bannerbanner
Опыт о хлыщах
Опыт о хлыщахполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 18

Словом, совершенство!.. Чтобы дать тебе о ней еще более ясное понятие, я скажу тебе, что она напоминает портреты Марии-Антуанетты – только en beau. И как она горячо и усердно молилась, если бы ты видел! Это обстоятельство меня окончательно расположило в ее пользу. Смотря на нее молящуюся, я увидел, что эта девушка получила нравственное, солидное, религиозное воспитание, что это именно одна из тех девушек, которая может составить счастие человека. Теперь, когда я уже близко знаю ее, я вполне убедился в этом. Она добра и кротка, как ангел.

Скуляков ее знает – и даже этот мизантроп от нее в восторге. По рождению она аристократка. Мать Рагузиной – ближайшая родственница князьям Волынцевым. После обедни я подошел к старухе и сам представил ей себя, а старуха представила меня дочери и пригласила провести этот день с ними. Я, разумеется, не отказался.

Старуха – тоже прелесть, настоящего старого аристократического закала, с седыми пуклями под чепцом. Когда они были в Париже, к ним ездили все сен-жерменские знаменитости, вся старая французская аристократия… Веришь ли, с первого взгляда на мою Alexandrine я почувствовал такую страстную, такую горячую любовь, о какой я до тех пор не имел никакого понятия. Какая-то непреодолимая симпатия вдруг привлекла меня к ней. Нельзя не верить сочувствию душ. Тут только я понял, что к Кате Торкачевай я никогда не чувствовал настоящей любви, что это было мальчишеское увлечение, что я волочился за нею так только, чтобы не отставать от других, и вспомнил твои слова, за которые я, бывало, на тебя сердился. Да, ты был прав, тысячу раз прав! Мне теперь стыдно и совестно вспоминать о моих глупостях и проделках. А ведь Катя меня любила!.. Бедная девушка! В день ее смерти я аккуратно каждый год служу по ней панихиду.

С незабвенного для меня дня Петра и Павла я начал чаще и чаще ездить к Рагузиным, и всякий приезд к ним открывал в Alexandrine какие-нибудь новые достоинства. Представь себе! У нее чистейший парижский выговор и такая ножка, какой никогда и во сне не видала ни одна из наших танцовщиц. Все башмаки, которые хранятся в главной квартире театралов, не исключая и башмака Тальони, ей не годятся даже для туфлей. О, если бы Арбатов увидал эту ножку, что он сказал бы!.. Кстати, видаешь ли ты Арбатова, и неужели он все еще вооружен против меня и смотрит на глупость молодости, как на преступление? Что Броницын? все лезет в гору? Что, он все еще живет с Прохоровой или уж забыл о своем театральстве?..

Напиши обо всем… А для меня, братец, все это прошедшее кажется теперь чем-то баснословным, хотя, признаться, если бы я приехал в Петербург и отправился в Большой театр, то мои старые театральные кости, мне кажется, еще расходились бы…

Но все это глупость, mon cher. Истинное счастие – счастие семейное, а Катя никогда не могла бы составить моего счастия, потому что нас разделяла бездна, и мы не могли понимать друг друга. Рождение и воспитание много, милый друг, значат… Только одинаково рожденные и воспитанные могут чувствовать настоящую симпатию друг к другу… И если бы ты знал, как твоего толстого приятеля любит его невеста!..

Поздравь же меня; я счастлив, я женюсь, я начинаю, братец, гордиться собой и находить, что во мне есть действительно что-нибудь: иначе я не возбуждал бы к себе чувства любви. В то же время я чувствую, что я не стою моей Alexandrine: она и умнее, и образованнее меня во сто раз… Всю эту вашу литературу и политику знает наизусть. Не смейся, ей-богу, правда… Она меня просто удивляет.

