Полная версия
Записки мелкотравчатого
– Петрунчик, ты душка! Кажется, намерен с утра сделаться никуда не годным, – сказал Атукаев, щипля его за щеку. – Этим ты меня очень огорчишь.
– Голубчик, ваше сиятельство! Одну только, право, одну! Я ведь по одной пью…
– Ну, нечего делать. Дай ему мадеры!
– Только побелей, этой, знаешь, великороссийской, из-под орла… Кхе! – Тут Хлюстиков щелкнул языком, заболтал ногой и выразил многозначительную мину.
– А знаешь ли, за что его из суда выгнали? – спросил Бацов обратясь ко мне.
– Умны были, догадались… Эх, Бацочка моя, ты и того не смыслишь! Расталке муа… Кхе!
Хлюстиков мигом опорожнил рюмку.
Люди качали снимать палатку.
Отдав наскоро кое-какие поручения своему кучеру я поспешил к обществу.
Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументом. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они были окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти.
Нам подвели оседланных лошадей; людям начали подносить вино.
– Ну, смотри у меня! – начал граф, обратясь к охотникам. – На лазу[3] стой, глаз не раскидывай; проудил[4] – не твоя беда, прозевал – ремешком поплатишься. Чуть заприметил, что красный зверь пошел на тебя, не зарься, дай поле. Поперечь, а то в щипец[5] нажидай… особенно лису: заопушничала подле тебя без помычки, на глади – стой, не дохни; а место есть на пролаз, тотчас рог ловчему посылай. Ты, Кондрашка, смотри, берегись: я видел в прошлый раз, как ты бацовскую лису, без голосу, втравил в отъемную вершину… А главное, на драку[6] без толку не подавать. У всех вас есть эта замашка; глядишь, чуть щелкнула которая, или там увидал полено[7] али трубу,[8] и пошел клич кликать – и все, дурачье, сыплют к нему, а ловчий хоть умирай на рогу: «У нас, дескать, своя забота!» Вот я за вами сам начну присматривать! Садись!
Люди начали садиться на лошадей: собаки радостно взвыли и заметались вокруг охотников.
Ловчий[9] со стаею тронулся вперед; за ним поплелась длинная фура с борзыми; доезжачие[10] разравнялись по три в ряд. Раздался свисток. Егорка поправил на себе шапку, тряхнул головой, откашлянул и залился звонким переливистым тенором:
Эх, не одна в поле дороженька…
Еще свисток – и двадцать стройных, спетых голосов грянули разом:
Пролегала…
Вскоре и эхо в лесу крикнуло нам вслед:
Эх, зарастала…
Русское солнышко засветило нам с левой руки.
Отойдя с версту, мы увидели в стороне маленькую деревушку. Граф приказал охотникам идти до места, а мы повернули направо, и, в сопровождении стремянных, поехали рысью по узкой проселочной дорожке. У крайней избы стояли пять оседланных разномастных лошадей; возле них бродило около дюжины борзых и два человека в нагольных полушубках, туго подпоясанных ремнями.
– Вот и наши мелкотравчатые, – сказал Атукаев, слезая с лошади.
Навстречу к нам выбежал из избы низенький, плотный, с крошечными усиками и распухлыми щеками, нестарый человечек в сереньком казинетовом сюртучке и начал раскланиваться на все стороны.
– Что, ваше сиятельство, заждались? А мы было тотчас только что… – лепетал он, пожимая с низкими поклонами руку Атукаева.
– Вот, прошу познакомиться: наш помещик Трутнев, – сказал Атукаев, обратясь ко мне.
– Очень приятно-с! Честь имею рекомендоваться, – лебезил Трутнев, шаркая ногами.
– Я, кажется, уже имел удовольствие вас встречать?
– Ах, да, виноват, у Трещеткиных… они, признаться сказать, немножко мне сродни… Здравствуйте, почтеннейший Петр Сергеич, мое вам почтение, Лука Лукич! Степану Петровичу!..
Трутнев остался на крылечке с Стерлядкиным; мы вошли в просторную крестьянскую избу: два окна на улицу и одно на двор, печка, полати, и кругом лавки; в красном углу стоял длинный стол; одна половина была густо исчерчена мелом и завалена картами, на другом конце красовался графин с водкой, а подле него солонка, кусочек черного хлеба и полуизгрызанный кренделек. Тут же, опершись локтем о конец стола и задумчиво спустя лысую голову, сидел осанистый мужчина в телячьем яргаке; он держал между пальцев на весу погасшую трубку и, не обращая ни на что внимания, рассуждал сам с собою:
– Мо-шен-ник ты… валет семь с пол-тиной… па-роль проиграл! Са-а-вра-сого взять – нет, врешь, Во-лодька! – бормотал сидящий.
