bannerbanner
Брат герцога
Брат герцогаполная версия

Полная версия

Брат герцога

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 21

Он снова ждал возвращения Данилова по вечерам, ждал, не будет ли ему записки от Наташи. Данилов же теперь успел уже забыть свои страхи и чуть ли не открыто гулял по городу.

И вот однажды, когда душевное настроение князя Бориса было одним из самых неприятных (он занимался последовательным и разумным обсуждением обстоятельств), Кузьма явился и принес ему ожидаемую записку.

Оказалось, что Наташа прислала к Шантильи черную робу для переделки ее в траурную, и Груня в подкладке нашла записку.

Наташа писала, что начало сделано, что свадьба задержана на три месяца, так как в Петербурге указом запрещены свадьбы на четверть года после смерти императрицы.

Наташа имела полное право написать, что «начало сделано», потому что этот указ был издан не без ее, так сказать, участия или, по крайней мере, влияния.

На общем совете с сестрами Менгден было решено предпринять что-нибудь в пользу Бинны, и так как нельзя было помешать свадьбе, то следовало, по крайней мере, сделать так, чтобы оттянуть ее по возможности на более или менее продолжительное время. Юлиана взялась переговорить с Анной Леопольдовной. Результатом этого ее разговора и была схватка принцессы с Бироном, после которой герцог велел издать указ о свадьбах.

Князь Борис, получив записку, и обрадовался ей, и вместе с тем еще крепче задумался. От него требовали действий, его не забыли, надеялись на него, наконец, предприняли со своей стороны все, что могли, но что же мог сделать он?

– Князь, ваше сиятельство, – заговорил Данилов, подавший записку и остановившийся перед Чарыковым, – нужно пойти; там у нас человек возле самых дверей смерз.

– Как человек возле дверей смерз?

– А так-с! Как шел я сюда – торопился записку эту вам принести скорей, так недосуг мне было, – я перешагнул через него, а теперь пойти помочь надо.

Князь Борис сам поднялся и пошел посмотреть, какой такой человек у дверей их смерз.

– Может, пьяный? – усомнился он.

– Может, и пьяный, – согласился Данилов. Но они все-таки пошли.

У дверей действительно лежал человек. Он, видимо, присел тут и впал в беспамятство. Одет он был в какие-то лохмотья, неспособные согреть не только в такую стужу, какая стояла на дворе, но даже в простой холодок.

Было темно, разглядеть лицо человека было трудно.

Князь Борис нагнулся, различил, что человек окоченел, и сказал Данилову:

– Ну, делать нечего – отогреть надо, тащи домой!

– Как же домой-то? – переспросил тот, замедлив. – Разве ж туда можно? – И он указал в сторону тайника.

– Не умирать же ему здесь! – решил князь Борис, поднимая уже под мышки лежавшего человека.

Данилов не заставил повторять себе приказание и стал помогать князю со стороны ног. И они дружными усилиями потащили человека к себе в тайник.

– Батюшки светы мои! – воскликнул Данилов, когда они принесли его туда и уложили. – Да ведь это – тот самый сыщик, который… – и, недоговорив, он крепко выбранился, забыв на этот раз даже о присутствии тут князя Бориса.

В самом деле, перед ними лежал в оборванном, чужом, нищенском платье закоченевший Иволгин.

IV. Голод – не тетка

Когда Иволгин, уверенный, что ему несдобровать, бежал из дворца, после того как увидел свою новую ошибку и то, как он попался на этот раз, он кинулся куда глаза глядят.

Он быстро-быстро бежал дальше, как можно дальше от этого дворца, словно за ним уже гнались и готовились схватить его. Он бежал, только не домой и, конечно, не в Тайную канцелярию, но сам не знал, куда именно несли его ноги. Он иногда даже зажмуривал нарочно глаза и как-то очертя голову стремился вперед с единственною целью уйти как можно дальше от дворца. Это было главное.

Когда он огляделся наконец, то увидел, что очутился на Петербургской стороне. Дома тут были все больше деревянные, маленькие, с закрытыми ставнями, фонари горели тускло, и только окна аустерии блестели огнями.

Первым движением Иволгина при виде этих окон было удалиться скорее от этого места как от гибельного, – он боялся в эти минуты встретиться с людьми. Но, к счастью, ему пришло в голову, что, наоборот, вместо гибели аустерия может послужить ему на пользу.