В приданое за ней мать отдает Шмелеве, пятьсот душ и, кроме того, земли в Крыму, овцеводство и значительный капитал; но я об этом мало забочусь, потому что имею свой кусок хлеба и ни на минуту не задумался бы жениться на ней, если бы она ровно ничего не имела. Порадуйся же, эгоист, счастию твоего старого товарища. В моей женитьбе есть какое-то предопределение свыше; знакомство с нею в церкви – это тоже добрый знак. Я на днях ездил в Ипатьевскую пустынь по обещанию. Я наложил на себя этот обет заранее, если все счастливо кончится. Беседовал с игуменом. Он и меня, и ее давно знает, поздравлял меня и сказал, что бог благословит наш брак, потому что „ваша невеста (это его собственные слова) богобоязливая и прибежная к церкви…“. И это действительно справедливо. Ах, как она молится, если бы ты видел!.. Теперь у меня хлопот полны руки: разные закупки и выписки из Москвы и из Петербурга. Карету я выписываю от Фребелиуса… карета темно-синяя, а обивка внутри цвета Marie-Louise: это будет недурно… Помещики здешние, проведав о моих затеях, удивляются и ахают: им все в диковину, и каждая вещь кажется им разорением. Совершенные дикари! Что делать? Моя слабость, чтобы все было у меня порядочно, по-барски. Прощай! Обнимаю тебя. Может быть, увидимся в Петербурге, и скоро, а до тех пор не забывай меня и напиши мне, гадкий эгоист, в ответ на мое длинное послание хоть несколько строчек… Когда мы свидимся в Петербурге, ты увидишь, что я еще, впрочем, не совсем опровинциалился и, как говорится, не левой ногой нос сморкаю. Еще раз обнимаю тебя от души и повторяю: пиши! пиши!

Р. S. Я о тебе много говорил моей нареченной. Она тебе кланяется и горит нетерпением тебя увидеть, потому что по моим словам полюбила тебя заочно».

После этого письма я в течение многих лет ни от кого не слыхал о Летищеве и не получал уже более от него никаких писем.

Года три тому назад, в одно солнечное и морозное утро, я зашел в какой-то кафересторан на Невском проспекте и в ожидании чашки кофе перелистывал газету, лежавшую передо мною. Вдруг дверь ресторана с шумом отворилась, ударившись об угол стола, так что все присутствовавшие, в том числе и я, невольно обратились на этот шум. В двери с трудом влезала медвежья шуба и, распахнувшись, обнаружила пыхтящее тело неимоверной толщины, за которым следовал жиденький и белобрысенький молодой человечек с застывшей на лице улыбкой. Тело в медвежьей шубе остановилось посреди комнаты, осмотрелось кругом и, полуоборотом взглянув на молодого человека, следовавшего за ним, произнесло:

– Фу, какая жара! фу!.. А что, братец, закусить хочешь? спрашивай себе, что хочешь, дружочек. Мне смертельно есть хочется…

Молодой человечек наклонил на эти слова свою головку и придал своей неподвижной улыбке приятность посредством расширения рта.

– Эй, ты, мусье! – вырвался пронзительный, тоненький голосок из тучного тела, которое обернулось к лакею, – подай карту, покажи, что у вас там есть; накорми нас, милый друг, посытнее да повкуснее: мы вот с ним проголодались… Фу! Фу!

Этот голосок, выходивший из тучного тела, показался мне будто несколько знакомым.

– Ба, ба, ба!.. – При этих звуках из медвежьей шубы высунулись руки и простерлись ко мне. – Вот встреча, вот встреча!.. Фу!.. Да что ты так выпучилто на меня глаза? Не узнаешь, в самом деле, что ли?.. Летищев, братец… он сам, своей персоной.

И он навалился на меня, обнимая и целуя меня.

После этих объятий я долго не мог оправиться.

«Неужели это действительно Летищев, – думал я, – тот самый, который некогда в блестящем гвардейском мундире, с перетянутой талией, живой и вертлявый, волочился за Катей Торкачевой?..» – Я, кажется, привел тебя в изумление моей корпоренцией? – продолжал Летищев.

– Что ж? фигура, братец, почтенная, не правда ли? настоящая предводительская!

