
Полная версия
Побег Лизы Басовой
Лиза спала уже часа полтора, когда ее разбудило внезапно наполнившее каморку громыханье и бормотанье. В испуге она открывает глаза, приподнимается, садится на кровати и – в мерцании ночника – видит наклоняющегося к ней Тимофея, но – какого Тимофея! От смирного, вежливого «Сократа» не осталось и следа: лицо пылает огнем, нос – как вишня, голубые глаза остекленели и налились кровью, борода всклокочена, как войлок, дыхание – будто пожар в кабаке. Тимофей был совершенно пьян! Стоя перед изумленною, испуганною Лизою, он качался на ногах, как трость, ветром колеблемая, цеплялся за кровать, за подушку, за самое Лизу и лопотал полумертвым языком:
– Жена… супруга… сударыня… желаю, чтобы, значит, все по закону… Уль? а Уль? Ульяша… а?
Лизу обуял страшный гнев. Не долго думая, она ударила Тимофея кулаком в переносицу с такою силою, что бедняга, будучи совсем слаб на ногах, рухнул навзничь и остался на полу в сидячем положении, крепко стукнув затылком о сундук.
– А, б…, паскуда, ворона сибирская! – возопил он. – Так-то? А в полицию хочешь?
Лиза обмерла.
Но Тимофея уже охватило сном. Он положил голову на тот самый сундук, о который едва не раздробил себе затылка, и захрапел.
Дверь приотворилась. В каморку заглянуло морщинистое лицо старухи-бабки, матери домохозяина. Она слышала крик и грохот упавшего тела и растревожилась.
– Что тут у вас, молодка? Захмелел, видно, сожитель-то твой?
У взволнованной Лизы едва достало силы найти подходящий ответ.
– Напился, свинья, и безобразничает!.. На ногах не стоит, а туда же командовать желает, драться полез!.. Прекрасно как: валяется на полу, как собака!.. Глаза бы мои его, постылого, не видали!
И завыла.
Она рассчитывала, что старуха, удовлетворив свое любопытство, уйдет. Не тут-то было. Бабка, в качестве человека стародавнего, в ответ на Лизино вытье, разразилась предлинным увещанием, что «реветь, мол, тебе не о чем, – видно, слезы дешевы и глаза на мокром месте; муж у тебя, молодка, человек прекраснейший, а ежели выпил лишнее, то с кем греха не бывает? И какие, право ну, недотроги стали ноне молодые бабы! Ты на меня гляди: я смолоду от сожителя своего только тем не бита, чего в дому поднять нельзя, а сорок лет прожили вместе, развода не просили, детей подняли, внучат дождались. Чем голосить без толку, ты лучше сожителя пожалей: пьяный, что хворый. Нешто можно так, чтобы больной человек собакою на полу валялся? Ты его обряди, ты его уложи. Какая же ты жена, если к мужу жалости не имеешь?».
И пошла, и пошла.
Лиза убедилась, что от сибирской патриархальной матроны ей не отвязаться иначе, как войдя в смиренную роль покорной жены-сиделки. При помощи бабки она взгромоздила бесчувственного Тимофея на кровать, сняла с него сапоги, а сама осталась доночевывать до солнца, сидя без сна на сундуке. Непривычный к пьянству Тимофей действительно сделался ночью ужасно болен. Лизе пришлось возиться с ним, как с малым ребенком. Отравленный алкоголем, Тимофей горел, охал, стонал, метался, рвало его. Словом, ночка выпала такая веселая, что и настоящей жене много надо иметь любви к мужу, чтобы безропотно выдержать подобное испытание, а каково же было терпеть ни за что ни про что от совсем постороннего человека жене по паспорту?