Явился человек, потер полою стол и убрал карты, потом протянул руку к графину.
– Ст-ой, дур-рак! Ку-да? – завопил рассуждавший. Он медленно поднял голову и уставил на нас глаза.
– Граб-бители! – произнес он, опускаясь снова, и уронил трубку на пол.
– Этот теперь ни на что не годен, – сказал Бацов.
Вбежал Трутнев и начал торопливо будить протянутого вдоль лавки мужчину в синем пальто, с густыми бакенбардами.
– Степа, а Степа, вставай! Граф приехал! Степа отбивался локтем и бормотал:
– От-стань, не хочу!.. Ну, пошел!..
– Эк ты их усахарил! – сказал Бацов Трутневу.
– Степа… граф! – крикнул Трутнев над самым ухом.
Степа обернулся, оттенил глаза рукою, всмотрелся и вскочил как встрепанный.
В это время Хлюстиков овладел графином, налил рюмку и запел «Чарочка моя» и проч.
– Ах, m-r le comte! Mille pardons! Извините, право извините! – болтали Бакенбарды и кинулись будить лысину.
– Петр Иванович! Что ж ты? Мы все…
– Граб-ит-ел-и… у-к!..
Петр Иванович еще икнул и замотал головой.
– Ну, не замай его – травит тут, – сказал Бацов.
Мы вышли.
Полями, буграми, лощинами, перелесками, то тротом, то шагом проехали мы верст десять и наконец, спускаясь на луговину, услышали стройный хор песенников. Завидя нас, они перестали петь и начали поить у ручья лошадей и выпускать борзых из фуры. Освобождаясь от заточения собаки радостно взывали, прыгали, потягивались и ласкались к лошадям и охотникам. Некоторые из них стрелой помчались к нам и с радостным визгом начали прыгать на седла к своим господам.
– Ты, Ларка, – сказал граф стремянному, – возьми к себе Обругая, Крылата и Язву; а мне к Чаусу Злоима и Наградку, а Сокола и Пташку отдай тому охотнику, которого вот им, – граф указал на меня, – угодно будет взять к себе в лаз.
Пока я благодарил графа за внимание, стремянный ловко подвернулся ко мне и шептал:
– Возьмите, сударь, кума Никанора: у него собаки приемисты.
Это предложение мне не понравилось: я метил на удалого малого, Егора.
Мы подъехали к стае.
– Ну, выбирай любого, – сказал Атукаев, обратясь ко мне, – Они у меня все знают свое дело.
У каждого из охотников, на которых я мельком взглядывал, просвечивало в глазах сильное желание попасть ко мне на барский лаз. Не желая быть невнимательным к предложению стремянного, я решился одним камнем сделать два удара.
– Кум Егор, со мной! – сказал я отрывисто.
– Эх, сударь, забыли! Я вам докладывал: Никанора, – шептал стремянной.
– Ну, брат, извини! Промахнулся!
Егорка с радостным лицом подбежал ко мне и принял на свору Сокола и Пташку.
Поднявшись на крутой бугор, мы проехали с версту полем и остановились у котловины.
Граф пригласил гостей и приказал доезжачим занимать места.
Стая гончих и красные куртки тотчас отделились от нас и медленно потянулись вверх.
– Сударь, не извольте отставать от графа, – шептал Егорка, – Он пойдет налево, за эти дубки: там, я знаю, лучший лаз. Вишь, бацовский стремянный так и пялит туда свои бельмы!
Мы спустились и поднялись из оврага, проехали саженей двести полем и кустарником и остановились в голове обрывистой водомоины, которая, расширяясь постепенно, сливалась с котловиною. Граф и стремянной потянулись от нас за дубки.
Стратегическое достоинство пункта, избранного Егоркой, если и не удовлетворяло всем потребностям, нужным для опытного охотника, зато зрению моему было чистое раздолье. Под ногами у нас неизмеримо длилась глубокая впадина земли, образовавшая собою болото, с высокими кочками, заросшими густым олешником и камышами.