Ну, как ты, голубчик, поживаешь? Ты не меняешься ничего… Сразу узнал тебя. Я на тебя, братец, сердит, очень сердит… Фу… экая жара! Ну, как это можно, в продолжение пятнадцати лет ни строчки! На что это похоже!.. А я все-таки хотел к тебе сегодня же заехать. Я ведь только третьего дня ввалился в вашу Северную Пальмиру, еще никого не видал, ни у кого не был. Вчера целый день отдыхал после дороги. Charme, charme de te voir, mon cher, очень, очень рад!

И он жал мне руку.

– Однако, брат, дружеские излияния сами по себе, а желудок сам по себе. Желудка дружбой не накормишь… Я страшно отощал, должно быть оттого что прошелся… Я ведь, братец, ходить не привык, в деревне мы ходим мало… У меня там этакой кабриолетик на лежачих рессорах… я нарочно, по своему вкусу, заказал в Москве… вот спроси у него…

Он ткнул пальцем на молодого человека.

– Прекрасный экипажец! – проговорил молодой человек.

– А я тебе не рекомендовал еще этого юношу-то? Имею честь представить: это, брат, мой секретарь… Я без него пропал бы здесь. Все эти покупки, закупки, счеты и расчеты – это уж его дело… Мусье! любезнейший! ну, что ж карту-то!..

– Карты нет-с; а что прикажете, – отвечал лакей, – вот закуски здесь на столе-с.

– Ну, какие у вас там закуски! мерзость какая-нибудь! а вели-ка мне изготовить лучше две хорошие сочные котлеты… Да вот и юноше-то подай чего-нибудь… Чего ты хочешь?..

Секретарь переминался и ухмылялся.

– Да полно церемониться-то! этакой ты гусь, право! ешь, что душе угодно, спрашивай себе, чего хочешь, и плати, сколько вздумаешь. Деньги ведь в твоем распоряжении… Я, братец, и денег с собой не ношу: все у него, он у меня и министр финансов… Эй, вы, котлет-то подайте мне скорей! а покуда, чтоб заморить червяка, дайте хоть две-три тартинки с чем-нибудь… Ну, уж ваш Петербург! беда! – продолжал он, разжевывая тартинку, – с ума сойдешь от этих одних визитов… бабушки, да тетушки, да министры, да гофмейстеры, да церемониймейстеры… Рожу-то мою все знают: не скроешь ее от них… Сегодня утром в десять часов уж напялил на себя мундир и успел побывать у двух почтенных старцев и принят был, братец, ими просто вот как!

Он приложил свои пальцы к губам и чмокнул.

– Любят меня почему-то, помнят… дай бог им здоровья. Один из них сказал мне, между прочим: «Я, – говорит, – еще помню тебя юнкером; тебя, – говорит, – фельдмаршал называл всегда молодцом и очень любил тебя». Старец, а ведь памятьто какая!.. Ну, однако, расскажи, как ты поживаешь, как идут твои делишки?..

– Ничего, так себе… Ты приехал надолго?

– Да сам не знаю, голубчик! надо представляться разным высоким особам, из которых некоторые, судя по намеку почтенного старца, изъявляют сильное желание меня видеть. На что я им? вот спроси! Объезжу весь ваш петербургский monde и закончив эту процедуру, займусь своим дельцем: ведь у меня процесс еще, братец, в триста тысяч рублей серебром – bagatelle! Ты знаешь, что значит процесс?.. А! да вот и котлеты!

При виде котлет глаза Летищева заискрились, и он начал беспокойно облизывать губы, тыкая нетерпеливо за галстух салфетку.

– Нельзя, братец, без этого, а то закапаешь себе рубашку: возвышение-то это проклятое мешает.

Он указал на свой живот и залился добродушным смехом, обнаружив при этом десны и маленькие гнилые и почерневшие зубы, едва в них державшиеся.