Назавтра, когда Тимофей проспался, между «супругами» произошло жесткое объяснение. Тимофей был смущен до дна души, чувствовал себя глубоко виноватым, просил прощения чуть не со слезами, божился и зарекался, что больше напиваться не будет. Верить было можно, потому что – Лиза знала – в обычных условиях жизни спутник ее действительно был – по сибирским понятиям – человеком редкой трезвости. Но свадебные оргии и не таких людей выворачивают с лица наизнанку. После этой истории Лиза уже только о том и думала, как бы вырваться из засосавшей их вакхической обстановки, и ничего не могла сделать: их перекатывало, как шары какие-нибудь, из села к селу, с одного свадебного пира на другой, от тысячника к тысячнику. И всюду было одно и то же: разливанное море водки и пива, галдеж, песни, непристойная пляска свах, «Беда», «Козел». И – когда все перепьются, нагорланят, насквернословят и напляшутся до изнеможения – мертвый сон до следующего утра, опять открываемого полубутылкою водки на похмелье. А чтобы переутомленный гость не мог убежать от тягостного хлебосольства, каждый хозяин спешил первым долгом обезлошадить поезжан: выпряженные из повозок кони угонялись табуном в степь – копытить корм.
Тимофей держал данное слово и вел себя прекрасно, хотя Лиза втайне уже не так доверяла ему и немножко побаивалась его с той пьяной ночи. Роль фиктивной «жены», разыгрываемая в грубых условиях степной фамильярности, надоела и опротивела ей до тошноты. Нельзя притворно фамильярничать без того, чтобы на отношениях не остался осадок настоящей фамильярности. Лиза так привыкла быть Ульяною по целым дням, что только ночь возвращала ей самое себя, Лизу Басову, с ее сознанием, мыслями, чувствами, – возвращала на короткий предсонный промежуток. А с утра – чуть ступила за порог своей «супружеской» каморки – опять позабудь, что ты Лиза, влезай в кожу Ульяны Митревны.
Свадебная волна незаметно увлекла «супругов» от намеченного ими пути в сторону верст на полтораста. Это еще не так много. В Минусинске я знал не крестьянина даже, а полицейского чиновника, который поехал на свадьбу за шесть верст от города, а очутился затем, сам не зная как, за восемьсот верст, в Кузнецком округе, у совсем незнакомых мужиков. Но тем не менее, когда беглецы подочли свой уклон от маршрута, Лиза пришла в ужас, да и Тимофей почесал в затылке. Решили дальше ни к кому ни за что не ехать и, по возможности, немедленно удирать.
Но тут произошло нечто непредвиденное и нелепое, что опрокинуло все их расчеты и планы.
IV
Свадьбе, на которой они теперь гостили, шел уже третий день. Невеста взята была с ближней, верстах в десяти, заимки, и поезжане проводили время в том, что напьются у свекра, едут пить к тестю, напьются у тестя, едут пить к свекру. Где темный вечер пристигнет, там и ночлег. В одном из таких переездов застал их внезапно ударивший крепкий мороз. Лиза, не очень тепло одетая, страшно перезябла, приехала к месту совсем синяя, и голоса нет – только стучит зубами. Струсила, не схватить бы горячку. Стали отпаивать ее горячим чаем, принудили выпить большую рюмку знаменитой сибирской наливки из облепихи. Лиза ожила, простуды ее как не бывало.
Раньше Лиза никогда не брала в рот крепких напитков, разве пригубливала для приличия. Облепиха покорила ее быстро. Вообще это ужасна-ягода, для непривычного человека настоящий дурман – тем более в спирту. Сперва опьянение облепихою дает очень короткий период веселых возбуждений, потом чувственный или буйный бред и наконец долгий мертвый сон: хоть ножами разойми человека – не услышит. На другой день – даже у крепких питухов – жестокая головная боль.
Одуренная облепихою, Лиза, сама не помнит как, очутилась в постели. Потянулась вереница тяжелых, диких, постыдных кошмаров. Ранним утром Лиза очнулась, как от электрического толчка. Еще не раскрывая глаз, она почувствовала, что она не одна в постели. Открыла глаза и на ситцевой подушке увидела, рядом с своею головою, курносое лицо, с широко разинутым ртом в густой курчавой бороде. Перина испятнана кровью. Холодея от ужаса, Лиза убедилась, что из фиктивной жены Тимофея Курлянкова она сделалась фактическою… А голову как железными обручами ломит, и в глазах прыгают снопами зеленые искры.
