
Полная версия
Живи!
– Транспорт внизу, мусор не бросать! Наказание – административные работы сроком до трех дней. Транспорт внизу, мусор не бросать! При неоднократном нарушении – выселение!
В ответ – сдавленный женский смешок, чье-то замысловатое ругательство. Кажется, кто-то втихаря запустил в Лютича шишкой, не испугавшись угроз инспектора.
– Куда мы идем? – спрашиваю.
– Домой, – отрывисто бросает Ирка. Она обижена и почти не смотрит в мою сторону.
Огни гаснут один за другим: горожане ложатся спать, хотя еще рано, видимо, вставать здесь приходится ни свет ни заря. Я помню этот город, Лайф-сити, город с дурацким названием. Я не помню, как здесь очутился и почему живу с Иркой.
По широкому мосту она идет к развесистому дубу, я шагаю следом, крепко держась за гладкие перила с частыми, чтоб никто не упал по неосторожности, балясинами. Тут и там натыкаюсь на спущенные веревочные лестницы. Надо мной, словно плоды гигантского дерева, парят подвесные номера местной гостиницы с дощатым полом и сплетенными из гибкой лозы стенами и потолком. Когда-то я жил здесь. Вон в том номере, шестнадцатом, рядом с просторной верандой, под ней расположена стоянка для лошадей, повозок и машин. Смотрю вниз, чтобы убедиться – так и есть, я правильно вспомнил. А там, севернее, большой «плод», прикрепленный канатами сразу к трем стволам; в нем живет управляющий гостиницей, важная шишка в Лайф-сити. Кажется, он входит в городской совет.
Мы приходим к большому дуплу в стволе огромного дуба. Дупло сквозное, с противоположной стороны к нему прикреплена большая пристройка. Само дупло – прихожая. Пол здесь усеян опилками, сбоку висит жестяной почтовый ящик, покрашенный в оливковый цвет, с надписью «Туристическая, 4». Ирка хлопает по нему: пусто.
– Не присылают нам писем, – грустно произносит она.
Я киваю.
Ирка достает механический фонарик, часто-часто нажимает на ручку, выдавливая тусклый луч. Нащупывает в кармане ключ, втыкает в замочную скважину. Я стою в прихожей за ее спиной, сгорбившись и подавляя желание чихнуть. По потолку ползают древесные личинки, я стараюсь не задеть их макушкой: личинки выглядят склизкими и противными.
Дверь ржаво скрипит, улыбается щербатым ртом, отворяясь. Ирка ныряет внутрь, проворно зажигает лампу на круглом столе, и по комнате бегут, прячась в углы, таинственные тени. Стол, платяной шкаф, две аккуратно застеленные кровати, стулья возле них – вот и вся обстановка. На спинке одного из стульев небрежно висят мужские брюки, судя по всему, мои. Замираю и гляжу на брюки, как баран на новые ворота, я чувствую, знаю – брюки мои. Но я их не помню. Это по-настоящему страшно – не помнить свои брюки.
– Ладно, давай мириться. – Ирка ныряет в маленькую комнатушку, загороженную свисающими с потолка бусами. Надо полагать, это кухня и, наверное, Ирка там переодевается. А могла бы ведь и здесь… Стесняется? Это хорошо, значит, у меня с ней ничего не было.
– Давай, – соглашаюсь, на цыпочках подходя к «своей» кровати. Такое чувство, что вот-вот из-под кровати выползет змея, огромный, толстый удав, и проглотит меня в мгновение ока. Я даже наклоняюсь и приподнимаю покрывало, однако никаких признаков удава не нахожу; пол с ковровыми дорожками посередине тщательно вымыт, ни соринки вокруг. Только в самом углу валяется сточенный кусочек мела.
– Мирись, мирись! – дурачится Иринка. – И больше не дерись! Сейчас начнем. Готовься.
– Угу, – бормочу я. Чего это она там хочет начать?
– А если будешь драться?
– То что?