– Экое дерево! – сказал он, ткнув вилкой котлетку, – не умеют и котлетку-то порядочно приготовить, – а еще Петербург!.. Не стыдно тебе это?

Он посмотрел на лакея.

– Да знаешь ли, что у меня, в деревне, последний поваренок приготовит лучше этого?.. Эх, вы!.. Я, братец, вчера вечером (он обратился от лакея ко мне) задал такую гонку вашему Дюссо. Я ведь его не знаю: при мне еще был Фёльет и Легран…

Слышу от всех приезжих: Дюссо да Дюссо! Ну, думаю себе, попробую я этого хваленого Дюссо. Приезжаю. Заказал ужин. Говорю: «Дайте мне всего, что есть у вас лучшего». Кажется, ясно?.. Подают мне первым блюдом филе из ершей… Ну, что ж это, братец, за блюдо? просто какой-то воздух с травой и прованским маслом, и масло-то еще не свежее. Я на сцену моего старого друга Симона. «Позови-ка мне, – говорю я, – твоего Дюссо-то: я с ним потолкую кое о чем». Приходит этакая приземистая фигурка, вертится передо мною и говорит: «Monsieur, qu'y a t'ilpouryotre ser vice?..» Я посмотрел на него и говорю:

– Вы меня не знаете, а?

– Non, monsieur, pardon.

– То-то pardon! A вот вы спросите-ка обо мне лучше вашего Симона, так он вам порасскажет кое-что, кто я и прочее… Я вот тоже не имею удовольствия знать вас, потому что проживаю в своих деревнях и в Петербург езжу редко; а предместников ваших Фёльета и Леграна знал коротко, и они меня коротко знали и любили. Я здесь оставил тысяч до пятнадцати, – следовательно, хоть на столько приобрел вкуса, чтобы отличить дурное масло от хорошего… Вы понимаете меня?..

Я купил, говорю, себе право этими пятнадцатью тысячами быть несколько взыскательнее других… Ни Фёльет, ни Легран мне такого масла не смели подавать; а вы думаете, что вот приехал человек, вам не известный, в первый раз, провинциал какой-нибудь, так, дескать, и подсуну ему что ни попало. Ошибаетесь, я говорю, г. Дюссо, ошибаетесь, не на такого напали: я-таки в гастрономии кое-что смыслю. Вот спросите обо мне у князя Броницына, у графа Красносельского, у графа Бержицкого: это мои короткие приятели. Вы, чай, их знаете?.. «Как же, говорит, же лонёр…» – а сам переконфузился, кланяется, извиняется, затормошил всех лакеев, сам побежал на кухню, и действительно уж накормил меня превосходно.

Выходя, я потрепал его по плечу и говорю: «Ну, Дюссо, теперь я не сомневаюсь, что ты артист в своем деле!..» И он был этим, братец, ужасно доволен!.. Мой юноша-то все удивляется, глядя на меня. «Вы, – говорит, – Николай Андреич, в Петербурге распоряжаетесь, точно как у себя в Никольском…» – Это правда-с, – заметил молодой человек, торопливо проглатывая кусок и спеша улыбнуться.

– Чудак ты! чему тут удивляться? – заметил Летищев, посмотрев на него благосклонно. – Ведь я, слава богу, Петербург-то знаю, пожил-таки в нем, познакомился с ним, вот спроси-ка у него (он указал на меня). Я тысяч до ста серебром бросил в его ненасытную пасть: так уж после этого церемониться с ним не могу, прошу извинить… Однако не пора ли нам, господин секретарь? который час?

Он вынул толстые золотые часы на толстой цепочке и произнес:

– Эге-ге! уж около трех… Вот, братец, часы-то рекомендую: этих часов само солнце спрашивается. Посмотри, внутренность-то какая.

Летищев попробовал открыть внутреннюю дощечку.

