bannerbanner
Воля судьбы
Воля судьбыполная версия

Полная версия

Воля судьбы

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 22

Наконец, когда войска были расквартированы и устроена походная церковь, в первое же воскресенье было приказано явиться туда всем начальствующим и офицерам.

Пятое сентября, день именин государыни, войска провели в походе и потому должны были теперь служить царский молебен. Полковые писари знали уже, что из Петербурга накануне были получены предписания с курьером и что, вероятно, после обедни станут известны интересные новости. Большинство, кроме тарасовцев, ждало наград, отличий и повышений.

Старый «дядя», капрал седьмой роты, не пошел в церковь.

– Не могу идти на люди, душа болит, – объяснил он Федору, занявшему после Артемия место сержанта.

– Эка, «дядя», в церковь-то!.. Нешто это «на люди»? – ответил тот.

– А то как же? Все там будут. Лучше один дома помолюсь, – и недовольный упреком Федора «дядя» покачал головою. – Всем ты хорош, Федор, а все-таки далеко тебе до сударика. Жаль беднягу! Вот будь он, он бы понял, почему даже в церковь тяжело идти нашему брату, а ты сомневаешься.

Федор взглянул на капрала исподлобья и, чтобы доказать, что он тоже понимает, ответил:

– Да что ж, я ведь чувствую… и Артемия Андреевича тоже жалею.

– Ты не его, а себя и нас жалей. Ему, может, лучше, чем нам с тобою теперь! Так-то! – и капрал, крепко закусив на сторону свою коротенькую трубочку, отвернулся с таким видом, что – с Федором и говорить-то не стоит.

В церковь он не пошел, но в воскресенье утром, до конца обедни, явился на полковой двор, предчувствуя, что сегодня должна решиться судьба полка.

Тарасовцы занимали дом разоренного войною немецкого купца. В самом дому были отведены квартиры для полкового командира, адъютанта, старшего офицера и канцелярии, а для солдат устроили казарму в бывшем при доме товарном складе.

На дворе, у крыльца командира, стоял денежный ящик и возле него мерно прохаживался часовой. Двор был вычищен и усыпан песком. Дежурный вестовой вертелся возле дверей канцелярии; у импровизированных казарм устроили скамеечки; словом, двор имел вполне военный вид, но только на нем не производили учений, и по вечерам у казарм не слышно было песен.

«Дядя» – капрал, выйдя на двор, присел на скамеечку, беспокойно поглядывая на ворота, откуда должно было прийти из церкви начальство. Октябрьский день не казался холоден, несмотря на то что по ночам бывали уж заморозки, но к полудню не потерявшее еще своей силы солнце нагревало воздух настолько, что можно было надевать верхнюю одежду нараспашку.

Первыми пришли адъютант и два молодых офицера, при взгляде на которых у капрала невольно мелькнуло воспоминание о ротном командире, приехавшем под Кюстрином из Петербурга и так скоро окончившем свое боевое поприще. Карла Эйзенбаха так же, как Артемия, считали в числе убитых.

Офицеры остановились посреди двора, громко разговаривая. Они были сильно взволнованы.

– Неизвестность хуже всего, – сказал один, сильно размахивая руками. – Я понимаю, уж если думают раскассировать, так пусть и раскассируют.

Видно, ему это слово нравилось, и он повторял его.

– Я положительно теряюсь, – возразил адъютант, – неужели из Петербурга так-таки и нет ничего относительно нас?

– Может быть, генерал не хотел сразу после наград сообщать неприятные вещи? – заметил другой офицер.

– А ты заметил полкового командира? На нем лица не было все время. В какой-то момент мне показалось, что он свалится.

– Да, он нехорош, и изменился как!

– Но все-таки генерал был с ним любезен.

– Эх!.. Да эта любезность хуже сердца! Словно милостыню подает Христа ради.

К этим первым трем стали подходить остальные возвращавшиеся из церкви и тоже высказывали свои впечатления.

Дело было в том, что генерал после молебна поздравлял с монаршею милостью счастливцев, получивших награды, относительно же тарасовцев не обмолвился ни словом, как будто их и не было вовсе. Правда, офицеры видели, как он поздоровался с их полковым командиром, но скорее всего и ему не сказал он ничего, так как командир не дал им приказания собираться. Собрались же они на полковой двор сами собою, потому что каждому из них идти одному к себе домой не хотелось. В минуты, переживаемые ими теперь, необходимо было быть вместе, в своей, еще не распавшейся, но готовой уже распасться полковой семье. И они пришли к себе на двор и, так как идти дальше было некуда, остановились здесь в ожидании полкового командира.