– Что?
– Не знаю, – отвечаю смущенно.
– Ты готов? – доносится с кухни.
– К чему?
– Ты что, до сих пор не переоделся? Давай быстрее, костюм в шкафу!
Костюм? Мы на званый вечер приглашены, что ли?
В левом отделении шкафа – полки, в правом – вешалка, на плечиках висит черный костюм из немнущегося синтетического материала и женские платья. Костюм дешевый, но броский. Кидая неловкие взгляды на кухонную «дверь», торопливо переодеваюсь. Пуговицы на пиджаке никак не желают застегиваться, я нервничаю и внезапно замечаю на дне шкафа среди скатанных в рулоны стеганых одеял толстую тетрадь с разлохмаченными углами – мой дневник наблюдений. У меня дрожат руки, когда я поднимаю его и наспех пролистываю. В тетрадь вклеены новые страницы, все они исписаны. Совсем близко моя жизнь, все те годы, которые кто-то забрал у меня, – стóит только открыть дневник и прочесть.
– Ты готов?
Поспешно сую тетрадь за пазуху, оборачиваюсь и раскрываю рот от удивления: Ирка облачена в черную мантию и остроконечный шутовской колпак с нарисованной молнией и плюшевым шариком на верхушке. Колпак сделан из картона. Зрелище очень странное. Иркины губы черные, глаза подведены угольным карандашом, из-под колпака выбиваются локоны – тоже черные. Ирка вся черная, с головы до пят. Такое чувство, будто неопрятный школьник поставил кляксу посреди комнаты.
Она ловко стаскивает половики – под ними на досках нарисована мелом звезда, вписанная в пятиугольник. Рот у меня открывается еще шире.
– Чего стоишь? Помог бы!
Скатываем дорожки на пару – я одну, она – вторую. Скатали, переминаюсь с половиком в руках. И куда его девать?
– Да что с тобой? – Ирка недовольно пыхтит, брови насуплены. – Тащи в коридор, пусть проветрятся.
Вышвыриваю половики за дверь, с трудом сдерживаясь, чтобы не убежать отсюда. Возвратившись, вижу, как Ирка расставляет по углам пятиконечной звезды свечи и зажигает их. Лампу она потушила, на стенах пляшут тени; Ирка сама становится тенью. Мне кажется, что я один в комнате, что связан по рукам и ногам. Нет, даже не в комнате, а в пещере – сижу на влажном полу и смотрю, как зыбкие тени незнакомцев размазываются по стенам. Я не могу обернуться, чтобы посмотреть, чьи это тени – таких же пленников, как я, или кого-то, кто живет вне моей пещеры.
Ни с того ни с сего одна из теней наливается объемом, оживает, явив мне бледное лицо.
– Быстрее садись в центр пентаграммы!
– А ты?
– Я рядом.
– Что мы будем делать?
Она удивленно смотрит на меня.
– Как что? Будем вызывать твою сестру. Как обычно.
– Куда вызывать?
– Да что с тобой, Влад? На солнце перегрелся?
– Э-э… вроде того…
Усаживаюсь в центр – малую, перевернутую пентаграмму. Ирка, придерживая полы шутовского наряда, садится напротив меня.
– Учти, я не верю в эту белиберду.
– Ну, конечно. – Она ухмыляется. – Зачем в нее верить?
– Как ты вообще дошла до такой жизни? – Обстановка нервирует. Зачем всё это? Не понимаю. Бред какой-то. – Ты была очень рациональной девочкой.
– И ты меня еще спрашиваешь?
– А кого мне спрашивать?
Запах расплавленного воска лезет в ноздри. Я думаю только о том, что не ровен час, кто-нибудь нагрянет в гости, а мы тут, будто чокнутые, сидим на полу и притворяемся медиумами. Духов вызываем. О Господи! Как я сам дошел до жизни такой?
– Влад, – просит Ирка, – закрой глаза.
Я послушно смыкаю веки.