В широкую ложбину эту, так кстати названную котловиною, врезывались со всех сторон покатые бугры, пересекаемые лощинами, оврагами и водомоинами. Пункт, на котором остановились мы, владел всей местностью, и я мог отчетливо следить за движением охотников и вместе с тем любоваться сметливостью каждого из них при занятии мест. То исчезая, то вырастая словно из земли, красные куртки ловчего и выжлятников медленно плыли по горизонту. Наконец они утонули в лабиринте спусков и только через четверть часа показались снова на скате высокого холма, поехали прямо на нас и вдруг остановились. Стоявшие на местах охотники были все на виду: в соседстве со мной, налево, саженях в полутораста, был Ларка-стремянной, а за ним, дальше, граф; направо, в кустарнике, через который мы прошли, поместился старик Савелий Трофимыч со своею Красоткой.
Прошло минут пять в бездействии; наконец Атукаев приложил серебряный рожок к губам: раздался короткий и трескучий звук; старший доезжачий тотчас повторил его на другой стороне ложбины, поближе к ловчему; сигнал этот, в переводе на язык человеческий, означал: «Мечи гончих в остров!» Я явственно увидел, как четыре красные куртки упали в стаю; ловчий один поехал медленно с бугра, и к его ногам, словно мухи, покатились разомкнутые гончие, отрываясь попарно от темного пятна, посреди которого копошились красные куртки; наконец они остались одни и, мгновенно вскочив на лошадей, помчались вниз, вслед за остальными гончими. На краю болота заревел басистый рог ловчего, захлопали сразу четыре арапника – и пошло порсканье.
– Теперь, сударь, извольте становиться на место!
– Разве я не на месте?
– Нет. Теперь нам нужно в притин, – сказал Егорка. – Изволите видеть? – продолжал он, указывая на окрестность.
Я взглянул. Действительно, места, на которых за минуту до этого стояли охотники, были пусты. Все они расползлись, словно мухи по щелям.
– Куда ж нам?
– А вот, – сказал Егорка и поворотил лошадь.
Мы выехали в густой куст ивняка, из-за которого можно было видеть только одни наши головы; местность отсюда открывалась еще явственнее.
Вскоре к порсканью присоединился голос одной собаки.
– Это Будило, – сказал Егорка.
К первому голосу примкнули еще два, такие же басистые.
– Это Рожок и Квокша, – продолжал мой стремянной.
Красные куртки зашевелились в болоте и начали накликать «на горячий».[11]
– Что ж это значит?
– Это еще ничего! Вот кабы Кукла да Соловей!.. А вот и он!.. Эх, варят… подваливают… Ну, повис на щипце! Теперь, барин, держитесь крепче: лошадь под вами азарная.
Я укоротил поводья, укрепился в седле и взглянул Егорку: он дрожащими руками перебирал узду и выправлял свору; лицо его бледнело, рот был полураскрыт, глаза светились как у молодого ястреба.
Ловчий подал в рог.
– По красному, – сказал Егорка, чуть дыша. С этим словом в котловине закипел ад: с фаготистыми и на подбор голосами собак слился тонкий; плакучий, переливистый и неумолкаемый голос Куклы; к ней подвалили всю стаю, и слилось заркое порсканье. Камыш затрещал, болото пошло ходуном и словно вздрагивало и колебалось под громом этого бесовского речитатива.
– Ну, одна катит! – прошептал Егорка, глядя в болото.
Я тоже начал всматриваться.
Лисица тихо прокрадывалась мимо нас по болоту и, как тонкий осенний листок, стлалась между кочек, то поднимая свою вострую головку, то припадая к земле; она наконец миновала наш лаз и, подбуженная новым приливом порсканья, вынеслась на бугор и покатила прямо в кусты. Старик Трофимыч стоял не шевелясь; наконец он заулюлюкал, указал ее собакам и скрылся из вида.
В то же время на противоположной нам стороне в разных местах охотники принялись травить в несколько свор.
Мне почудилось наконец, что стая погнала в нашу сторону, и действительно, через минуту что-то начало ломиться в камыше; вскоре затем выкатил матерой волк и понесся по кочкам, прямо в вершину, в голове которой был наш секретный пост.
– Егорка, видишь? – спросил я шепотом.
Егорка мой стиснул зубы и только дрожащею рукой подал мне знак пригнуться: он блестящими глазами своими, казалось, прожигал куст, сквозь который смотрел на волка.