Мало-помалу вокруг этих офицеров образовалась толпа старых солдат, не раз бывавших с ними в неприятельском огне и потому чувствовавших ту общую близость, которая устанавливается между людьми, делившими вместе опасность. Эта близость позволяла им теперь, не нарушая дисциплины, подойти и слушать. Подошел тоже и «дядя» – капрал.

Ждали полкового командира.

– Идет! Идет! – послышалось наконец в толпе.

Действительно, в воротах показался видный полковник с седеющими большими усами. Знакомая тарасовцам, обыкновенно прямая, видная фигура его с гордо и смело закинутою головою казалась теперь сгорбленной; и взгляд недавно еще быстрых и оживленных глаз совсем потух. Полковник шел тихими, короткими шагами. Он был еще бледнее, чем все последние дни.

Увидев собравшихся на середине двора полковых, видимо, ожидавших его прихода, он сморщился, как от новой физической боли, и направился к ним, словно нехотя, подчиняясь необходимости сделать это.

«Ну, что ж, и эту тяжесть вынесу еще, – говорил он и всем своим существом, и видом, и взглядом, – все равно рано или поздно мне необходимо сказать вам».

И по одному этому его виду всем стало ясно то, что он должен сказать им.

– Все кончено, – упавшим голосом проговорил полковой командир, подходя, – генерал получил предписание. После обедни он призвал меня к себе, чтобы сказать, что нового знамени не будет нам прислано. В Петербурге и самим генералом недовольны, и награды были даны так уж.

Полковой командир замолчал, молчали и все остальные, потому что сказать было нечего.

Участь Тарасовского полка решилась.

Наступила та тяжелая, давящая тишина, которая вдруг охватывает людей в первую минуту известия о кончине любимого и близкого человека. Все опустили голову, притаив дыхание, и только теперь, когда уже нельзя было сомневаться в том, что случилось всеми как будто ожидаемое, почувствовали, что до этой минуты они все-таки надеялись на что-то, все-таки их не покидала мысль о возможности иного исхода.

– Эх, не то больно, что придется расстаться нам друг с другом и искать, как бездомным, пристанища по другим полкам, – заговорил вдруг снова полковой командир, и голос его снова дрогнул, – не то больно, что это – беспримерный случай, – но такова воля государыни, – а то больно, что наше знамя, святыня наша попала в чужие руки, вражеские руки. Кончится война, пленных вернут, а не вернут нашего знамени. Повесят его куда-нибудь напоказ, на позор нам, и хранить будут, и десятки лет пройдут – внукам и правнукам нашим показывать будут: нате, вот, смотрите, у нас, в немецкой земле, есть русское знамя. А чье оно, кто не уберег его? Тарасовцы… Вот что больно!

Полковник не мог договорить, губы его дрожали, и он закрыл рукою глаза.

В задних рядах толпы в это время произошло какое-то странное движение и послышался говор, резко нарушивший тишину.

Полковник поднял голову.

Ряды военных расступились пред ним и прямо к нему выходил из-за них кто-то в совершенно непонятном немецком мундире, почти в лохмотьях. Бледный, худой, дрожащий от холода, он трясущимися руками разбирал свои лохмотья на груди и доставал что-то, а затем, достав, подал полковнику.

Бред это был или действительность, но то, что подали полковнику, было оторванное от древка полковое знамя. Он, не веря своим глазам, не понимая, не ожидая этой радости, больше, чем радости, больше всякого счастья, – взял его в руки. Да, это было полковое знамя тарасовцев.

– Вот оно, вот оно! – повторял бледный человек в лохмотьях, не бесплотный, благодетельный дух или гений, но совсем живой, хотя, правда, едва державшийся на ногах от усталости и болезни человек.

– Кто ты, откуда? – выговорил наконец полковник.

– Артемий Проскуровский, сержант седьмой роты, – ответил тот.

Многие свои узнали его раньше, несмотря на страшную перемену, происшедшую в нем, но в первый миг смотрели не на него, а на то, что он спас и принес каким-то чудом.