– Нет, не открываются, черт их возьми! – пробормотал он, – боюсь, еще ноготь сломишь. – И он положил их в карман, прибавив: – за эти часы мне пятьсот рублей серебром давал в Москве Митька Перелезин. Ты знаешь его?.. Ну, секретарь, отправимся путешествовать по магазинам… Сколько комиссий надавали! А пуще всего меня беспокоит это модное тряпье: блонды да гипюры, да шляпки, да эти разные фалбалы. Еще, пожалуй, не угодишь. Впрочем, нет, моя жена не такова… Мы с ней живем душа в душу… вот спроси у него… Это ангел доброты, et c'est une femme distinguee, mais tout a fait distinguee, mon cher. Я уверен, что ты был бы от нее в восторге и полюбил бы ее… Поручила мне, братец, целую библиотеку закупить… Куда это мы все уложим только в Москве, я не знаю: ведь в дормез нам не поместить всего?.. как ты думаешь, юноша?

– Да-с, трудновато будет-с, – отвечал секретарь.

– То-то, братец! Надо будет об этом серьезно подумать.

– Не беспокойтесь, – возразил секретарь, – уж как-нибудь устроим.

– То-то, смотри же…

Летищев отвел меня несколько в сторону и произнес вполголоса, кивая головой на секретаря:

– Un bon enfant, excellent… Я взял его, братец, к себе мальчишкой, нищим. Он и вырос у меня в доме и привязан ко мне и к жене, как собачонка. И ведь какой аккуратный, деловой малый! он у меня заправляет всей моей канцелярией… Ну, до свиданья, мой милый! Я к тебе первому непременно приеду, когда окончу все мои важные визиты; надеюсь и ты заедешь ко мне. Я остановился у Кулона, занимаю два нумера: 22-й и 23-й; ведь одного мне мало по моему сложению. В Москве так я всегда останавливаюсь в «Дрездене» и всегда занимаю 1-й нумер. Там уж так и берегут его для меня: огромная комната, настоящая танцевальная зала; да я, признаться, терпеть не могу маленьких комнат: в них как-то тяжело дышать… Но я заболтался с тобой… Прощай, прощай, до свиданья… Расплатился, юноша?

– Да-с…

– Ну так марш… Au revoir, mon cher, au revoir.

И Летищев вышел из кафе-ресторана с тем же эффектом и шумом, с каким вошел, весь сияя самодовольствием и произведя сильное впечатление на всех присутствовавших.

После того, во время пребывания его в Петербурге, я встречался с ним довольно часто у наших общих знакомых. Он рассказывал нам о различных политических и административных проектах, которые будто бы переданы ему были самими министрами, по секрету; о том, как он разным значительным особам режет, не церемонясь, правду в глаза и как эти особы взяли с него честное слово, чтобы он прямо писал к ним обо всем и не стесняясь ничем; как петербургские князья и графы, его старые приятели и товарищи, обрадовались его приезду; как один из них, еще бывший при нем в полку юнкером, объявил ему, что назначен полковым командиром того же самого полка, и как он отвечал ему на это: «Полно, Миша, полно!! Врешь, братец, ни за что не поверю. Что ты мне этакую фанаберию несешь? За кого ты, голубчик, меня принимаешь?» И как потом, удостоверясь в этом, он обнял его, поцеловал и сказал: «Ну, Мишук, от души поздравляю тебя; но признаюсь откровенно, что после этого нет в мире чудес, которым бы я не поверил!» Мне особенно памятна длинная речь, произнесенная однажды Летищевым, когда при нем зашли толки о трудности управления имениями и о характере русского крестьянина. Он вдруг прервал разговор двух господ, очень серьезно рассуждавших об этих предметах.