Он успел уже отдышаться от быстрой ходьбы, и вместе с этим к нему возвратились сознание и способность соображения. И он сообразил, что ему следовало делать. Он приосанился, оправился и смело вошел в аустерию, но не на чистую ее половину, а на грязную.

Там он выменял свое платье на другое, гораздо худшее, под условием, что за разницу в цене платья его и полученного им ему дадут водки и вина.

В такой сделке по тогдашнему времени не было ничего необыкновенного: сплошь и рядом посетители черной половины оставляли одежду или в залог, или в уплату за потребованное вино и пиво.

Иволгин переоделся, чуть ли не залпом выпил всю отпущенную ему водку и, придя благодаря ей в душевное равновесие, но не опьянев, весьма довольный вышел на улицу. Однако тут сейчас же и исчезло его довольство: он снова должен был идти куда глаза глядели.

И вот с этой-то минуты, как он вышел из аустерии, началось для него существование безнадежное, беспросветное и ужасное по своим подробностям.

Приюта не было нигде, или, вернее, он боялся где-нибудь искать приюта. В первые дни у него еще были кое-какие деньги. Он мог, по крайней мере, есть и согреться водкой. Только спать было негде. С деньгами он переночевал еще на постоялом дворе раза два, но, когда они вышли, стало тяжело, да и есть уже было нечего.

Мало-помалу Иволгин менял одежду все на худшую и худшую в кабаках и аустериях и наконец очутился одетым в нищенские лохмотья.

Не боясь быть узнанным (в одной из аустерий он видел себя в висевшем там обломке зеркала и сам не узнал своего лица – до того изменилось оно), он протягивал руку прохожим за подаянием, питался поданными ему в окна на кухнях объедками, но не мог попасть в ряды нищих-богачей, то есть тех, например, которые стояли на папертях по церквам в праздничные дни. У них было свое, тесно сплоченное общество, круговая порука, нечто вроде артели, в которую они не допускали всякого. Когда к ним хотел примкнуть Иволгин, они потребовали от него паспорт и припугнули полицией, когда такого документа у него не оказалось. И он отстал от этих нищих, так как полиции боялся больше голода.

Много ли, мало ли прошло дней с тех пор, как Иволгин скитался по улицам Петербурга, он окончательно потерял счет времени. Он знал только, что с каждым днем становилось все холоднее и все труднее и труднее было ему перебиваться.

Наконец эта ужасная, хуже всякой пытки жизнь, эти бессонные ночи, холод, голод стали невыносимы. Иволгин дрожал всем телом, тщетно кутаясь в свои лохмотья. Ноги и руки у него ныли, и в голове стучало. При пронзительном ноябрьском ветре было жутко холодно стоять, переминаясь с ноги на ногу, а идти – ноги отказывались.

Беда была еще в том, что Иволгин лично знал в Петербурге, начиная с самого герцога, много высокопоставленных лиц, но нечего было и думать идти теперь к ним, приятелей же, товарищей у него не было, он не имел ни одного человека, на которого мог бы рассчитывать. К нему или относились безразлично, или если и питали какое-нибудь чувство, то это чувство была вражда, и только вражда.

И тут невольно несколько раз вспомнил Иволгин о том человеке, которому он хотел принести – правда, по долгу службы – много зла, а именно о князе Чарыкове-Ордынском и о его «сообщнике» Данилове.

Ведь они были тоже отверженные теперь, такие же, как и он, но, по-видимому, они как-то устроились, – на Васильевском острове была какая-то таинственная дверь, в которую исчез Данилов, когда он, Иволгин, прослеживал его.

И эта дверь чаще и чаще стала возвращаться в памяти Иволгина.

А что, если пойти туда к ним, попытаться постучать в эту дверь? Наверное, прогонят.

Одно только – донести они не смогут, потому что, для того чтобы донести, им самим нужно будет открыться. А может быть, они и не заплатят за зло злом? Может быть, когда он опишет им свое положение, они и пустят погреться его? Во всяком случае, другого выбора нет. Единственно, куда он может направиться, где мыслимо для него искать помощи – только у князя Чарыкова-Ордынского. Всякий другой имеет полную возможность выдать его.

Поразительно странно распоряжалась судьба. Выходило так, что единственную надежду на спасение Иволгин мог искать только в людях, которым сделал одно лишь зло.