И все, от полковника до последнего солдата, чувствовали, как вдруг забилось их сердце новой, неожиданной жизнью, словно воскрес в нем мертвец, которого они готовы были уже похоронить. И чем сильнее было их горе пред тем, тем сильнее казалась их радость.

– Что ж ты раньше, раньше? – спросил полковник, но, сейчас же поняв по виду Артемия, что тот, очевидно, лишь теперь добрался до Кенигсберга и прямо явился на полковой двор, почувствовал, что его невольный упрек неуместен, и без дальних слов обнял, а затем поцеловал Артемия. Но едва он разжал свои руки, как шею Артемия охватили другие крепкие старческие объятия.

– Голубчик, сударик, родной мой! – силился выговорить сквозь слезы старый капрал, обнимая своего сержанта. – А мы думали, что тебя и в живых нет, голубчик!

Капрал, как только появился Артемий, протискался к нему и ждал этой минуты, когда он обнимет своего «сударика».

И от одного к другому стал переходить счастливый ласкою стольких людей Артемий, и все находили ему новое ласковое слово, и каждый по-своему выражал свою радость.

«Что они, с ума сошли?» – невольно подумал, приостановившись, вошедший случайно на тарасовский двор молодой артиллерийский офицер, не понимая, что случилось, но, когда и ему, постороннему, рассказали в чем дело, он подошел к Артемию и крепко пожал ему руку.

VII. Старый знакомый

На другой день всеобщею новостью дня было спасение знамени тарасовского полка сержантом седьмой роты. Весь Кенигсберг только и говорил об этом, рассказывая целые истории, как все это случилось: будто бы во время битвы Артемий, раненный в голову, прикрыл знамя своим телом и тут же потерял сознание, потом, придя в себя, снял знамя с древка и дополз с ним до стога сена, в котором спрятался и провел около двух дней без пищи, боясь выйти, чтобы не встретить неприятельский разъезд. Потом он, сняв с убитого немецкого солдата мундир, переодетый, явился в Цорндорф, что удалось ему благодаря знанию немецкого языка. Здесь он сменил мундир на лохмотья и под видом нищего, разоренного войной крестьянина стал пробираться к Кенигсбергу, заболел по дороге, слег, но, едва только был в силах идти дальше, пошел полубольной и явился в свой полк как раз в ту минуту, когда полковой командир объявлял своим подчиненным полученное из Петербурга известие о раскассировании полка. Он спас не только знамя, но и весь полк.

Главное основание, канва этих слухов, было, разумеется, справедливо, но подробности передавались по-разному, и благодаря этим прибавкам и дополнениям подвиг Артемия рос в устах щедрой на преувеличение как в хорошую, так и в дурную сторону молвы. В данном случае нельзя ничего было найти дурного, и имя Артемия окружили ореолом славы героя. Наибоее близкие к нему люди, товарищи по полку, не знали, чем отблагодарить его, и старались всеми силами своею заботливостью показать ему, как они ценят то, что он сделал для них, для себя, для всего полка. Решили, что в казарме больному Артемию будет неудобно, а в госпитале – еще хуже, выхлопотали ему разрешение поместиться на частной квартире, приискали комнату у благородной немецкой вдовы Зонненширм и устроили там Артемия. Все расходы на его содержание офицеры приняли на свой счет. Сам генерал прислал ему доктора. Кроме того, стали было собирать по подписке деньги в пользу Артемия, но он от этого отказался наотрез. В полковом денежном ящике хранились его сто восемьдесят три рубля, сданные им при прибытии в полк из двухсот, полученных от князя при отъезде из Проскурова; он просил только выдать ему, на всякий случай, половину этих денег.

Как только Артемий очутился в жарко натопленной комнате Зонненширм, лег на чистое белье широкой, мягкой и удобной кровати, получил возможность есть каждый день, не стесняясь, обед и завтрак, приготовленный искусными руками доброй немки, – словом, вошел более или менее в те обычные для него когда-то условия, в которых жил с детства и которых был лишен столько времени, – перенесенные им лишения сейчас же дали себя знать и его болезнь перешла в форму кризиса. Он слег и находился несколько дней в беспамятстве, в бреду. Но молодость, крепкая натура и старательный уход взяли свое, и Артемий начал поправляться.