Тимофей проснулся и помертвел от пристально уставленного на него страшного взгляда Лизы:
– Уля… что ты? Бог с тобою, что ты? Уля… Улинька…
– То со мною, что убью тебя, подлеца!.. Мало тебя убить! – вырвался хриплый стон из груди Лизы.
Но Тимофей вдруг облился гневным румянцем и подступил к «жене» резко, смело, почти гневно:
– То есть за что же это, однако, ты убивать меня желаешь, Ульяна Митревна? Вся твоя воля, но это с твоей стороны не по чести. Что было, то было; однако никакой вины моей против тебя нету. Я, однако, не варнак какой-нибудь, не в лесу силком тебя взял. Сама пожелала.
– Что?!
– То, что хоть чужих людей спроси: мало ли ты с вечера чудесила? То смирная, воды не замутишь, от каждого стыдного слова огнем вспыхиваешь, а тут разгулялась – не унять. Волосы распустила! Платье с себя рвать начала! Весь народ смеху дался. Я тебя от срама силком увел, спать уложил. А что не ушел от тебя, как обыкновенно, ты же не отпустила… Что же я, каменный, что ли?.. Оно, конечно, ты вчера не вовсе в себе была, да ведь и я облепихи этой проклятой, грешным делом, глотнул изрядно. Пьян не был, этого нет: я тебе обещал, что напиваться больше не буду, и слово мое крепко. А в голове пошумливало… мысли веселые пошли… владание ослабло… Кабы я вовсе трезвый был, может быть, и остерегся бы. А во хмелю бес сильнее человека… Кто своему счастью враг?.. Ты слушай меня, Ульяна Митревна, – уговаривал он, – ты не кручинься, сердца своего напрасно не береди. Стыдиться тебе ни перед кем не приходится: что мы с тобою не муж и жена, это мы одни знаем. А для прочих мы в законе. Паспорт-от вот он. По паспорту ты – моя законная супруга. И как мы с тобой живем, никто нам в том не указ. Пред людьми ни на мне, ни на тебе никакого греха нет. Что мы вдвоем знаем, то при нас двоих и останется, а по паспорту ты – моя законная жена…
– Дьявол в твоем паспорте сидит! – отвечала рыдающая Лиза. – Будь он проклят, твой паспорт! Поработил ты меня им! Что от меня теперь осталось? Сперва твой паспорт имя мое съел, теперь тело погубил… Куда я теперь годна? Как я покажусь родне и друзьям?
– Ты не кричи… усмири себя… не кричи… Обнаружишься, – твердил побледневший, с трясущимися холодными руками, Тимофей.
– Все равно мне теперь! Кого мне беречься? Чего бояться? Хуже, чем ты поступил со мною, мне ни от кого быть не может… Все равно!
– Да мне-то не все равно! – почти зарыдал Тимофей. – Матушка! Ульяна Митревна! Ведь, если ты теперь себя обнаружишь, следствие начнется… никакие свидетели мне не помогут, никакой присяге суд веры не даст… Убивцем меня сделают! На Сахалин мне идти! За что? Матушка! Ульяна Митревна! Себя погубишь, меня погубишь… Усмири себя! Пожалей!
Он стал на колени и ползал, целуя подол ее рубахи.
– Уйди, – хрипела она, – уйди, тварь!.. Видеть тебя не могу… Убью я тебя! Уйди…
Она повалилась ничком на постель. Тимофей вышел. Несмотря на все свое самообладание, на этот раз он оплошал – на нем лица не было, так что хозяева переполошились.
– Что? Храни Бог, не захворала ли сама-то?
Тимофей сделал страшное усилие и отвечал с натянутою усмешкою.
– Не то что захворала, а блажит с похмелья… Приступа к бабе нет!
– То-то, слышим, шумите в каморе…
– На том простите…
– О, нешто к тому? Дело житейское.