– Вытяни вперед указательный палец правой руки и коснись им кончика носа.
– Чего?
– Выполняй!
Я, изрядно удивленный, делаю, что она требует. Попадаю точно в нос.
– Теперь шмыгни.
– Шмыгнуть?
– Да.
– Зачем?
– Ты что, забыл, что ли? Так надо!
Хлюпаю носом.
– Громче!
Да уж, с ней не соскучишься. Хлюпаю громче, как и велено.
– Не верю! С чувством шмыгай!
Шмыгаю так, что в нос попадает пылинка, я не выдерживаю и начинаю чихать. Ирка сдавленно хихикает, наверно, прикрыла рот ладошкой – ну, чтоб не так обидно. Открываю глаза – точно, прикрыла – и со словами: «Ну всё, хватит с меня!» – начинаю вставать, но она удерживает меня за рукав.
– Влад, прости, я больше не буду.
– Шутки шутишь?
– Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.
– Глаза закрывать? – ворчу.
– Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.
Я всё-таки закрываю.
* * *Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…
Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.
Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.
Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.
Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.
Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.
Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.
– Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.
Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.
– В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?
Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.
– Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…
– Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.
Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.
На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.
Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.
Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:
– Ты осознаёшь свою вину?
По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.
– Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.
Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.
– Ты осознаёшь?..
– Ловиц… – бормочет мать мальчугана.
– Осознаёшь?!
– Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.
– Пусть замолчит! – поддерживают христиане.
Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.
Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.
Это Лютич… Он устало кивает нам.
Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.
Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.
Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?
Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.
Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.
Не верится.
Не верю, что это сделал я. Наверняка со мной что-то сотворили, отчего я стал чудовищем, холодным и равнодушным зверем. А теперь я очнулся. Я постепенно вспомню последние годы и пойму, кто контролировал меня, подчинив своей воле. Есть еще тетрадь наблюдений, вот она, за пазухой, я прочитаю ее, и всё встанет по местам…
Меня отвлекает Ира.
– Марийка… – отчетливо говорит она, и я замираю, внимательно слежу за ее губами. Сквознячок заставляет огоньки свечей трепетать. Я вздрагиваю.
– …я вижу ее… – продолжает девушка, не открывая глаз.
– Что с ней? – спрашиваю хрипло.
– Она… она…
– Ну? – произношу с нажимом.
– Она – снова человек.
– Что?!
Ирка замолкает, качается из стороны в сторону, гудит как игрушечный пароход: у-у-у. Кулон с камнем падает на пол, откатившись в угол нарисованной звезды. Я хватаю девушку за плечи и хорошенько встряхиваю.
– Ира! Что ты сказала насчет Марийки?!
Она открывает глаза, осоловелые, с расширившимися зрачками, и вся дрожит, от макушки до пяток, как озябший щенок. Утыкается в меня слепым взглядом.
– Я что-то сказала?.. – шепчет. И теряет сознание.
Неделю мы с хиппи колесили по стране. Агата не могла прийти в сознание несколько дней, ее хватало только на то, чтоб жевать, пить и спать. Натуральный овощ. Иногда ей становилось хуже, и мы думали, что девушка умрет. Однажды Агата замерла, и ее выгнувшееся дугой тело будто одеревенело. Тогда я решил второй раз попробовать вылечить человека и, украдкой коснувшись ее запястья, прошептал: «Живи…» Она дернулась, забилась, захрипела, но потом расслабилась и уснула. Велимир, услыхав, как она дышит, сказал: «Это агония. Оставь ее, брат, к утру она двинет кони». Но Агата выжила и на рассвете пришла в себя; моему появлению в автобусе она не удивилась. Она оказалась начитанной девушкой, эта бывшая студентка факультета германских языков. Мы мило побеседовали.
– Я буддистка, – заявила она. – Знаешь, как буддисты объясняют эту игру?
– И как же?
– Они считают, что люди, провалившись в бездну, превращаются в того зверя, в которого должны были переродиться в следующей жизни. Ты знаешь, что такое колесо сансары?