Старый капрал был при нем неотлучной сиделкой. Однако выздоровление шло довольно медленно. Заботы и ласки, которыми теперь окружали Артемия, радовали его, потому что он видел теперь, что все-таки не весь свет чужой ему и есть люди, есть даже целая семья, полковая семья, которой он близок. Но могло ли это вознаградить его за понесенную им потерю Ольги? Она, она одна нужна была ему, он все еще любил, мало того – он любил больше прежнего, и с каждым днем его тоска росла. Артемий проводил бессонные ночи, ворочаясь с боку на бок на своей постели и поворачивая на разные лады свою жаркую подушку, и в продолжение этих ночей все думал и думал об Ольге, об одной лишь ней. Иногда ему становилось так тяжело, положение казалось таким безвыходным, что он хотел искусственно обратить свое выздоровление на ухудшение, сделав что-нибудь против предписаний доктора: не принимал лекарств, не ел, что чрезвычайно огорчало Зонненширм, воображавшую, что это она не умеет угодить своему постояльцу.

Как-то раз, когда ему особенно было не по себе, душевно не по себе, Артемий решил открыть окно, чтобы его охватило свежим, холодным воздухом, так как доктор предписывал ему именно не простудиться. Но только-только он хотел исполнить свое намерение, как в дверь его комнаты постучали.

– Войдите! – ответил Артемий, быстро отскакивая от окна, будучи уверенным, что это или «дядя» – капрал или кто-нибудь из полковых пришел навестить его.

Но дверь отворилась, и на ее пороге вместо капрала появилась тоже знакомая Артемию, хотя и сильно изменившаяся фигура Торичиоли.

– Вы узнаете меня? – проговорил он.

Артемий сейчас узнал итальянца, хотя тот сильно опустился, похудел; а главное – теперь его глаза беспрестанно перебегали с одного предмета на другой, как бы боясь встретить взгляд человека, с которым он говорил.

Артемий много-много раз в мечтах перебирал случаи, при которых он имел бы возможность получить хоть какое-нибудь сведение об Ольге, и мечты эти были иногда очень сложны и фантастичны, но никогда ему не приходило в голову, что он может встретиться с Торичиоли. Он как-то в этих мечтах совершенно забыл об итальянце.

Но теперь, когда тот стоял пред ним, сумасшедшие надежды зашевелились в душе Артемия. Ему, испытавшему так недавно удачу, увенчавшуюся блестящим образом, уже казалось, что чудеса счастья непрерывно посыплются на его долю (так всегда бывает) и что ничего немыслимого нет: Ольга вспомнила о нем, упросила отца, князь простил их, согласен на их брак и послал Торичиоли разыскивать его.

– Вы… ко мне… сюда? – задыхаясь от волнения, заговорил Артемий, протягивая обе руки навстречу гостю.

Торичиоли, видимо, будучи тронут его радостью и принимая ее на свой личный счет, с грустною улыбкою покачал головою.

– Ну, идите же сюда, садитесь! – продолжал Артемий, все еще радуясь и блестя глазами.

Торичиоли вошел неуверенно, как человек, привыкший к отказу, к недружелюбию, будто не веря, что его посещение может быть кому-нибудь приятно.

Артемий удивленно посмотрел на него, тут только замечая, до чего изменился старый его знакомый.

– Что с вами?.. Вы больны были?.. Вы теперь больны? – спросил он.

– Ах, что со мною, и не спрашивайте! – ответил Торичиоли.

«И голос изменился как!» – с новым удивлением подумал Артемий.

– Да и вы сильно изменились, – сказал итальянец.

– Да… я болен… но это ничего… Вы из Проскурова, вы от князя… вы давно уехали, долго искали меня?..

Торичиоли вздохнул.

– Я уехал из Проскурова почти вскоре после вашего отъезда, а потом ни разу не возвращался туда. Я был далеко.

Артемий неожиданно точно упал на землю с неба, куда, было, занесли его вдруг возникшие надежды.

– Значит, вы… ничего… не можете сообщить мне?.. Что княжна… что там все?.. – упавшим голосом произнес он, не сознавая хорошенько того, что говорит.

Торичиоли опустился на стул и ответил:

– Я ничего решительно не знаю о них; когда я уезжал, княжна была еще больна. Я думал, напротив, что вы имеете какие-нибудь сведения, и зашел к вам узнать.

Но по той неестественности, с которою итальянец сказал это, видно было, что пришел он вовсе не для того, чтобы узнать о Проскурове, о котором, видимо, и думать забыл вовсе. Он сам заметил это и замолчал.

