bannerbanner
Снег. или соло, мой друг
Снег. или соло, мой друг

Полная версия

Снег. или соло, мой друг

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Одно время к философии стали относится с пренебрежением, говорили, пустая наука, – Полуянов улыбнулся, но теперь грустно, – я на философском в университете учился, сам так же стал думать, разочарованным был, надломился, прогнулся под изменчивый мир, слабый был тогда, решил, что лучше верить в практичные вещи, а беспредметные умствования для праздных умом. А потом оказалось, что все эти учёные занимались чёрт знает чем ради наживы. Всё, что не приносило прибыли, отрицали в угоду своим боссам. А может и бесам. Да. И дошли до самых низменных поступков. Посмотрели в эту пропасть и испугались. А от страха, как и все люди, побежали к Богу. Стали смотреть наверх, искать помощи и вдруг рассмотрели на вершине философию. Увидели Бога и философию, бедолаги.

– Признаюсь, я с вами не вполне согласен, не все врачи – зло, – я решил показать сомнения провинциала для достоверности, хотя мне было всё ровно, – иначе кто нас будет лечить?

– Дело не во врачах, а в системе, которой они служили, в ней процветала мораль компромисса и годовых отчётов. Я – начальник гостиничного комплекса, а учился на философа и мог бы продолжать им быть до этого дня. Понимаете, не все должны заботится о прибыли и необязательно большинству это объяснять. В мире компромиссов все цвета правы и все вкусы правы, и все равно достойны, и каждую вещь можно трактовать, как вздумается, если это приведёт к выгоде. Мы, действительно, равны, если уж на то пошло, но все перед богом, а не каждый друг перед другом.

Чтобы не молчать, я заметил в ответ:

– Я признаю, что деньги не делают врача – хорошим врачом, но у всех ведь семьи, их надо кормить. Как не думать о прибыли?

– Вы думаете, у них мало денег? Там такие деньги! И такая круговая порука! Там сам дьявол правит всем. Поэтому главврачи регулярно ходят в церковь на исповедь.

– И защитники окружающей среды тоже?

– Все. И я тоже. Мы живём в аду, который создали вокруг себя сами. Мы всё время ищем оправдание своим поступкам. И оправдание поступкам других, особенно, поступкам тех, кто сильнее нас. А всё, на самом деле, не так уж сложно, чёрное – это чёрное, а белое – это белое.

– Значит деньги чёрное?

– Деньги – это как книжка-раскраска, не хорошо и не плохо – пустота, если к ним не притрагиваться. Я вам скажу про деньги: нам говорят, что деньги – это всё ровно что построить дом, всё тоже самое – нужен фундамент, нужно построить стены, крышу. Но деньги никогда не приходят сами, они нам не достаются вот так, чтобы как высокий дом построить с нуля. Никакого фундамента у денег нет. У одних богатство, как по волшебству, сразу появляется, а у большинства… – Полуянов безнадёжно махнул рукой. – Деньги – это разрастающаяся основанием вверх пирамида, если говорить о деньгах, как о капитале, в критический момент она сама покачнётся, упадёт и разрушит прежний мир.

– Вы о революции говорите?

– Когда революция нужна, она должна быть. Понимаете, если необходима война, а вместо неё компромисс, то война всё ровно будет, но прежде миром будут править ненасытные отморозки.

– Вам, наверное, не понравится, что я скажу, но это всё больше, действительно, философия, а не жизнь. Я не могу про свою жизнь сказать, что больше всего зла в ней причинили врачи и защитники окружающей среды, а тем более священники. Я не вижу, что мною правят отморозки.

– Значит вам повезло. Мой младший сын влюбился в девочку из своего класса, а она оказалась трансгендером. Никто не знал, что она только называет себя девочкой и одевается как девочка, по рождению же это был мальчик. Родители поверили самоидентификации ребёнка, а не своим глазам, в младенчестве переписали пол в документах и скрывали от других, а врачи покрывали всё это, потому что у нас такой закон, щадящий, до совершеннолетия можно скрывать свою природу. Вот о таком лживом компромиссе я говорю.

– И что ваш сын?

– Ничего хорошего. Его больше нет с нами.