Домохозяин, пятидесятилетний сивый чалдон, хитро подмигнул Тимофею веселыми глазами:
– Маленько поучил, однако, благоверную-то?
«Поучил звонарь протопопа, как же!» – со злостью подумал про себя Тимофей. Но вслух произнес с важностью:
– Не без того…
– Ты вожжу возьми, – рекомендовал чалдон. – Я всегда вожжою. Баба вожжу любит, потому что вожжа – вещь крепкая.
Лиза пролежала до самого полдня, как пласт, уткнувшись лицом в подушку, ни разу не переменив положения. Тимофей заглядывал к ней время от времени, но думал, что она спит, и оставлял ее в покое. Наконец решился окликнуть…
Лиза взглянула на него потухшими усталыми глазами…
– Тимофей Степанович, – сказала она тихим глухим голосом, – я тебя прошу… только увези ты меня отсюда сегодня же…
– Как сегодня, Ульяна Митревна? – забормотал изумленный Тимофей. – Кони в степи, шубы у тебя нету – надо шубу купить: холода пали, никак не управиться нам сегодня… Да и хозяевам обидно…
– Видеть я их не могу! Видеть не могу! – скрипела зубами Лиза и мотала головой. – Пойми: противно мне место это, бежать я хочу от него!.. Позорно мне здесь! Страшно!.. Не могу!
Но не уехали они ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Из лошадей одна хромала, шубу продажную нашли, но пришлось ее перешивать. Желая угодить тоскующей Лизе, Тимофей старался искренно и налаживал отъезд усердно, сколько ни пеняли ему за то радушные хозяева. На четвертый день Тимофей вошел к Лизе мрачный, как туча, и с досады даже шапку бросил оземь.
– Что еще?
– А то, что по Чулыму[2] сало пошло: парома больше нет, почту сегодня кое-как на лодках перевезли, а завтра уже не берутся, до самого ледостава теперь конного пути не будет…
Лиза бледная сидела, стиснув зубы, уставя глаза в одну точку. Потом тихо-тихо и зло, нехорошо засмеялась:
– Везет же мне, Тимофей Степанович!
– Да, уж… точно… что и говорить! – вырвалось у того невольное согласие.
– Сама природа пути загораживает. Я уже не верю, что мы когда-нибудь вырвемся отсюда. Судьба! Если бы я была суеверна, то подумала бы, что это Ульяна твоя мстит мне, зачем я имя ее украла, не выпускает меня из Сибири проклятой…
– Ой, не поминай ты ее… не к добру…
– Долго ли ждать ледостава?
– Ден десять… Если морозы будут… Раньше лед не сдержит…
Лиза засмеялась еще горше и злее.
– Ты не убивайся, Ульяна Митревна, – попробовал утешить Тимофей, – зато теперь в тайгу подымемся, по снегу поедем, на санях… Не увидишь, как дорогу скоротаем… На Спиридона-соляцеворота[3], слово тебе даю, уже будешь в России.
– А мне теперь все равно! – тихо возразила Лиза. – Раньше, позже… все равно!
Тимофей глядел на нее с изумлением. Она продолжала:
– Ты еще не знаешь, какая беда со мною случилась… Я ладанку свою потеряла!.. Где – не знаю… Все углы, все щели осмотрела: нету! Уже на тебя думала: не ты ли снял?
– Зачем мне? – оскорбился Тимофей.
– То-то знаю, что незачем… Крест, образки целы все до единого, а ладанка оторвалась, пропала… я второй день ищу. Нету! Судьба!
– Авось найдется, хозяевам надо сказать…
– Нет, не найдется, – упрямо возразила Лиза. – Это судьба.
– Мощи там у тебя были, что ли, какие?
– Да, мощи… перст угодника Потапия!.. – горько усмехнулась Лиза.
По имени Потапа Тимофей догадался, что тут совсем не то, и деликатно умолк. Но в то же время взял про себя некоторое решение… Вдвоем с Лизою они еще раз обшарили каморку, сени, углы, сорные кучи, отхожие места.