Артемию стало и обидно, и стыдно самому пред собою, зачем он вдруг так обрадовался сначала, чтобы еще более внезапно быть разочарованному.

«И с чего это я взял, с чего взял?» – мысленно повторял он себе, глядя уже на итальянца, как на совсем чужого человека.

– Ах, если бы вы знали, как вы сейчас чуть не сделали меня абсолютно счастливым! – начал тот, и в голосе его послышалась уже искренность. – Я думал, что это вы мне обрадовались так. Послушайте: я вчера случайно заговорил с одним из русских солдат, спросил его – не знает ли он что-нибудь о вас. Это оказался солдат вашего полка, и он показал мне, где вы живете. Я сегодня шел к вам; я думал, ждал, что авось хоть вы, по старому знакомству, здесь, на чужой стороне, примете меня с радостью, и в первую минуту я думал, что не ошибся; но теперь вижу, что вы думали: не привез ли я вам каких-нибудь известий, и готовы были обрадоваться им, а не мне.

Краска покрыла щеки Артемия. Он вовсе не хотел обидеть итальянца, а между тем его разочарование было слишком сильно, чтобы он мог скрыть его, и ему стало жаль Торичиоли.

– Нет, что же… – замялся он, не зная, что ответить. – А вы, видно, после Проскурова много потерпели… испытали тяжелого…

Торичиоли быстро поднял голову и произнес:

– Неужели вы не знаете, как тяжело быть одному?

До этой минуты Артемий все еще смотрел на Торичиоли так, как привыкают люди смотреть на кого-нибудь с самого детства. Артемий почти с тех пор, как начинал себя помнить, помнил «ученого» итальянца, именно как ученого, имевшего свои определенные занятия в доме князя, чистого, довольно аккуратного и всегда одинакового. И вдруг теперь, словно новость, открылась ему, что ведь и Торичиоли – не машина, а человек, способный чувствовать совершенно так же, как сам он, Артемий, и еще более несчастный, чем он, потому что впереди у него не было ничего – ни надежды, ни желаний. И уже совершенно другим голосом, голосом, в котором звучало участие, Артемий спросил:

– А вы давно в Кенигсберге? Как же вы попали сюда?..

– О, как я попал сюда – это еще ничего, но я не знаю, как я выберусь отсюда! Однако я, кажется, помешал вам обедать? – добавил вдруг Торичиоли, кивнув на поставленные на стол суп и жареную говядину, к которым Артемий не притрагивался.

– Нет, мне не хочется, – ответил Проскуровский. – А может быть, я могу предложить вам?

Торичиоли согласился так быстро, как это может сделать только человек очень голодный. Он придвинул к себе тарелку, налил суп и начал есть не только с удовольствием, но почти с жадностью.

– Ну, как я рад все-таки, – заговорил он, вдруг повеселев и чуть ли не одновременно поднося ко рту одною рукою ложку с супом, а другою – хлеб, – как я рад, что нашел вас! А то никого, ни души… Вы говорите, что нездоровы, но это пройдет, о, это пройдет!

– Но как же вы попали в Кенигсберг? – опять переспросил Артемий.

Тарелка с супом быстро опустела.

– Как я попал сюда?

– Разве у вас вышли неприятности с князем? Как же он отпустил вас после стольких лет службы?..

– Да, и неприятности были… Вообще у меня пошло все вверх дном после того, как… Как явился в Проскурово этот доктор… Да… Это до вашего еще отъезда было… Впрочем, вы, вероятно, не видели его.

Торичиоли замялся, не зная, как сказать о том, что Артемий был под замком в то время.

Но тот сразу понял все. Он узнал уже, что итальянец называет «доктором» того самого человека, имя которого было неизвестно Артемию, но тайную, повесть любви которого и участие в ней Торичиоли он знал.

– Ну? – сказал Артемий с нескрываемым интересом.

– Говорить все? – вдруг спросил Торичиоли, положив ложку.

Артемий смотрел на него добрым, соболезнующим взглядом.

«Неужели долгие годы вполне безупречной жизни не могут изгладить сделанный когда-то промах? – думал он, глядя на Торичиоли. И странно: чем дольше он глядел на этого человека, тем жалче казался ему тот, и помимо всего он чувствовал, что испытывает теперь к итальянцу какую-то особенную жалость, – Ничего нет мудреного – я знаю его с детства», – заключил Артемий.