Наконец зверь очутился противу нас, саженях в десяти; Егорка молча показал его собакам и бросил свору из рук. Пять собак рванулись разом, и Сокол первый, грудь в грудь, сцепился с волком: оба они слились в одно неразрывное целое, покатились по земле и исчезли в водомоине; прочие собаки скучились и прыгнули туда же; мы очутились там же, но, – увы! – раздался пронзительный визг, и храбрый наш Сокол, облитый кровью, катался по земле; волк сидел, ощелкиваясь от прочих собак, которые не смели к нему подступить. Егорка подал на драку, но зверь прыгнул на чистоту, принял направо и поскакал полем. Недолго, однако ж, длилась эта прыть: в рытвине, противу нас, мелькнула шапка стремянного и в то же время три свежие собаки понеслись навстречу дерзкому беглецу.
Волк не устоял противу первого напора приемистых и свычных с делом бойцов: он оробел, ощелкнулся и пошел наутек, но Крылат и Обругай повисли на нем; наши собаки подоспели, скучились, и свалка сделалась общею; прежде, однако ж, чем мы успели подскакать, волк стряхнул с себя кучу собак и, ощетинясь, сел в кружку, страшно сверкая глазами; подле него катался по земле Обругай с прокушенным боком. Егорка прыгнул с лошади и пошел к волку с кинжалом в руке. Видя нового врага, рассвирепевший зверь рванулся отчаянно вперед и побежал ощелкиваясь от собак, мимо дубов к кустарнику. Но вот из-за куста, между полынью, шмыгнуло что-то, со свистом, как спущенная стрела, и серый Чаус в мгновение ока сцепился с зверем и покатился с ним по пашне; собаки налетели на них гурьбой, и из них образовался один неразрывный клубок.
К нам подскакали старик Савелий и граф.
И вот в средине этого кружка что-то сильно поколебалось; собаки разлетелись врозь, и посреди них, как два достойные бойца, волк и Чаус поднялись на дыбы, схватились яростно и снова грянулись на землю; собаки снова накрыли их плотною бронею.
Граф приказал принять зверя.
Охотники прыгнули с лошадей, и Егорка первый, схватя волка за заднюю ногу, всадил ему в пах кинжал по рукоятку; собаки отскочили; на земле остался один только Чаус: пасть его впилась в волчье горло и замерла нем; зверь, хрипя, лежал врастяжку; стремянной бросился к Чаусу и рознял ему пасть кинжалом.
Храбрый боец при общих похвалах отошел тихо в сторону и снова пал на землю, сильно дыша; из горла у него валила клубом кровавая пена; налитые кровью глаза блестели, как раскаленные угли.
Егорка с радостным лицом принялся вторачивать волка, как трофей, принадлежащий ему, по правам охоты.
– Ваше сиятельство! Честь имею поздравить вашу милость с полем, батюшка! – сказал старик Савелий, снимая шапку.
– И вас также, Савелий Трофимыч! – отвечал граф весело, подражая старику в ухватках.
У Трофнмыча была в тороках лиса.
Мы спешились и пошли левым берегом котловины, весело разговаривая о событиях удачной травли. Я гладил Чауса, который шел подле графа и сделался смирен, как овца. Атукаев был очень доволен быстротою действий и сметливостью своих охотников.
Ловчий, стоя на бугре, вызывал на рог гончих из острова: мы подошли к нему; вскоре и прочие охотники начали туда съезжаться.
На той стороне котловины затравили двух волков прибылых, лисицу и несколько зайцев. Каждый из охотников, рассказывая подробности травли, приписывал своей своре необыкновенные достоинства; но все они, однако же, завистливо поглядывали на торока Егоркины, потому что подобного волка никому еще из них не случалось возить за своим седлом.
– Сорок лет сижу на коне, ваше сиятельство, – повторял Трофимыч, – а таких не принимывал!
В это время к нам подъехали Бацов и Стерлядкин с прочими господами.
– Посмотри-ка, Лука Лукич! – сказал я, указывая на волка.
– Это, братец, пустяки; а ты вообрази себе, Карай-то мой, Карай, опять лису так вот: джи!..
– Где ж она? – спросил Стерлядкин.
– Ну, вот, у Кирюхи, – отвечал Бацов, указывая графского охотника.
– Значит, ты травишь в чужие торока!
Все засмеялись.
В Асоргинских до обеда мы еще затравили одного волка и двух лисиц, и ровно в час за полдень жители Клинского, все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым и веселым видом, с бубнами, свистками и песнями вступили удалые охотники в деревню, обвешанные богатой добычей.
У новой и просторной на вид избы стояли походные брички, а на крылечке – люди и повара, ожидавшие нашего возвращения.