– Знаю. Но я видел, как многие превращаются в бабочек, заметь, не в одну бабочку, а в несколько десятков и даже сотен.
– Душа разделяется после смерти на кучу маленьких душ, – смеется толстяк Велимир. – Вот и всё объяснение.
– Молчал бы! – презрительно бросает Агата. – Что ты в этом смыслишь, неуч?
Девушка права: буддизм отрицает понятие «душа».
– Немного. Но я знаю, что у нас заканчивается трава. А еще я знаю, что ты никакая не буддистка и сама в этом не разбираешься.
– Вот ты как! Schmutziges Schwein! – ругается Агата по-немецки. «Schwein» – это свинья, так частенько бранился наш сосед Ханс Гутенберг, когда его в шутку спрашивали, не родственник ли он того самого Гутенберга, первого типографа. Соль шутки заключалась в том, что Ханс был малограмотным: читать худо-бедно мог, но вот писал с большим трудом. Поэтому он злился и посылал шутников к черту. Разумеется, по-немецки. Schweinhunde! – орал он. Leck mich am Arsch! Грубо, очень грубо выражался наш сосед Ханс; когда я спросил отца, что значит «Arsch», он дал мне подзатыльник.
Велимир и в самом деле походит на упитанную хрюшку – толстый, в пропотевшей футболке, с волосатыми руками и многодневной щетиной. Пожалуй, Агата нашла верные слова. Хотя что такое «schmutziges» я не понял. А Велимир вообще не знает немецкого и совсем не обижается. Он отмахивается и стучит в кабинку водителя.
– Люба, брат, сколько нам осталось до Беличей?
– Мало, – лаконично отвечает Любомир. Я его видел всего несколько раз, да и то мельком, когда он останавливал машину и клал на асфальт «туалетный» камень, становился на него или садился, чтобы сходить по малой или большой нужде. У Любомира на лице страшные ожоги, он не любит показываться. В то время, когда «Фольксваген» стоит у обочины, Люба сидит и читает книгу, ночью он пользуется механическим фонариком. Я ни разу не видел шофера спящим.
– Что с ним случилось? – спросил я как-то у Велеса.
– Не знаю, брат, – ответил тот. – Мы подобрали его еще до игры, он сам к нам прибился. И документы у него есть, не бродяга какой. Полагаю, Люба откуда-то с Балкан, не наш, но больше ничего о нем не знаю. Сначала автобус водил я, потом он уселся за баранку, да так за ней и остался. Люба – отличный водитель, настоящий талант.
В тот вечер мы приехали, наконец, в Беличи. Город встретил нас давящей на мозги тишиной и хлопающими на ветру ставнями. Мы медленно ехали по главной улице мимо заметенных опавшими листьями дворов, окруженных аккуратными заборами из штакетника. Никто не убирал мусор с прошлого года, а то и дольше; обычно на основных дорогах и возле жилья подметают, пусть это и сопряжено с определенным риском. Профессия дворника, да и не только она, нынче приравнивается к саперному делу: ошибиться можно, но ошибка станет последней.
В окнах не горел свет, и дым не поднимался из труб. В частном секторе стали появляться старинные трехэтажные дома из серого шершавого камня, но по-прежнему – никого. Велес на ходу распахнул двери микроавтобуса, и мы смотрели наружу, вдыхая холодный воздух.
– Странно. – Он свел брови к переносице. – Мне говорили, в Беличах кипит жизнь. Настолько, насколько это сейчас возможно, конечно.
– Да врали, наркоманы чертовы, – расплылся в улыбке толстяк. – Забей. И я забью. Дунем, брат? – Он протянул Велесу косяк.
– Погоди ты. Ничего странного не замечаете?
Мы переглянулись.
– Мостов нет… – неуверенно протянула Агата.
– Вот именно. Нет мостов, нет пристроек к верхним этажам. Будто город погиб сразу после начала игры, и жители ничего не успели сделать.
