bannerbanner
Летят утки… литературные заметы
Летят утки… литературные заметы

Полная версия

Летят утки… литературные заметы

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Стихи о вымокших стогах на поле, тягучие дожди над размытыми дорогами, пьяный подсолнух, горестно уронивший на изгородь свою непутёвую голову: всё это мне было знакомо и близко так, что стихи очкарика воспринимались по-живому и сразу, вроде я их и сам написал – такие обычные слова…

Но я тогда ошибался. Это была, как раз, та самая тихая лирика, на которой потом выросли: Рубцов, Передрееев, Куняев и наш земляк Вячеслав Богданов… Русская лирика, русский голос, не властный, но выразительный до защемления сердца.

– Это кто? – спросил я, отведя Славу Шуткова в сторонку.

– Как, ты не знаешь? Это же Семён Милосердов! – в голосе товарища слышалось неподдельное уважение. – Он, – Слава кивнул головой в сторону, откуда всё ещё слышался грудной напевный голос, – настоящий поэт! Только из тюрьмы вышел – притушил Шутков со значением голос.

Тогда для меня, человек вышедший из тюрьмы, был роднее родного брата, за таким человеком тянулся шлейф романтики и бунтарства, непокорности власти и многое, многое другое. Значит он – мужик что надо! У нас, в бригаде монтажников, почти все оттуда, с той стороны, мировые ребята! Что покурить, что выпить с ними, что поговорить – одно удовольствие!

Я не поверил Шуткову. Чтобы этот интеллигент, да ещё в очках, был бывшим зеком, да не в жизнь! Поэтому, знакомясь с очкариком, я, нагло сплюнув себе под ноги, как делают бывалые ребята, протянул свою, хоть и небольшую, но достаточно мозолистую ладонь. Мол, знай наших! Но очкастый или не заметил моей наглости, или не придал такому хамству значения, пожал вежливо мне руку и назвал своё имя.

Тогда я, имея честно заработанную трёшку в кармане, предложил сбегать за бутылкой и отметиться, но очкарик отказался, что меня несказанно удивило. Удивило даже больше чем отсутствие наколок на руках и всяческих перстней на пальцах, говорящих о лагерном авторитете.

«Ненормальный какой-то, – подумалось мне. – В очках… стихи читает…, – конечно, ненормальный!»

Юношеский максимализм и самоубеждённость в то время так и пёрли из меня наружу, за что я неоднократно расплачивался одиночеством.


6

Если фамилия что-то говорит о человеке, то о Семёне Семёновиче Милосердове фамилия сказала всё.

Милосердов был очень мягким и лёгким в обращении человеком, деликатным, несломленным одиночной камерой смертников, ни лагерным унизительным существованием.

Много чего рассказывал Семён Семёнович о себе в редкие минуты откровения. Так получилось, что я много раз был его внимательным и признательным слушателем.

Поэт никогда не жаловался на свои бесполезно истраченные за колючей проволокой и на лесоповалах годы. Наверное, действительно, страдания очищают и возвышают человека, как говорит Священное Писание.

Мне никогда не приходилось видеть его недоброжелательным к кому-либо. А это, признаться, в среде писателей многого стоит.

О своих лагерных злоключениях Семён Семёнович Милосердов рассказывал с мягким юмором и короткими смешками. Но во всех его тюремных байках проскальзывала тихая грусть. Как будто лёгкий дождичек источался из его слов, – там он был молод, талантлив, но со связанными за спиной крыльями.

Полученная на войне рана искалечила его ногу, но в зоне это не давало никакого снисхождения и преимущества. Там были другие законы и понятия. За пайку надо было ломиться так и горбатиться, что не разогнешься до самой смерти. Вольготно жилось только уголовным авторитетам, ворам в законе, для которых труд – «за падло». Пайку с добавкой им зарабатывали такие, как Семен Семёнович – «мужики» по лагерному кодексу. У авторитетов всегда – «пайка с маслом и водка с квасом» – говорил. Посмеиваясь, бывший зек, поэт Милосердов. «Мужик Семён» – так называли его в лагере.

Кроме угробистой физической работы у Семёна Семёновича была ещё и негласная обязанность – помогать писать друзьям по несчастию прошения о помиловании. Многие его «ходатайства» за «мужиков» получали положительные решения у прокуроров, и Милосердов заимел в последствии среди солагерников такой авторитет, настоящее уважение, которое ни в коей мере не равнялось на авторитет воров в законе, но всё-таки приносило поэту послабление от товарищей.