С шумом, весельем и смехом вскоре уселись мы за стол. Во время обеда граф поочередно призывал к себе отличившихся охотников, выдавал им определенную награду за «красного» и потчевал вином. Уже подали нам жаркое и в стаканах запенилось искристое вино, когда вошел старик Савелий с своею неразлучно Красоткой.
– Ну, старик, поздравляю, с полем! – сказал граф. – Говорят, что Красотка хорошо скачет? Отчего она худа?
– В разлинке, батюшка ваше сиятельство, не перебрамшись!
– Это за красного, а Красотку дарю тебе за усердную службу.
– Много доволен вашей милостью, – сказал старик. – Навсегда вам слуга, ваше сиятельство!.. Сорок лет на коне сижу… Еще покойному дедушке вашему, графу Павлу Павловичу, служил верою и правдою; перед Богом не лгу… – продолжал он, утирая рукавом радостные слезы.
– Старик, продай мне Красотку, – сказал Бацов, подавая ей кусок пирога.
– Как продать-то, барин?.. Свой выкормок, сударь, батюшка, самому-то не при чем быть… на старости лет, ни роду, ни племени, одна племянница была – и тое Господь Бог прибрал.
– Ну, что ж? Ведь Красотка тебе не внучатная? – возразил Бацов.
Старик посмотрел вначале на Бацова, потом на Красотку, и потряс головой.
– Нет, сударь, не продажная!
Мы встали.
Часть вторая
• Спор. • Подозренный. • Карай и Азарной. • Травля. • Явление из болота. • Застава из благородного материала. • Плен. • Новооткрытый способ продовольствовать армию. • Ганька и Мотрюха. • Новый инструмент. • Предмет сатисфакции с бабушкой. • Ужин под столом. • Дверь невидимка. • Побег. •
После обеда между охотниками начался жаркий спор с различными шутками, прибаутками и прочими вариациями. Стерлядкин отпускал остроты насчет Бацова и ловко над ним подтрунивал; последний возражал, горячился, отбранивался, но все это было у него как-то невпопад, как говорят – «не в строку». Меня одолевала дремота, но уснуть не было возможности, потому что волею-неволею я обязан был состоять в роли свидетеля и посредника.
– Ну, ты, скажи, пожалуйста, так ли это все было, как я говорил? – обращался ко мне Атукаев, рассказывая о подвиге Чауса.
Вслед за тем Бацов, в споре со Стерлядкиным и прочими, приступил ко мне с умоляющим видом: «Ну, ты, как сторонний человек, уверь их, пожалуйста» – т. п.
Правду сказать, не видавши по дальности расстояния ничего, что делалось на той стороне котловины, я брал многое на совесть, но, не желая оставить в одиночестве бедного Луку Лукича, поддерживал его, сколько мог.
Вскоре, однако же, этим разговорам положен был конец. Вошел стремянной и доложил Атукаеву, что к нему припожаловал пастух Ерема.
– Ну, вот кстати; давай его сюда! – проговорил граф стремительно. – Вот вам, господа, и конец всем басенкам, – прибавил он, обратясь к Бацову и Стерлядкину. – Верно, есть подозренный.
С этим словом в отворенную настежь дверь протиснулся необычайного вида человек. Ростом он был – косая сажень, лицом страшен, борода всклочена, в нечесаной голове торчали солома и ржаные колосья. Наряд его состоял из лаптей, посконных затасканных портов и побуревшего сермяжного полукафтанья с множеством заплат и отрепанными рукавами; под мышкой держал он баранью шапку, а в правой руке такую палицу, ой-ой! При взгляде на это страшилище мне тотчас вспал на мысль Геснер, с его Меналками, Дафнисами, Палемонами и со всею вереницею пригоженьких лиц, удержанных памятью из детского чтения. Поверх кафтана, от дождя Ерема драпировался толстою неудобосгибающейся и не идущей в складки дерюгой, накинутой на плечи в виде гусарского ментика.
Помолясь святым, Ерема поклонился всей честной компании, отшатнулся к притолке и загородил собой дверь.
– Что скажешь, Ерема? – начал граф.
– Русачка обошел, ваше графское сиятельство! – произнес Ерема таким голосом и тоном, по которому можно было понять сразу, что этот страшный и неуклюжий детина был простейшее и добрейшее существо.
– Хорошо. А где лежит? На чистоте? Травить можно?
– Как же, батюшка! В Мышкинских зеленях, на мшыщи. Трави – куды хошь. Матерой русачина; сулетошний. Он самый, батюшка, безобманно…
– А, ну, если только он, так спасибо! Вот тебе за усердие, – граф подал ему целковый рубль, – а эти господа еще от себя прибавят. Только смотри, тот ли? Пожалуй, вместо его, ты насадишь собак на какого-нибудь настовика![12] Как бы нам не сплоховать!