– Не иначе как черт украл! – говорил Тимофей. Лиза холодно и злобно повторила:
– Судьба!
Эта потеря добила молодую женщину.
Ее охватила какая-то суеверная, болезненная апатия, выражавшаяся полным бездействием, упадком сил и страхом людей. Буквально по целым дням Лиза лежала в каморке на постели, бессмысленно глядя на стену, молчала и даже не думала; считала спиленные сучки в бревнах, пятна, разводы. Если к ней входили, спешила притвориться спящею. Если вызывали ее Тимофей или хозяева, выходила полусонная, дикая, зевающая, старалась сесть особняком, выбирала угол потемнее, молчала, как рыба, была людям тяжела и себе неприятна.
– У Тимофеевой хозяйки в голове не все дома! – давно уже говорили по селу, многозначительно указывая на лоб.
Чулым стал. Санный путь открылся. Известие, что можно ехать, Лиза приняла равнодушно, точно оно ее не касалось. Машинально собрала пожитки, машинально распростилась с хозяевами. Только перед самым отъездом еще раз обыскала до нитки, до самой маленькой щели, свое помещение. Ничего не нашла…
– Судьба!
Печально и мрачно было путешествие на север. Двигались медленно, потому что – то метель, то оттепель, здесь река не стала, там ее распустило. Засиживались на станках по суткам и больше. Ехали то на колесах, то на полозу. В первые три дня Лиза с Тимофеем не сказала ни слова. Сидела в кибитке прямая, как истукан, и, почти не моргая, глядела в белую степную даль. Каждая встречная повозка пугала Лизу. На станках Тимофею приходилось долго уговаривать ее и наконец чуть не силою тащить, чтобы не оставалась в кибитке на морозе, но шла бы в тепло, к людям.
День был серый, снежный, с кисейными сетками густо летающих, тяжелых белых мух. Дорога шла в гору. Впереди чернели таежные холмы. Лиза сидела в кибитке. Тимофей, чтобы облегчить труд коням, шагал рядом с санями, понукая, посвистывая, припрягаясь к оглобле, когда подъем крутел…
– Тимофей! – внезапно раздался глухой голос Лизы.
– Ась? – обрадовался Тимофей, что наконец-то заговорила.
– Куда мы едем?
– Не знаю, как станок называется. К ночи, люди сказывают, в Мариинском будем.
– А дальше куда?
– Куда приказывала…
Тимофей назвал город Пермской губернии, намеченный для Лизы Потапом.
Кони взяли гору. Тимофей дал им вздохнуть, потом сел в кибитку и погнал шибкою рысью. Бубенцы звонко заплакали жалобным смехом.
– Тимофей!
– Что, Ульяна Митревна?
– Мне нечего делать в N-ске, Тимофей… Явку я потеряла… время потеряла, всю себя потеряла… Судьба!..
– Перестань уж ты убиваться, Ульяна Митревна! Кое время себе мучишь занапрасно… Брось!.. Кабы польза была, а то сама знаешь, что непоправимое… брось!.. Тише вы, уносные!
Кони пошли шагом.
– Если в N-ск не желаешь, прикажи, куда? Я сказал, что доставлю, и доставлю. Хоть в самое Москву!
– В Москву? К тетке? На Бронную? – вскрикнула Лиза. – Ни за что! Никогда!
– Не желаешь к своим, значит?
– Нет у меня больше своих… Стыд один есть! Как я своим в глаза глядеть буду? Умру от стыда… Страх какой!.. Не надо, Тимофей… не надо!
– Положим, что полиция признает тебя там, на Москве-то, – подумав, согласился Тимофей.
Лиза молчала. Разговор возобновился только на следующий день, уже далеко за Мариинском.