Блатные, наслушавшись баек о писательских талантах «мужика Семёна» нанимали его писать душещипательные письма «малявы» свои оставленным на свободе подельникам и «марухам», за что «мужику Семёну» разрешалось разделять трапезы с авторитетами. В лагерных условиях – невиданное дело!

Блатные «мужиков» не трогали, но и рядом с собой не сажали. Каста не та. А «Семёна» угощали на равных, значит тоже признанный авторитет, хотя и не блатной.

Слава о «мужике Семёне» расходилась по лагерю, как чефир по кругу.

В уголовной среде держит «масть» сила, а её, этой силы, у Милосердова, израненного и искалеченного, не то чтобы маловато, а совсем ничего. А тут, как на грех, по лагерю почин объявился.

Рассказывая об этом почине, Семён Семёнович поднимал голову высверкивая очками и с таинственной улыбкой посматривал в потолок.

Дело в том, что начальственная власть изощрённа и на выдумки горазда. Вот и придумали в политорганах Гулага хитроумный способ повышение норм выработки.

И, действительно. После объявления этого почина, плановые задания и без того высокие, перекрываться стали на двести и более процентов.

На лесоповальных участках такого до сих пор не случалось. Раньше работали только за пайку да за воров в законе, других стимулов не было, а теперь работали ещё и за «интерес». Лагерь завозился, как улей. Отрядные только головами покачивали: «Ну, „мужики“! Кормёжка вроде всё та же, а сила изо всех щелей прёт! Вот-те да! Вот – те заманка!..»

Замысел начальников был психологически и физиологически выверен. Прост, как всё гениальное. Действовал безотказно.

Замысел состоял в том, что в двух километрах от мужского лагеря, где отбывал свою неосознанную повинность поэт Милосердов, располагалась женская колония, и это надо было как-то использовать в трудовом соревновании.

Женщины в основном работали на обрубке сучьев, веток, уборки территории лесоповала. Работа, надо сказать, тоже не из лёгких.

Женщин выводили из зоны и уводили обратно с работ до объявления «почина» в разное время с мужским лагерем, чтобы, не дай Бог, двум колонам встретится вместе. Мало ли что могло случиться? Остерегалось начальство эксцессов, боялось. А тут каждый день женщин стали водить таким образом, что дороги их с мужичками на короткое время пересекались. И тогда – захлёбывались горлом не только сторожевые собаки. Охрана для острастки стреляла поверх голов, но крики восторга унять да и перекрыть выстрелами не могла, а может, и не хотела. Даже давали команду замедлить шаг. И что тогда было! Человеческий котёл взрывался слезами и смехом. Кричали все разное, но смысл был один – не пресекаемая и неуничтожимая тоска по естеству.

«Представь себе – говорил, посмеиваясь, Семён Семёнович, при этом глаза его за стёклами очков молодо загорались неизживаемым оптимизмом бывшего зека. – представь себе – после невыносимых ограничений – и невероятное! Мужики и бабы. И всё это на расстоянии вытянутой руки. Но – шаг в сторону считался побегом. Пуля с той или с этой стороны обеспечена. Не промахнётся, поцелует – это уж точно, последним смертельным поцелуем. Вот и кричали, исходили воплями обе колонны – видит око, да зуб неймёт… Конечно, изощрённость инквизиторская. Сатанинская. – Семён Семёнович теперь уже возмущённо поблескивал очками. – Всё было выверено и рассчитано по законам биологическим. А тут и приказ-распоряжение зачитали по отрядам: победителей соревнования, это тех, кто в течение полугода даст не менее двести процентов выработки, ждёт «культпоход» в женский лагерь со всеми вытекающими отсюда последствиями, так сказать – Милосердов улыбнулся своим воспоминаниям. – Начальство закамуфлировало встречу этих двух миров, говоря проще, – мужиков и баб, под обмен опытом в художественной самодеятельности. Ну, мужики и пошли вкалывать! За двойную пайку так не горбатились. За месяц квартальный план выполнили. Женщины – великая сила! Ха-ха-ха! – Семён Семёнович сняв очки, стал протирать подмокшие глаза, наверное, не всё так было смешно…

Надо сказать, Семён Семёнович Милосердов, несмотря на лагерное прошлое, «феней» никогда не пользовался. Интеллигент – он и в Африке – интеллигент.