И, измученный наконец холодом и голодом, он, полуживой, едва добрел-таки до таинственной двери на Васильевском острове и, сам не помня как, впал в забытье, присев возле этой двери.

V. Те же и Иволгин

– Ишь, анафема, зашелся совсем! – воскликнул Данилов, возясь вместе с Чарыковым-Ордынским около закоченевшего Иволгина.

Они растирали ему руки и ноги сукном и водкой, которая нашлась в хозяйстве тайника.

Князь Борис достал фляжку с ромом и по каплям старался влить его в рот Иволгину.

А тот, действительно «зашедшийся», как сказал про него Данилов, лежал пластом и не выказывал признаков жизни.

Они сняли с него лохмотья, в которые он был одет, и Данилов невольно при виде тела Иволгина вспомнил, как и его сравнительно недавно раздевали так в Тайной канцелярии, перед тем как вздернуть на дыбу.

– Вот этаким манером меня, – сказал он, слегка отводя руку Иволгина назад, не столько чтобы показать, как его пытали, сколько для того, чтобы проверить, возвращается ли к телу Иволгина от растирания гибкость, и осклабился, как будто то, что он говорил, было очень смешно и весело.

– Ну-ну, действуй! – подбодрил его князь Борис.

И снова они принялись за свое дело, не думая о том, за кем, собственно, ухаживают они и какое отношение имел к ним этот человек. Они просто старались отогреть его, вернуть к жизни живое существо, и делали это все с большим и большим старанием.

Князь Борис несколько раз пробовал, бьется ли у Иволгина сердце, и, замечая слабые движения его, не терял надежды. Через некоторое время биение сердца оживилось, ноги и руки стали согреваться. Иволгин открыл глаза.

– Ну, теперь нужно одеть его потеплее, – решил князь Борис.

Данилов без возражения, с охотой кинулся отыскивать все, что могло найтись у них, чтобы укрыть Иволгина.

– Завари-ка ему сбитню, что ли, – снова приказал князь Борис.

Кузьма и сбитень заваривать пошел так же охотно.

Благодаря распоряжениям князя и стараниям Данилова Иволгин сравнительно очень скоро окончательно оправился, с жадностью пил сбитень, заедая его хлебом и глотая, едва прожевывая, куски холодного жареного мяса, оставшиеся от обеда Чарыкова.

Князь отошел в сторону и сел с книгою, изредка взглядывая на оправившегося, насколько было возможно, Иволгина, сам, собственно, недоумевая, что произошло, и решительно не понимая, зачем он и Данилов оттерли и вернули к жизни эту каналью. Но, несмотря на это свое недоумение, он чувствовал, что, если бы ему пришлось сейчас начинать возню с Иволгиным, он опять начал бы ее.

А Иволгин, стараясь сделать движение, которым колотят себя в грудь, воскликнул:

– Блажен, иже и скоты милует! Я перед вами скотом был, скотом как есть писаным, и погибель готовил, а вы меня помиловали, отогрели и показали, что жив Бог в человеке… Именно Он внушил мне прийти сюда к вам, чтобы я, скот недостойный, мог узреть милость Его. Так и вышло. Не отвергли вы меня, не отвергли, а откормили и насытили.

Голос Иволгина дрожал, на глазах появлялись слезы, и он, вследствие торжественной минуты видимо, старался говорить, подделываясь под язык священных рассказов.

Князь Борис слушал его невнимательно, не то чтобы не веря его льстивым словам и восторженному состоянию, но как-то чувствуя себя неловко при излиянии благодарности этого недавнего предателя. Данилов же, как только Иволгин пришел в себя, насупился и, сердито ворча под нос, хлопотал, убирая вещи, не взглядывая в сторону спасенного, как будто его тут и не было.

– То есть теперь, – продолжал Иволгин, опять шевеля руками и подымая взор к небу, – клятву даю, такую клятву, чтобы провалиться мне в преисподнюю, если я не заслужу этой самой милости, какую вы оказали мне здесь!.. Сколько моего века хватит, всю жизнь свою определю на то, чтобы послужить вам… Слуга я вам покорный, то есть такой слуга, который не продаст и не выдаст… никогда не выдаст!.. Клятву даю… Провались я в преисподнюю!..

Мало-помалу голос его слабел, веки опускались, язык заплетался. Теплота и утомление голода давали себя чувствовать, и Иволгин наконец умолк, задышав ровно и мерно и засопев носом.