– Я не только своих боюсь, Тимофей, мне и чужие-то страшны, – говорила Лиза. – Если бы можно было найти нору какую-нибудь, забилась бы в нее, да так и не выглядывала бы… или вот ехать бы всю жизнь, как мы теперь едем, чтобы пристанища не иметь, чтобы никто не мог привязаться с расспросом, кто ты, откуда, зачем… Не могу я! Умирать жалко, а вся жизнь моя сломалась… Не могу я на жизнь оглядываться! Не могу, чтобы меня прошлое окликало… Знакомым голосом!.. Заново надо жить… Не могу!..
– Да что же мне с тобой делать? Куда мне тебя девать? – лепетал смущенный Тимофей: он тоже начинал подозревать, что Лиза сходит с ума. Угрызения совести мучили его. И не только за «грех» против Лизы, а и еще кое за что. Дело в том, что ладанку-то он нашел в тот самый день, когда Лиза рассказала ему о своей потере. Она провалилась между двумя рассохшимися половицами в подклеть и лежала – одноцветная с ними, доступная только сибирским рысьим глазам. Тимофей знал уже, что в ладанке таится политический секрет, и, значит, она – штука опасная.
«Однажды потеряла и в другой раз не убережет, – думал он о Лизе. – А кто знает, чего тут Потап наколдовал? Сохрани Бог: попала бы в чужие руки? За клочок бумажки люди в рудники уходят…»
И, не долго мешкая, он отправил роковую ладанку в топившуюся печь.
«Ей же лучше, о ней же стараюсь, – мысленно оправдывал он себя перед Лизою. – Что потеряла, погорюет и перестанет, а свою петлю на своей шее возить – не расчет…»
– Куда? – в задумчивой тоске отозвалась Лиза на беспокойные вопросы спутника. – Почем я знаю?.. Если бы такую глушь найти, чтобы никогда никого из прежних знакомых не встретить…
– А жить чем станешь?
– Работать могу… В люди служить готова идти… мастерскую открою… прачечную… булочную… я все умею…
– Деньги нужны.
– У меня есть четыреста рублей.
– О? – сказал Тимофей и хлестнул лошадей. Промчавшись с версту, он раскурил трубку, затянулся, выпустил дым и серьезно обратился к Лизе: – На эти деньги, еже приложить к ним маленький капиталец, можно и торговишку начать в небольшом городе или селе хорошем…
* * *Фабричный врач В-ский, административно высланный из подмосковного посада на север за «литературу» и «неуместные собеседования» с рабочими, только что прибыл в Т., уездный город N-ской губернии. Он уже выдержал обычный искус в полицейском управлении, с подписками, чтением закона о ссыльных, с наставлениями власти предержащей о местном «режиме», и теперь искал себе квартиру.
– Трудное это у нас дело, ваше благородие, квартиру найти, – говорил В-скому, шагая по т-ским непролазным грязям, великодушно навязавшийся ему в качестве чичероне полицейский солдат. – Вы, в столице обитая, привыкли жить чисто, а у нас обыватель, прямо надо сказать, свинья. В хлеву живет, в навозе дрыхнет. Разве попробовать на слободке?
– Я города не знаю. Где хотите. Мне – лишь бы клопы не обижали.
– Без клопа, ваше благородие, прямо говорю, не найти. Такой город. Даже в присутствии клоп преизбытствует. По зерцалу ползают, окаянные. Где без клопа? Не найти!
В-ский – чистюля щепетильнейший – тяжко вздохнул, уныло размышляя:
«Уж лучше бы меня опустили прямо в девятый круг Дантова ада!»
Но мирмидон вдруг круто повернул:
– Есть! Пойдемте на Соборную горку, ваше благородие. Попытаем счастья у лавочника.
– Неужели без клопов?
– Не должны бы еще развестись, подлые: новый дом лавочник поставил. Только что перебрались хозяева-то, до осени проживали в старом, при магазине. Богатеют прытко у нас черти-лавочники, ваше благородие. Хоть бы этого взять: всего четвертый год, как он проявился в нашем городе, а уж экую домину построил… Здесь, пожалуйте, ваше благородие…
– А вы разве не войдете?
Воин сконфузился.