От неуёмных матерных слов Милосердов всегда морщился и останавливал под каким-нибудь предлогом матерщинника. Ну, никак не прививалась к нему эта наука русского словотворчества.

Бережное отношение к слову переносилось им и на поэзию, в его стихи, в чём можно убедиться, открыв на любой странице его сборники. Берёг он слово, не транжировал понапрасну.

С той же бережливостью относился он и к женщине. Поэтому красочный рассказ его о встречном обмене передовиков обошёлся без крутого перчика и клубнички.

– Так вот, – улыбался Милосердов, – отобраны лучшие из лучших – ударники подневольного труда. Не обошлось, конечно, и без блатняков. Те не утомлялись, но очень рвались в женскую колонию. «Марухи – говорили, – у нас там. Нам никак нельзя. Нам повидаться надо. Поквитаться. Приласкать кого надо. Должок спросить».

В лагере без блатняков ни один почин не бывает. Паразиты – одним словом. За ними сила воровских законов. Поддержка. Ну, вот – продолжает Семён Семёнович, – приехали. Как только мы вышли на сцену. Так нам и показать свою самодеятельность, попеть-поплясать, не дали. Со сцены женщины нас на руках выносили. Поплыли эти танцоры с певунами и мастерами художественного слова. Заначки, они и в лагере, заначки. Щелей и чуланчиков разных много. Вот и рассредоточились. А кому не досталось укромного места, так и под небом хорошо, лучше не бывает – Семён Семёнович смеётся лукаво, весело. Наверное, поозорничать и ему пришлось. Вспомнил вот, и снова мальчишкой стал, вроде и не было обид и страданий лагерной жизни. – Вохровцы, – говорит, откашлявшись Милосердов. – потом почти целые сутки собирали счастливчиков. Неумеренность даже в этом деле сыграла плохую службу. После этого указ вышел о переводе начальника лагеря куда-то на юг Ледовитого океана. Далеко. Так и остался почин этот без продолжения. Не поняли начальники в Москве душевных порывов. Не получилось. Так вот…

Вспоминая этот рассказ, я и теперь вижу сверкающие очки и задорное, запрокинутое к небу, по-русски добродушное лицо Семёна Милосердова. Он всегда парил выше уровня горизонта, какие бы трудности ему не встречались. Но к быту, обыденным вопросам жизни он, как мне казалось, был мало приспособлен, что можно подтвердить одним характерным случаем: однажды встретив меня на улице, Семён Семёнович посетовал на то, что в такую жару он не может принять душ – что-то случилось с краном.

Ну, кран, водопровод. Батареи отопления, железяки всякие – были как раз по моей специальности. Только инженерный институт окончил.

– Проще простого! – говорю я Семёну Семёновичу. – Ставь бутылку, и кран будет работать, как у молодого! – ёрничаю.

– Ну, бутылки у меня нет, а вот спиртику пузырёк найду. Пошли!

Приходим на его новую, большую, в три комнаты квартиру. Он заводит меня в ванную комнату.

– Смотри! – отвернул кран.

Из сверкающего никелем крана душевой установки только, как из простуженного детского носика, сопелька бежит. И – всё.

Какого же было его удивление, когда я, прямо на его глазах легко отвернул блестящую коронку на кране, освободил седёлку клапана от окалины, и мощная струя загудела, запела, ударяясь о дно ванны. И мы с Семён Семёновичем тоже ударили по рукам.

Спирт – вещь ходовая в любое время. Разве откажешься? Но сам хозяин моего энтузиазма насчёт пития поддержал только в самых маленьких количествах, сославшись на здоровье. Может быть, поэтому я в тот день оказался далеко-далеко от дома и в несовсем уютной обстановке. О чём и рассказывать не хочется.

Семёна Семёновича не могли испортить ни военные годы. Ни годы лагерей, где редкий человек не ломается. Пил он всегда умеренно. И то только сухие и слабые вина, которыми мы. Его младшие товарищи и почитатели, всегда пренебрегали, испорченные волей и безотцовщиной.

Несмотря ни на что, поэт Милосердов любил молодых и всячески опекал нас, был снисходителен, но и по-товарищески требователен.

Первым, от кого я услышал добрые слова о себе, был, конечно, Семён Семёнович. Не раз мои стихи появлялись в областной печати с его напутствующими строчками, что в настоящее время встречается редко, а зря. Добрые творческие высказывания старших окрыляют и вселяют веру в собственные силы.

