтонами». Бегушев блюл дедовскую старину и возмущался: «Это не фронтоны-с, а коровьи соски, которыми изукрасилась ваша Москва!» Далее следует долгий спор, посвященный судьбе земельного участка: «… Это варварство в столице оставлять десятины две земли в такой непроизводительной форме, как сад ваш». Герой в типичной для того времени форме отказывается пускать землю в коммерческий оборот: «Я дворянский сын-с, – мое дело конем воевать, а не торгом торговать… Чтобы тут какой-нибудь каналья на рубль капитала наживал полтину процента, – никогда!»
Уже с середины 1870-х годов путеводители сулят Москве достаточно быстрое развитие: «Это рост, напоминающий собой рост американских городов. В этом факте и залог и признак огромной будущности нашего родного города»[21]. В 1865 году ямщики, расселенные в районе Бутырской слободы и современной Долгоруковской улицы, продавали ее немыслимо дешево – по рублю или два за квадратную сажень[22]. Исследователи предвидели промышленный бум и строительную лихорадку в центре. Да, отмечают они, в Замоскворечье еще заметны допетровские порядки, однако «купеческие сынки… ходят в модных пиджаках, лиловых перчатках, пьют шампанское, бросают деньги камелиям, но дома еще подвергаются временным внушениям своих тятенек. Впрочем, в самое последнее время, так называемый город (Китай-город. – Прим. авт.) стал перестраиваться, и некоторые мечтают, что он сделается русским Сити». Именно так впоследствии и произошло – к 1880-м годам Китай-город закрепил за собой статус финансового и делового квартала, хотя размах торговли оспаривался ближайшими артериями, прежде всего Петровкой, Мясницкой и Кузнецким Мостом. Рады и архитекторы – появился массовый спрос на их труд. Спрос, конечно, существовал и раньше, но главный заказчик в империи был только один – Высочайший.