– Это все не то, господа! – сказал он, – вы, говоря откровенно, увлекаетесь различными фантазиями и фантасмагориями. Я желал бы, чтобы кто-нибудь из вас заглянул в мои имения. Я смело могу сказать, что каждый из моих крестьян благословляет свою судьбу. Правда, у них все есть, что им нужно: по три, по четыре лошади на тягло, по две коровы, – ну, и прочего скота в той же пропорции; избы у них выстроены из хорошего леса, прочно, большею частью в имении жены моей (у меня, правда, этого нет), на каменных фундаментах; оброк с них берется умеренный… Чего же им?.. Да если бы я, например, не родился тем, что я есть, я желал бы быть моим старостой Васильем Антипычем, ей-богу: у него, говорят, тысяч пятнадцать серебром капитала. Для мужика это, надеюсь, деньги! Он ходит в синем сукне, отпустил себе такой же живот, как у меня, такой видный из себя, седая огромная борода… Эта вся мелюзга однодворцы, мелкопоместные кланяются ему чуть не в пояс… Дети его все переженились, и все молодец к молодцу, народили детей в свою очередь. Внучаты пищат и копошатся около дедушки, а он только ухмыляется да поглаживает себе бороду… Патриарх, настоящий патриарх!.. Я часто захожу к нему в гости. Изба у него чистая, прекрасная. Он всегда угощает меня солеными груздями или сотовым медом… чем-нибудь в этом роде… У него все это подается отлично, и всегда еще красную ярославскую салфетку расстелет на стол… Я однажды этак сижу у него и говорю ему:

– Славно ты поживаешь, Василий Антипыч: всего у тебя вдоволь, всем бог тебя благословил; а денег-то у тебя, я чай, и куры не клюют.

– И, батюшка Николай Андреич! – говорит (плут страшный – прикинулся этаким смиренным и кланяется мне в пояс). – Что изволите, – говорит, – шутить: уж какие у нас деньги, откуда взять мужику денег!

– Ну полно, полно! – говорю, – знаем мы тебя. Что скрываться-то. Я ведь у тебя денег твоих не отниму…

– Да что, – говорит, – батюшка, я вам правду скажу, как перед богом: вы отцы наши, от вас скрываться не приходится. По милости вашей скопил маленько.

– Ну, – я говорю, – отчего же ты, братец, у меня не откупишься со всей семьей, али боишься, что я с тебя сдеру много?

Старик мой так и расходился.

– Да помилуйте, – говорит, – батюшка! зачем мне откупаться от вас? да сохрани меня господи и помилуй от этого! Я, – говорит, – честью служил вашему дедушке, вашему родителю, вам теперича служу: да мы у вас, как у Христа за пазухой… Что это вы говорить изволите! На что мне, – говорит, – воля-то, на что? Мы, – говорит, – искони-де к вашему роду приписаны: так, – говорит, – за вами и останемся на веки вечные… Я и детям-то своим заказал, да и внучатам-то закажу служить вашим детям и внучатам.

– Да детей-то у меня, старина, нет – вот мое горе…

– Помолитесь-ка, – говорит, – поусердней, батюшка, так господь пошлет… И мы, грешные, ваши рабы, об этом помолимся. А у самого слезы на глазах, и меня тронул до слез. Летищев произнес последние слова дрожащим голосом и прибавил через минуту:

– Вот он, господа, неиспорченный-то русский человек, как есть и каким должен быть!

Некоторые смотрели на Летищева с негодованием, другие как на шута; находились и такие, которые принимали его серьезно. Он не замечал этих различных впечатлений, производимых им, и обращался ко всем одинаково радушно и сияя самодовольствием.

Однажды, когда мы сидели с ним вдвоем, он стал передавать мне о своей жене, о их взаимных отношениях и любви друг к другу, по поводу полученного от нее письма.

Он был действительно взволнован и растроган, и слезы так и капали у него из глаз.

– Нет, душенька, – говорил он, – здесь у вас хорошо, все ваши тузы здешние меня ласкают; но дома все-таки лучше. Так и тянет в деревню. Признаться тебе откровенно, я брат, соскучился без жены; иной раз так взгрустнется без нее, что просто мочи нет.

И он почти давился слезами. Он даже растрогал меня.

Я думал: «А может быть, в этой туше и в самом деле еще таится что-нибудь человеческое; может быть, под этим мясом бьется еще не совсем испорченное сердце; может быть, он не шутя хороший семьянин и добрый помещик?..» В его мелком тщеславии для меня было более забавного, чем оскорбляющего.