Но что говорить? Теперь и времена другие, и нравы…

Мне до сих пор памятен тот день, когда Милосердов поздравил меня по телефону и радостно сообщил, что в обширной академической работе Института Русской литературы «История советской поэзии за 1941—1980 годы» есть упоминание и о моём творчестве. Милосердов весело шутил, мол, задаваться теперь станешь, в классики вышел! Нам старикам и руки не подашь. Но это было сказано от всей щедрости и благодушия доброго человека, безо всяких подначек, на которые так богата творческая братия.

Семён Семёнович был романтиком с головы до пяток. Мог восторгаться чужими стихами, так, как будто только что написал их сам. Но иногда и поругивал: «Аркадий, не говори красиво!» – и хлопал меня по плечу, повторяя слова одного из героев островского, когда я, захлёбываясь эпитетами, увлечённо читал ему при встречах что-нибудь своё новое.

Я обижался, но Семён Семёнович был абсолютно прав всегда. Излишняя метафоричность делала тогдашние мои стихи подобием развесистой клюквы, кружев разных…

Но как радовался Милосердов, когда кому-то из наших молодых удавалось сказать своё неповторимое слово. Семён Семёнович в этом отношении был настоящим педагогом, умным и благожелательным. Недаром же он до конца своих дней вёл литературное объединение «Радуга». Это объединение было настоящей школой для начинающих писать. Теперь об этом, увы, осталась одна память…


7

…Тогда, в далёком пятьдесят седьмом году прошлого века, мы вышли из областной библиотеки имени Пушкина: Семён Милосердов, молодой ещё, Анатолий Куприн, задиристый и уверенный, Вячеслав Шутков, ироничный и всезнающий, и я – деревенский, но достаточно наглый, оставив за спиной такой таинственный и тихий свет зелёных ламп читального зала.

Вышли на широкую улицу. Стояла поздняя осень, и лёгкий к ночи морозец уже намекал на скорую зиму. В городе гулко и просторно. Празднично горят высокие фонари на столбах. На перекрёстке, возле бывшего музыкального училища, как большая круглая луна, светились электрические часы с огромными стрелками. Тогда почти по всему городу такие часы висели, напоминая влюблённым о свиданиях, а женатым, о домашнем уюте и горячей чашке чая. Сколько под такими часами пережито вздохов и разочарований! Сколько томительных часов!

Но это было потом. А пока на улице оживлённо и суетно. Заканчивался рабочий день. Люд, оставивший свои производственные заботы за проходной, торопливо шли, обгоняя нас, увлечённых молодостью и стихами.

Помнится, Слава Шутков как раз обкатывал звучного Эдуарда Багрицкого, посматривая на нашу реакцию. Багрицкий тогда был на слуху и у тамбовских поэтах в большом почёте. А как же? Поэт, отвергающий напрочь мещанский быт и обыденность: «От чёрного хлеба и верной жены мы бледною немочью поражены», отвергающий своих родителей – «…И надо мною ржавые евреи косых бород скрестили лезвия», пренебрегающий семенными устоями – «…Я покидаю ржавую кровать. Уйти? Уйду! Тем лучше. Наплевать!».

Нам ли, вкусившим волю, не чтить этого поэта? Строчки – «По рыбам, по звёздам проносит шаланду…» меня привели в совершенный восторг. Багрицкого у нас в школьной программе не было, а факультативных занятий тогда не велось. Какой факультатив, когда в нашей маленькой сельской школе занятия проходили в две смены, а классы были настолько уплотнены, что к радости всех учеников, опрос любого был не чаще одного раза в месяц – тридцать пять, сорок человек в малюсенькой классной комнате! Поэтому знание мной поэзии, дальше общеизвестных поэтов революционной и социальной направленности не распространялось, и я шел, теперь поглядывая на своих попутчиков, оглушённый их эрудицией.

Высокий, слегка прихрамывающий, Милосердов больше был похож на мудрого учителя, чем на поэта. Очень он уж аккуратен был!

Помню тогда, в тот осенний хрусткий вечер он на радость нам прочитал «дядю Володю», это так мои знакомые поэта Луговского звали, ещё живого, его знаменитую «Песнь о ветре».