Торичиоли решительно качнул головою.

– Да, я расскажу вам все… Слушайте! Вы думаете, я даром жил у князя Проскурова, в его имении, именно у этого князя, а не у другого?.. Нет, тут длинная, запутанная история… Но я вам расскажу ее… Вам расскажу, потому что молчать больше не в силах…

«Я знаю ее!» – чуть не сорвалось у Артемия.

Торичиоли приостановился, как бы ожидая, что юноша хочет сказать ему что-то, но тот продолжал хранить молчание.

– Вот, видите ли, я должен вам сказать, что в Генуе, в Италии, я любил одну русскую… Нет, это слишком тяжело, – перебил сам себя Торичиоли. – Довольно вам знать, что и она, и я должны были расстаться… Она не любила меня… Мы разъехались. Но я узнал, что у нее родился ребенок, мой ребенок… мальчик или девочка, – я не знал и до сих пор не знаю… Но, странное дело, я люблю этого ребенка, люблю больше всего на свете… Да это немудрено: кроме него, у меня никого нет; родители мои отказались от меня, о них я не мог иметь никаких сведений. По всем вероятиям, они умерли. Родственников я никогда не знал. Женщина, которую я любил, не любила меня…

«Да, а меня когда-то любили», – с болью в сердце мелькнуло у Артемия в голове.

– Но я, – продолжал Торичиоли, – поехал отыскивать ее для того, чтобы увидеть, узнать своего ребенка… Когда я явился в Россию, то после долгих хлопот нашел мать моего ребенка оставившею свет: она постриглась в монастыре. И знаете, каков этот монастырь был? – Торичиоли нагнулся почти к самому уху Артемия, боясь, что стены услышат его слова. – Этот монастырь был тот самый, в который ездила молодая княжна Ольга так часто, тот самый, который расположен недалеко от Проскурова. Вот почему я нанялся к князю в библиотекари и вот почему я жил столько лет в Проскурове. – Торичиоли перевел дух, однако сейчас же, как бы боясь остановиться, продолжал: – Но, несмотря на то, что я был так близко от нее в течение всех этих лет, несмотря на все мои просьбы, мольбы, заклинания, письма и подсылы, она никогда не соглашалась не только сообщить мне, где находился мой, то есть наш ребенок, но даже видеть меня не хотела, ни говорить со мною. Я видел ее раз в монастырской церкви; она прошла мимо в своем черном одеянии. После этого она прислала сказать мне, что, если я еще раз осмелюсь явиться в церковь или вообще сделаю хотя какой-нибудь ложный шаг, она обратится к императрице и меня вышлют из России. Я знал, что она была в силах добиться этого, и должен был повиноваться. Однако я надеялся, что она сжалится надо мною; но эта надежда оказалась вполне напрасною. Приходилось искать самому. Я давно сделал бы это, но для этого требовались большие деньги, а их у меня вовсе не было. Я копил свое жалованье, но это казалось каплею в море… И вдруг там, в Проскурове, явилось одно обстоятельство…

Торичиоли снова приостановился. В продолжение всего рассказа он ни разу не взглянул в лицо Артемию. Теперь он совсем опустил глаза.

Наступило молчание.

– Артемий Андреевич! – сказал вдруг Торичиоли, впервые в жизни называя так юношу. – Я, может быть, виноват пред вами, или, вернее, мог быть виноват… Тогда мне вдруг предложили сумму, при помощи которой я мог начать свои самостоятельные поиски, я чуть было не решился… Но как раз в то время приехал в Проскурово тот странный человек, во власти которого я всецело нахожусь. Я чувствую, что он может сделать все, что захочет. Он явился под другим именем, чем я знал его, и встретился со мною, как с незнакомым; казалось, он ничего не сделал против меня, но после его появления моя жизнь резко изменилась. С князем пошли неприятности одна за другою, я должен был оставить его дом. Но я оставил дом князя, правда, с некоторою надеждою – в день отъезда мне прислали из монастыря записку. Вот она. Я знал, что и этого было много, что большего, как бы я ни добивался, мне не сообщат.

И он достал сложенную записку и подал ее Артемию. Твердою рукою на ней было написано:

«Тот, кого Вы ищете, находится в Германии. Если захотите, то нападете на его следы».

На страницу:
11 из 22