– Уснул, дьявол! – проговорил Данилов и пошел готовить сбитень для князя.

Это происшествие с И Волгиным вдруг как-то хорошо подействовало на настроение Чарыкова-Ордынского. Бояться теперь со стороны спасенного предателя каких-либо подвохов не было основания, потому что он оказывался уже совершенно бессильным и ради того уже, чтобы существовать, должен был вполне подчиниться князю Борису.

На другой день, проснувшись утром после шестнадцатичасового сна, Иволгин, снова повторив все свои клятвы и уверения, выказал такую готовность к беспредельной преданности, что Чарыков-Ордынский решился оставить его. К тому же тот знал многое, начиная с образа жизни герцога-регента и многих вельмож и кончая характером их и характером взаимных их отношений, а эти сведения могли принести пользу для дела, занимавшего теперь Чарыкова.

Князь Борис слушал его рассказы, несколько раз переспрашивая и стараясь вопросами проверить, лжет он или говорит правду. Но Иволгин ни разу не сбился, не забыл того, что говорил раньше, не спутался, и по всему казалось, что за достоверность его слов можно поручиться.

В самом деле, точность наблюдения и рассказа была развита у Иволгина как у сыщика превосходно, и он, как на развернутом холсте, сразу показал князю Борису почти всю картину жизни во дворце с ее интригами и со всей ее подноготной.

Оказывалось, что Бирона никто не любил и никаких приверженцев у него не было: всеми руководил исключительно страх перед этим человеком. Его боялись и ненавидели, и эта боязнь только поддерживала эту ненависть. Никто не осмеливался только сказать первое слово, но, если бы оно было произнесено лицом, мало-мальски имеющим значение, оно, несомненно, могло бы иметь силу искры, упавшей в пороховой погреб. Было почти ясно, что если дать эту искру, то герцога не станет. Войско против него. О населении говорить уж нечего. Его терпеть не могли уже за одно то, что он был чужестранец. В придворных кругах ему слишком завидовали, чтобы иметь к нему искреннюю дружбу.

О смерти государыни и о том, что Бирон был назначен регентом, Иволгин знал, потому что слышал указ об этом, и говорил, что герцогу несдобровать.

Долгая голодуха и скитания по улицам все-таки подействовали на него. Он, попав снова в тепло и на сытную пищу, не то чтобы словно опьянел от этого, но был в каком-то приподнятом состоянии духа, точно все было нипочем, хоть ветряные мельницы ломай.

– Я вам говорю, сиятельный князь, – в который уже раз повторял он князю Борису, – что если за это дело взяться как следует, то можно устроить…

– Что же будет? – усмехнулся Чарыков-Ордынский.

– А что же… хотя бы и так!.. Я, сиятельный князь, сам на себе, могу сказать, испытал вашу силу. Если так, если пожелаете что серьезное затеять…

Но князь Борис не слушал рассуждений Иволгина и на будущее время сказал ему, чтобы он делал только то, что ему велят, и по-своему не умничал, если не хочет, чтоб его выгнали.

VI. Официальный визит

Черная роба Наташи, присланная к Шантильи, была готова и в подкладке ее пошла ответная записка князя Бориса, в которой он просил у Наташи, чтобы она дала ему возможность повидаться с нею. В тот же день от Наташи к Шантильи принесли бархатный берет, и Груня передала Данилову аккуратно сложенный листок бумаги, на котором рукою Наташи было написано:

«Приезжайте завтра ко мне в девять часов вечера».

Теперь, после того как она видела князя Бориса, одетого в саду более чем хорошо, она, не стесняясь, написала ему, чтобы он приехал к ней, очевидно, понимая, что князю Борису нужно было видеть ее ради дела и их свидание будет чисто деловое. Кроме того, ведь он разговаривал с нею почтительно, почти благоговейно, когда она два раза встретилась с ним, а значит, от него нельзя было ожидать, что он позволит себе что-либо даже мало-мальски лишнее.

Князь Борис, получив эту записку так скоро, не выказал той особенной радости влюбленного, которая заставляет терять голову; напротив, он чувствовал, что особенно радоваться для него этому свиданию нечего, потому что заранее знал, что нужно будет вести себя с Наташей и осторожно, и осмотрительно совсем как чужому, чтобы выиграть в ее глазах.