Читал Семён Семёнович, конечно, мастерски, по соловьиному перекатывая игручую словесную ртуть в горле, и эта его манера чтения будила во мне творческий азарт и вдохновение.

Потом были ещё стихи Сельвинского, Иосифа Уткина, Павла Когана. От отчаяния у меня навёртывались слёзы на глазах; я был настоящим профаном в поэзии и литературе, и понял – надо учиться, во что бы то ни стало, зубами цепляться за университетские знания.

То было незабываемое время! Время политической оттепели. Необычайно вырос интерес к поэзии и литературному слову. Устраивались вечера в студенческих аудиториях, рабочих общежитиях, в клубах и везде нас встречали с неизменным успехом, особенно девочки.

Всю ту зиму, после встречи с молодыми и начинающими поэтами-сверстниками, после встречи с Семёном Милосердовым, я с головой окунулся в поэзию начала двадцатого века, которая наиболее полно отвечала моему тогдашнему представлению о настоящей жизни в искусстве. А летом я поступил в местный пединститут на историко-филологическое отделение, правда, на вечерний факультет. Ко мне, как к рабочему парню, при зачислении на учёбу отнеслись с большой снисходительностью. Требования к абитуриентам тогда были необычайно высокие. Учиться в институте, в силу моей несдержанности и неряшливого образа жизни, мне тогда не удалось. После службы в Армии мне всё же удалось закончить вуз, но только технический…

Добрые были времена! Хорошие времена! О них-то я и вспоминаю сейчас с доброй улыбкой, хотя и грустной. Как там сказано у Слуцкого, кажется: «Давайте после драки помашем кулаками. Не только пиво-раки мы ели и лакали. Нет, назначались сроки, готовились бои. Готовились в пророки товарищи мои…!»

Как молоды мы были! Как верили в себя!

Господи! Уже почти полвека прошло с той поры, а я всё мальчишенствую, строю планы… Тороплю жизнь. Так ли мы думали тогда? Ведь тоже торопились, мальчишенствали, строили планы…


Вместо эпилога

В мире всё взаимосвязано, одно перетекает в другое, в третье… Из тоненького светлого ручейка, каковым является жизнь одного человека, рождаются мощные реки национальных объединений и народов, которые в свою очередь. Вливаются в моря, наполняя мир недолговечных разумных существ собою.

Кажется, бился родничок где-то, жил, толкался, промывая песчинки, пестал солнце, его заваливали мусором, забрасывали бетонными глыбами, душили земляной насыпью, но он снова пробивался, и снова булькал, жмурясь от света, радовался новому дню. А рядом, точно такой же родничок торкался, хорохорился, торопился жить. Но тоже, грохоча и круша ивняковую поросль, подъехал грузовик-самосвал, железная душа и тоже засыпал щебнем солнечную струйку, но и тот смог просочиться сквозь осколепки и осколки бытия. И вот, эти два ручейка сплелись-обнялись. И им уже стало легче вдвоём, размывая запруду, искать свою реку, свою Волгу…

С письмом, которое лежит передо мной, я ознакомился позже. Гораздо позже того, когда оно было написано.

Иван Игнатьевич Овсянников, заместитель редактора «Тамбовской Жизни», сам большой друг, любитель и пропагандист творчества поэта Милосердова, знакомясь с этим маленьким повествованием о моих тогдашних встречах, показал мне письмо из Донецка.

Человек, автор письма, художник, и тоже хлебнул горьких и кислых щей, по- другому сказать, лагерной баланды вместе с Семёном Милосердовым в одном бараке.

Вот ведь как бывает в жизни! Действительно, гора с горой не сходиться, а человек с человеком…

Правда, письмо не застало на этом свете Семёна Милосердова. Краток век человека…

Вот само письмо. Оно интересно своей подлинностью и доброй человеческой памятью. Привожу письмо целиком: « 26 апреля 1989 года, возвращаясь из ялтинского санатория маршрутом – Симферополь-Тамбов Донецк в самолёте, в газете «Литературный Тамбов» я прочитал статью о поэте С. С. Милосердове. Фамилия редкая и очень запоминающаяся.

Волей изменчивой судьбы в 1949—1955 годах я оказался в числе опальных, в Унжлаге Горьковской области, и в 1954 году попал на шестой ОЛПе, где работал художником, участвовал в художественной самодеятельности, благодаря которой имел некоторые послабления. Там у нас был кружок любителей поэзии, среди которых были: Милосердов, Глебов, Басюк, Ермолаев и я. Мы нередко обменивались мыслями, читали друг другу свои стихи и находили в этом определённое утешение. Среди других товарищей особо отличался «мужик» Семён Милосердов талантом и своим тихим нравом, скромностью. Какой-то задумчивостью.