– Не обожает этого здешний, чтобы наш брат к нему жаловал. «Ты, приказывает, ко мне в лавку приходи, я тебя, чем хочешь, ублаготворю, а на дом ко мне без надобности не шляйся. Не люблю!» Ничего, мы не обижаемся. Человек обходительный. А что нравный, все они, сибиряки, свободного духа наперлись. Сибирский он, ваше благородие, из тамошних мещан… Вы извольте идти, ваше благородие, я у калитки подожду.
Две минуты спустя В-ский стоял в довольно чистеньком зальце, как обыкновенно бывают мелкокупеческие зальцы в северных уездных городах: с геранью, канарейкою, часами, которые кричат кукушкою, с портретами царя и царицы, с большими образами и лампадкою под низким белым потолком. По крашеному полу тянулась суровая домотканая дорожка, а по дорожке ходили два четвероногих: толстый серый кот и здоровый лупоглазый ребенок.
– Что? Приезжий? Квартиру ищет? Какая же у нас квартира? Нет у нас квартиры. Зачем пускала? – слышал В-ский сердитый женский шепот за перегородкою: хозяйка бранила работницу, открывшую В-скому двери. – Да уж хорошо, хорошо… что с тебя взять, если дура?.. Иду сейчас… поди, самого позови…
– Простите, пожалуйста, я, кажется, совершенно напрасно вас побеспокоил… – начал было В-ский навстречу входящей женщине, но поднял на нее глаза и осекся, разиня рот…
Перед ним – в замасленной, белой с розовыми цветочками, ситцевой блузе и с годовалым ребенком на руках – стояла молодая особа лет 28. В рослой плотной фигуре ее, в расплывшихся красивых чертах румяного лица, в русых волнах пышных волос, в серых вопросительных глазах, внимательно на него глядевших, В-скому мелькнуло что-то знакомое, далекое, давнее…
– Басова! Лиза! это вы же! вы! – вскричал он наконец, потирая обе руки. – Какими судьбами? Как я вам рад! Вот неожиданность…
С лица женщины сбежал румянец, и руки ее, державшие ребенка, задрожали.
– Ой, как вы меня испугали, господин!.. – произнесла она белыми губами, притворно и осторожно улыбаясь. – Что вы? Я вас не знаю… Обознаться изволили…
И в ту же минуту, вывернувшись из боковой двери, застегивая на ходу пиджак, перед В-ским явился – уже лысоватый спереди – мужчина, с лицом курносого Сократа, в окладистой курчавой бороде. У него тревожно бегали глаза, но рот улыбался.
– Поди к себе, Ульяна Митревна, поди к себе… Феня плачет, – быстро сказал он женщине. И – сейчас же к В-скому. – Очень приятно познакомиться. Тимофей Степанович Курлянков, домовладелец здешний, ха-ха-ха, коммерсант. Квартирку изволите искать? Крайне сожалею, однако нет у нас квартирки… нет… нет-с… Это вас дурак полицейский привел? Несообразная публика-с! Видят – новый дом и воображают… Какие квартирки! Нам с супругою едва повернуться… Трое детей-с!
– Это вашу супругу я имел удовольствие сейчас здесь видеть?
– Да-с. Супруга-с. Законная моя жена-с. Ульяна Митревна Курлянкова. Да-с.
– Ваша супруга имеет поразительное сходство с одною моею хорошею знакомою.
– Бывает-с. Бывает-с. Чего не бывает на свете?
– Может быть, близкая родственница? Мою знакомую звали – Елизавета Прокофьевна Басова.
– Басова? Не слыхал-с. Басова? Нет, такой родни у нас нету-с. Курлянковы, Хворовы, Черных, а Басовых – нет, не имеем. Да вы где их изволили знать?..
– В Москве… студентом еще…
– В Москве не только родни, знакомых не имеем. Еще не бывали мы даже в Москве. Супруга моя, как и я, из Сибири происходит-с. Сибиряки-с. Соленые уши, – ха-ха-ха! Я – Курлянков, а она, по отцу, Черных. Да-с. Очень сожалею, что не могу услужить квартиркою… очень…