– Будьте в надежде, батюшка, ваше графское сиятельство, он самый; уж я к нему пригляделся: что ни день, почитай, видаю. И к скотине приобык… энто, нарочно нагоню стадом, – только что ужимается, пес, да уши щулит… лобанина такой…
– Ну, вот вам, господа, и делу конец! – сказал Атукаев Стерлядкину и Бацову. – Вот и увидим, чья возьмет. А уж русачок, рекомендую, распотешит дружков, если это лишь тот, которым я прошлый год потешался раз до трех. Так уж скажу наперед – одолжит! Будет за кем повозить воду! Ну, Лука Лукич?
– Что ж, пустяки, – отвечал Бацов, выпуская обильную затяжку дымом, но в этих как-то небрежно сказанных словах уже было заметно раздумье.
– Этак, пожалуй, мы, не долго думая, и на попятную… – прибавил Стерлядкин.
– У, щучья пасть! На попятную! Кто на попятную? Ты, что ли, пойдешь?
И у Бацова с Стерлядкиным пошли перекоры. Пользуясь их увлечением, граф подмигнул мне глазом, и я пошел с ним в соседнюю светелку.
– Поддерживай, пожалуйста. Луку! – сказал он почти шепотом. – Мне хочется, чтоб он отравил этого барышника (Стерлядкина): уж он слишком допекает бедного Бацова, а Карай, может быть, и оскачет: собака по породе выше Азарного.
– Что ж, господа, полноте вам спорить, не видя дела. Хотите сажать – уступлю вам зайца, а не хотите – мерять своих молодых, – сказал Атукаев, входя обратно.
– Вот тебе и весь сказ! – возразил Стерлядкин Бацову. – Идет, так? Я не отступаю от вчерашнего уговора… Только не иначе, как на завладай, и заднюю по хвосту. Мне не жаль собаки…
– Ну, вот, что ты меня, дурака, что ли, нашел! Пущу я на завладай с осенистой и втравленной собакой! Тебе говорят русским языком, что Карай – погодок и скачет щенячью… До угонки, изволь. Я те вставлю очки! Разве я не видал твоего редкомаха? За псарскими воду возит; а тут… Пустяки, брат… ты меня храбростью не удивишь!
– Ха, ха, ха! Вот он каков! А вчера как рисовался?
– Полноте, господа, кончайте! К чему тут в далекое забегать? Еще собак вздумали портить!.. Померяли – и конец… Вы за славу, а мы за вас попридержим. Ты за кого держишь? – спросил меня граф.
– Я? Теперь пока не знаю. А вот взгляну, которая покажется, – отвечал я.
– Ну, и прекрасно! Так идет, что ли, господа? Велите ввести собак.
– Да к чему и вводить? У нас семь пятниц на неделе. А там, пожалуй, чего доброго, еще и разревется, как тюлень на льду, – произнес как-то свысока и самонадеянно Стерлядкин, поднимаясь со стула.
– А ты, щучья п… – начал было Бацов с свойственной ему быстротою и энергией, но граф не дал ему кончить. Все мы приступили к состязателям и уговорили их «мерять собак» просто, а сами вызвались присутствовать в качестве судей и общим приговором утвердить славу за быстрейшей.
Послали привести собак на погляденье. Первого – Азарного – ввел Стерлядкина стремянный на своре. Это была муруго-пегая, чистопсовая собака, собранная вполне, рослая, круторебрая, на твердых ногах, но собака скамьистая[13] и с коротким щипцем. Увидевши своего господина, она степенно подошла к нему и положила голову на колено.
Вслед за ним, на свист Бацова, вихрем влетел Карай в комнату и, прыгнув к нему на грудь, заскиглил и замахал хвостом.
– Ох ты мой… шалунок!.. – приговаривал Бацов, лаская своего любимца. Карай спустился на пол и и начал бегать и обнюхивать. Это была очень породистая густопсовая собака, почти во всех ладах:[14] он был немного лещеват, но с крутым верхом[15] и на верных ногах сухая голова, глаза на выкате, тонкий щипец, хотя немного подуздоват. Глядя на этого, с черною лоснящеюся шерстью и проточиной на лбу, белогрудого красавца, видно было, что он еще не опсовел и по молодости не сложился вполне, но по ладам и «розвязи» нельзя было не предпочесть его Азарному.