И вот теперь… через 54 года, увидав портрет поэта, я узнал его. А потом засомневался…. Он ли это? Может быть, брат или однофамилец того человека, с которым мы сблизились в сталинских лагерях.

За эти годы я забыл его имя, но, увидев портрет в газете, сразу вспомнил – так это же Семён, «мужик» Семён!

Первой моей мыслью было написать ему письмо, но в дальнейшей статье было сказано о его смерти, о чём я искренне скорблю и сожалею.

Ещё мне запомнилось, что первым человеком, сообщившим мне об амнистии осенью 1955года, был он, мой друг по несчастью – Милосердов. Он всегда приносил какие-нибудь радостные вести. Действительно – Милосердов.

С уважением Бочаров Леонид Григорьевич.

Вот такое письмо…

«Серёжа… Серёжа… Сорву я серёжки…»

история одного автографа

Давно это было, так давно, что я уже забыл и сам необычный автограф, и случай связанный с ним, пока недавно не открыл зелёный томик стихов Есенина и не увидел крупный, округлый и размашистый почерк на внутренней стороне обложки и такую же крупную, округлую подпись под стихами, посвящёнными одному из любимейших поэтов России…

Мы тогда были молоды и рискованны. Захлёбываясь своими и чужими стихами, копытили неровный тамбовский асфальт, кружа по улицам и переулкам ночного города. Чувство свойственное наркотическому опьянению поэзией заводило нас далеко. Иногда, слишком далеко. Балансируя на грани возможного, приходилось знакомиться с милицией, и не только с ней…

В эти присные времена в газете «Комсомольское Знамя», где редактором был добрейший, незабвенный Георгий Ремизов, работал литсотрудником поэт и бретёр, странствующий рыцарь Володя Чиликин, парень талантливый, но, как это водится, без царя в голове. Кстати, мы с ним чуть не задохнулись от горящего полимера, когда, ночуя у меня на квартире, он оставил до утра включённый утюг на толстой, стекловидной поверхности стола.

Как не покажется странным, но этот случай и сблизил нас потом на некоторое время.

У Чиликина была навязчивая идея: после очередной зарплаты колесить, предварительно запасшись двумя-тремя бутылками портвейна, на такси по тамбовским весям.

Не отходя от кассы, он рассчитывался с долгами, а то будет поздно, шёл в винный магазин, а потом – на большую дорогу ловить такси.

Сказав шофёру, чтобы он ехал, куда глаза глядят, лишь бы крутились колёса, усаживался на заднее сидение и, вольно попивая портвейн, ловил кайф. Таксисту что, – знай, крути баранку, коль есть клиент, а у клиента деньги, хоть небольшие, но есть.

Чиликин, не надеясь на себя, что он к концу поездки будет в трезвом виде и чистой памяти, деньги за вояж отдавал заранее и полюбовно. Как только Володя был порядком нагружен, шофёр доставлял путешественника по заранее означенному адресу и – по рукам, до следующей получки!

В тот зимний вечер мы засиделись в редакции, греясь, как обычно чаем и не только чаем. Остальная часть компании разошлась по домам, и мы с Володей Чиликиным, порядком надоев друг другу, в поисках нового общения вывалились на улицу.

Метель, как свора гончих псов, с глухим завыванием гоняясь из конца в конец по городу, всё время норовила броситься нам под ноги, пока мы стояли, осматривались – куда бы нам податься? Улицы пустынны. Ни прохожих, ни городского транспорта. Магазины закрыты, а пообщаться со свежим человеком очень хотелось.

Совсем недавно на постоянное место жительства в наш город из дымного Липецка переехала известная в то время поэтесса Майя Александровна Румянцева, женщина неординарная во всех отношениях, и Володя предложил сейчас же, немедленно меня с ней познакомить.

– Она такая баба!.. Такая! – и он в восторге выбросил вперёд руку с поднятым большим пальцем.

Хотя я был не совсем трезв, но и меня одолели сомнения в уместности позднего визита к столь известному человеку. Но предложение было заманчивым. С одной стороны – лестно, а с другой боязно и неловко.

На страницу:
2 из 3