Всякий раз, например, когда мы выходили откуда-нибудь вместе и когда он влезал в ямскую карету (в санях и особенно на простом извощике он ни за что не решился бы проехать), он непременно кричал извощику: «Пошел к князю такому» или «графу такому-то. Знаешь?» И извощик его всякий раз отвечал утвердительно: «Знаю-с!» Впоследствии оказалось, что каждый из знакомых Летищева носил непременно название какого-нибудь князя или графа. Через несколько дней после отъезда Летищева этот извощик перешел к одному барину, выезжавшему в большой свет. Барин приказал ему однажды везти себя к княгине Б*. Извощик отвечал: «Знаю-с» – и махнул кнутом.

Он вез его, вез и наконец остановился. Барин вышел из кареты и, к изумлению своему, увидал себя в какой-то незнакомой улице.

– Что это значит? куда ты привез меня, болван? Барин очень рассердился.

– Как куда! к княгине Б*… Слава богу, я ведь знаю. Я ездил с Николай Андреичем…

– Что ты врешь? Какой Николай Андреич? – вскрикнул барин.

– Какой? Летищев Николай Андреич. Да уж не извольте, батюшка, беспокоиться: княгиня тут живет. Мы с Николай Андреичем у их сиятельства-то почитай всякий день бывали: как не знать!

Извощика трудно было убедить, что княгиня живет не тут, он твердил все одно:

«Николай Андреич… они уж всех князей знают, у них уж все знакомство такое».

Барин от гнева перешел к смеху, и через несколько дней это сделалось известно всему Петербургу и самой княгине Б*, которая и не подозревала о существовании Летищева.

Слабость моя к Летищеву доходила до того, что мне даже было больно смотреть на него, когда он, на улице, в ресторанах и в театрах, бросался к своим старым товарищам, князьям и разным светским людям с растопыренными руками, с криками, с восторгом, с простодушными улыбками и был встречаем холодными словами и полупоклонами. На него, однако, ничего не действовало: он продолжал лезть к ним и кричать: mon ami prince Броницын или Павлуша Броницын.

Я был свидетелем один раз встречи Летищева, вскоре после его приезда в Петербург, с бароном Щелкаловым в театре во время между действия. Он был с Щелкаловым некогда в приятельских отношениях и на ты. Пробираясь и пыхтя в толпе, Летищев наткнулся животом своим на Щелкалова, шедшего ему навстречу.

Щелкалов сделал движение назад, бросил на него взгляд свысока, отвернулся и начал смотреть на ложи.

– Душенька! здравствуй, братец! как я рад!

И Летищев ухватился за обшлаг его фрака, не замечая, что тот отворачивается от него. Щелкалов сдвинул брови и вставил в глаз стеклышко, осмотрев его с недоумением.

– Вот что значит запастись этакою горкою! – завизжал Летищев простодушно и обвел рукою кругом себя, – и старые друзья не узнают!.. Летищева помнишь?..

Щелкалов сделал движение губами, еще раз свысока взглянул на него и произнес сухо и резко: «А!», пробормотав несколько несвязных слов: «Очень рад… да… потолстел… откуда?..» Летищев хотел обнять его; но Щелкалов почти отвел от себя его руки и, сделав шаг вперед, натолкнулся на Броницына, коснулся его плеча и, кивнув назад головой на Летищева, произнес громко: «Каков? недурен барин» – и самодовольно прошел дальше, не подозревая того, что Броницын, в свою очередь, обратился к какому-то своему приятелю и, с язвительной гримасой указав на Щелкалова, произнес:

– Тоже хорош!..

Летищев пробыл в Петербурге около месяца и накануне отъезда, ввалясь ко мне в квартиру, чуть не оборвал звонка у двери, нахвастал мне с три короба, простился со мною с величайшей нежностью и взял с меня слово, если я когда-нибудь буду проезжать через Н*, непременно заехать к нему в деревню.

На страницу:
13 из 18