Он надел черный шелковый камзол (у него появился уже этот камзол), черные чулки, башмаки с черными пряжками, пудреный парик и кружевное жабо и в нанятой Даниловым карете отправился в дом старухи Олуньевой, где жила Наташа.

На козлах важно и гордо восседал Кузьма в ливрее и треугольной траурной шляпе. Иволгин предлагал свои услуги стать на запятки тоже в виде лакея, причем уверял, что так изменит свое лицо, что никто не узнает его; но Чарыков-Ордынский отклонил это предложение.

Надо было видеть, с каким торжеством Данилов, видевший ливрейных лакеев в передней своего бывшего командира Густава Бирона, раскрыл дверь швейцарской олуньевского дома и возвестил громогласно:

– Его сиятельство князь Чарыков-Ордынский!

Олуньевские лакеи засуетились (старик Григорий Иванович уехал в деревню с теткой Наташи), побежали наверх докладывать, и один из них чуть ли не бегом вернулся назад, издали уже сообщая, что «просят пожаловать».

Давно-давно не видал Чарыков-Ордынский той обстановки изящества и роскоши, в которую он входил теперь. Лаковые ступени лестницы с высоким канделябром, большой зал с лепниной по стенам и потолку, с золоченою мебелью, огромными зеркалами, широкою люстрой со стеклянными подвесками и большими окнами, завешенными красным штофом, лоснящийся, глянцевитый паркет живо напомнили ему далекие детские годы, когда большой богатый дом его родителей был так же полон слугами. И это воспоминание детства, и воздух роскоши, который охватил его, а вместе с тем возможность увидеть сейчас Наташу вдруг обдали его таким счастьем и радостью, что он должен был приостановиться на пороге, чтобы снова овладеть собою.

В это время справа из гостиной послышалось шуршание шелкового платья – мягкий ковер заглушал шаги, затем по паркету застучали маленькие каблучки, и Наташа растерянно-быстро, с нескрываемым испугом приблизилась к Чарыкову-Ордынскому.

– Что вы делаете? – заговорила она. – Я не ждала вас так прямо, открыто… Я думала, что вы через калитку как-нибудь… Ведь вас могут увидеть!

Это ее беспокойство за него было приятно князю Борису. Он улыбнулся светлою, счастливою улыбкою и ответил ей, что если бы его кто-нибудь и увидел, то, во всяком случае, не узнал бы в нем того князя Ордынского, которого разыскивали.

Наташа искоса остановила на нем глаза и, не сказав ему больше ни слова, повела его в гостиную.

Когда они вошли туда, она была уже совершенно другою. Теперь это была строгая и холодная, полная собственного достоинства женщина, у которой словно не бывало тех разгоревшихся глаз и вспыхнувших щек, с какими она вышла к мужу навстречу в зал. Она села на диван, указав Чарыкову-Ордынскому на довольно далекое от себя кресло, сложила руки и вопросительно-строго взглянула на князя, как бы задавая ему тот же самый вопрос, который он сделал ей в Летнем саду: «Вы желали меня видеть? Что вам угодно?»

– Мне нужно было, – заговорил Ордынский, как бы поняв этот ее взгляд, – переговорить с вами по тому делу, о котором вы мне сообщили…

– Неужели вы нашли возможным предпринять что-нибудь? – спросила Наташа.

Несмотря на то что форма ее вопроса скорее была признаком недоверия, все же чувствовалось, что на самом деле в ней этого недоверия нет и она скорее готова думать, что князь Борис действительно в состоянии что-нибудь сделать.

– Я опять должен повторить, – ответил он, – что обещать ничего не могу и ничего не могу сказать наверное, но сделаю… словом, буду делать, что могу… Для этого только нужно мне знать некоторые отношения, нужно познакомиться хотя заочно с тем обществом, в котором живут лица, заинтересованные в этом деле. Я ведь даже не знаю имени невесты…

– А вам необходимо знать его? Князь Борис молчал.

– Вы настаиваете на том, – переспросила Наташа, – чтобы вам было известно это имя?

Видимо, она не хотела произнести имени Бинны.

– Я не настаиваю, – ответил он, подумав, – может быть, я обойдусь и без этого имени. Дело не в этом… Скажите, насколько силен герцог Бирон?

– Силен… герцог Бирон? – удивленно протянула Наташа. – Да ведь он же – регент! Он – сама сила и власть. Значит, что же спрашивать?