Мы въехали в район заводских построек. По обеим сторонам бетонки вжимались друг в друга склады и цеховые помещения, наглухо закрытые железными воротами. Скрипели на сквозняке покрытые ржой цепи, глухо стучали по железу навесные замки, в пустых трубах скулил ветер. Угрюмо глазели выбитыми окнами заводские здания; зловеще, разорванными ртами, стонали на ветру металлические двери. Мы свернули – дальше тянулись серые многоэтажки. Отражавшееся в мутных стеклах закатное солнце немного оживляло безрадостный городской пейзаж. Казалось, что в квартирах теплятся огоньки, что там, за стенами, – люди. Сейчас они заметят нас, распахнут окна, и воздух огласится приветственными криками. Но нет, в домах, конечно же, никого не было, однако человеку свойственно надеяться – а вдруг?..
– Люба! – скомандовал Велес. – К обочине, брат!
Микроавтобус остановился у высокого здания – кажется, общежития для рабочих. Оно было собрано из панельных блоков, имело семь этажей и частокол телевизионных антенн на крыше. Вдоль общежития тянулись узкие, заросшие сорной травой газоны с бордюрами по краям. Кое-где на месте тщательно выполотых сорняков росли красные и желтые махровые гвоздички, высокие, до колена, астры – лиловые, белые, розовые, и похожие на бокалы на тонких ножках тюльпаны. Складывалось впечатление, что недавно в здании жили – оно выделялось среди остальных домов приметами нового времени. Времени игры. К газону, упираясь в поребрик, спускалась протянутая на балкон второго этажа крепкая металлическая лестница, а на асфальтовом пятачке под лестницей и перед двумя подъездами были раскиданы камни, строительные блоки и кирпичи, составленные в тропинки. Одни тропинки убегали за дом, другие терялись в темных закутках между складами, какие-то пересекали дорогу, но обрывались недостроенными.
Мы вылезли из «Фольксвагена» и сгрудились под балконом.
– Ну что… – Велес кивнул на лестницу, край которой упирался ему чуть ли не в нос, – полезем, разузнаем, что там?
– Не сорваться бы, – пробормотал толстяк. – Пойдемте лучше через подъезд. Лестница хлипкая.
– Еще бы! – хмыкнула Агата. – Для тебя любая лестница хлипкая! – Она уже вертела в руках красный тюльпан с нежными розовыми прожилками. Сорвала и, зажмурившись, нюхала.
– Намекаешь, что я толстый, сестра? – Велимир нахмурился.
– Хватит вам! – цыкнул Велес. – Немедленно прекратите! Через подъезд мы не пойдем. Присмотрись-ка, брат, около него камни убраны, метров полутора до дверей не хватает. Или ты суперпрыгучий? А тут – лестница, думаешь, зря? Нет, мы, конечно, можем взять кирпичи, подтащить к дверям…
– Ладно, ладно, – быстро сказал Велимир. – По лестнице так по лестнице.
Велес еще раз внимательно оглядел окрестности, заставив всех замолчать и прислушаться. Но всё было тихо. Дрожала, расходясь волнами, серая вода в мелких лужах, ветер тащил по бетонке растрепанные кленовые листья, шуршал у обочины мусором. Больше не раздавалось ни звука. Даже комариного писка, а эти кровососы всегда роятся в воздухе с приходом сумерек.
– Не нравится мне это место, – признался Велес. – Давайте так: Влад, Агата и я поднимаемся наверх, исследуем дом. Велимир и Люба остаются в автобусе, сторожат. Завтра утром глянем, куда ведут тропинки. А сейчас…
Он порылся среди барахла, раскиданного по салону, нашел среди тюфяков автоматический пистолет и сунул за пояс. Подмигнул мне:
– Пригодится…
– Тоже мне анархисты, – буркнул толстяк. – Скатываемся к полицейскому государству…
– Брат, ты лучше держи наготове свою машинку, – весело кинул Велес, примериваясь к лестнице.