Чарыков невольно улыбнулся. Он хотел спросить совершенно не то.

– Я знаю, – поправился он, – что герцог – регент. Но мне хочется узнать, насколько он может рассчитывать на приверженность лиц, ему близких?

Наташа, наморщив свои узенькие темные брови и состроив серьезное личико, старательно и подробно стала отвечать на вопрос князя Бориса.

И из ее ответа он узнал только подтверждение слов Иволгина о том, что герцог ненавидим более, чем когда-нибудь, что он вполне обособлен и ни на чью дружбу ему рассчитывать нечего.

– Ну а Миних? – спросил князь Борис.

– О старике Минихе я знаю лучше, чем кто-нибудь. Его сын женат на моей приятельнице, и мне ближе, чем кому-нибудь, известно его настоящее отношение к регенту.

– То есть что же? Неужели он выказывал как-нибудь свое недружелюбие к нему? – спросил Чарыков-Ордынский, заранее готовый уже не верить в искренность этого недружелюбия, если Миних выказывал его.

– Нет, – подхватила Наташа, – в том-то и дело, что он ничем никогда не показал себя против герцога. Но я, зная кое-что из его домашней жизни, зная некоторые его разговоры с принцессой…

Этого было совершенно достаточно князю Борису, чтобы верить. И он стал подробно расспрашивать о Минихе, состоявшем при особе принцессы, матери императора, про их взаимные отношения и об отношениях самой принцессы к регенту.

Наташа рассказывала, что регент с принцессою – чуть ли не открытые враги, что герцог Бирон, получив власть регента, как бы потерялся, увидев, что взвалил себе на плечи непосильную задачу – единолично выносить всю тяжесть правления и вместе с тем придворную вражду, всеобщую, неумолимую.

– За что, собственно, ненавидят его так? – спросил князь Борис.

И Наташа, сама не зная этого, ответила, как бы мог ответить один из философов, глубоко изучивших человеческое сердце:

– За то, что он был слишком счастлив в жизни.

И действительно, герцог Бирон, возвеличенный судьбою так высоко, почувствовал себя одиноким, без всякой поддержки на своей высоте, и, видя, куда бы ни оглянулся, одну только пропасть, нравственно испытывал то чувство, какое бывает, когда стоишь на какой-нибудь высоте на пространстве, едва хватающем для ног, и едва-едва удерживаешься, чтобы не свалиться, хотя того же самого маленького пространства совершенно достаточно, чтобы твердо стоять, когда кругом раскинута земля.

Он не мог не замечать огромной разницы между тем, что было прежде, когда жива была государыня, и тем, что было теперь, когда он один стоял на своей высоте.

Он сам более, чем кто-либо, сознавал, что его положение слишком непрочно или, вернее, не так прочно, как он желал бы этого, и потому часто, взволнованный и встревоженный обстоятельствами, несмотря на все умение владеть собою, не имел достаточно силы сдержать себя и прорывался вспышками гнева, которые с ехидством подхватывались окружавшими его врагами, раздувались и истолковывались вкривь и вкось.

Эти вспышки чаще всего проявлялись по отношению к принцессе Анне Леопольдовне и, главное, к ее мужу, принцу Антону, в которых герцог Бирон как в родителях императора, от имени которого он правил, видел наибольшую помеху себе.

В особенности его злил принц Антон, как может злить только сильного человека личность слабая, не энергичная, вполне бесцветная, силящаяся, однако, показать из себя кое-что.

Дошло до того, что сдержанный и рассудительный герцог чуть было не вызвал на дуэль этого принца Антона, схватившегося за шпагу, сказав ему, что готов «развестись» с ним поединком, а в скором времени затеял вовсе уволить его в отставку от имени императора.

В то же время герцог-регент чувствовал, что на графа Миниха, которого сам же он приставил к принцессе, положиться вполне нельзя, равно как нельзя положиться и на хитрого, вечно больного и отлично пользующегося своею болезнью Остермана.

Про последнего очень долго и много рассказывала Наташа князю Борису. Остерман, в непосредственном ведении которого была вся иностранная политика, почти безвыходно сидел дома у себя в кабинете и как будто бы ничем, кроме своей работы да болезни, не занимался, но на самом деле с заднего крыльца к нему появлялись разные лица, сообщавшие ему все, что творилось и делалось, и будто бы уходившие от него с какими-то поручениями.

На страницу:
15 из 21