Ночью снова пришли призраки, теперь они приходили только в снах, окружили Молоденькую, и она стала белой, как их королева. Буран упал на колени, а следом за ним я. И призраки не тронули нас. Ни во сне, ни тогда. И Буран снова запел песню Николая Носкова, которую любил и пел очень хорошо, когда мы отдыхали на железнодорожных вокзалах:

Мы души греем каждый год,Уходит солнце в небосвод,И удаляясь от звезды, все станет белым.Кристаллы снега упадут, они остались,Свет зовут, и я иду на белый суд, и он сверкаетМедленно ночь улиц усыпляет,И снится небу снег, снег, снег… Зима за облакам. Мечты твои чисты – я знаю,Снег, снег, снег летит с небес не тая,Ты рядом хочешь быть – я знаю…

Водителя было жаль. Он сам сначала спросил, умею ли я обращаться с оружием, а когда услышал в ответ, что в армии мне приходилось это делать, удивился:

– Юрист и служил в армии? Ну, ладно, – и достал из потайного ящика в фургоне короткоствольный автомат. – На них надежды никакой, – он кивнул на мать с великовозрастным сынком и протянул мне оружие, – стреляй в любого, кто появится, – с холодком в голосе посоветовал он.

– А если это такие, как я, заблудились?

– Всё ровно стреляй, на войне иначе не выживешь.

Я только тогда понял, как мне повезло выйти из Снега именно в этот момент и что напрасно изводил себя ночью мыслями о предстоящем утре, потому что когда другим что-то надо, они готовы поверить любому обману.

Мамаша годилась мне в бабушки, толстая, неповоротливая, с щербатым лицом, со множеством пакетов и сумок, все надписи на которых были написаны китайскими иероглифами. Она что-то проверяла на буровой установке по технической части, а сына всюду таскала с собой, такой он был неприспособленный к самостоятельной жизни. Пока они были живы и ехали рядом, мне всё время казались подозрительными их отношения, как ласково улыбался этот недоумок с жидкими, сальными волосами, собранными в хвост, своей мамаше, тогда глаза его превращались в щёлки, он откидывая назад голову и обнажал маленькие белые зубы. И всё время хотел, чтобы мамаша села рядом с ним. А та исподтишка наблюдала за мной и строго говорила сынуле, чтобы он сидел там, где сидит, а она будет сидеть на своём месте.

Водитель, попросивший меня не называть его командиром, половину пути напряжённо всматривался в голую даль, опасаясь появления бандосов, и молчал, а потом замолчал навсегда, навалившись мёртвым телом на руль; одна из пуль отскочила от металлической накладки на панели мамаше в голову, та вскрикнула, её сынок завизжал, фургон продолжал катится вперёд.

– Не убивайте нас! – взмолилась она, на мгновение превратившись в человека. По её лбу стекала струйка крови, и глаза были полны ужаса.

– Нет, – сказал я ей, хотя мог и не говорить ничего, а просто расстрелять её и её сынка, но я сдерживал себя половину пути и теперь мог выпустить пар. Я убил мамашу, а перед тем, как прикончить обезумевшего сынулю, сказал ему. – Что же ты такой довольный? У мамки под юбкой? Не понимаешь, какой ты урод?

Я вышел из фургона, передвигаться на нём дальше было бессмысленно, встроенная система навигации – лучший способ себя обнаружить. Я нашёл еду в сумках мамаши, взял все патроны из ящика, забрал карабин у водителя, облил салон фургона бензином из канистры и остатки сливал, пока отходил в сторону. Вокруг была тундра. Я мог идти, куда мне вздумается, осталось только поджечь бумагу и бросить её на готовую вспыхнуть пламенной дорожкой землю, ведущую к фургону, где огонь вспыхнет ещё яростнее и сильнее. И я понял, что самый сильный огонь во мне, это желание увидеть море. Пусть и без Молоденькой рядом. Пусть ради этого я должен…


Я выстрелил и укрылся за кучей строительного мусора. Это давно стало привычкой, не раздумывая выстрелить в чужака, неважно, кто это и насколько он опасен. Я выстрелил в мужчину быстрее, чем он заметил меня. Несколько раз. Кажется, три. Потом долго полз, укрываясь за полуразрушенными стенами многоэтажки, за нагромождением железобетонных блоков, за выгоревшими и просто брошенными автомобилями. Адски жарило солнце. Пыль поднималась вверх от лёгкого движения, налипала на лицо и попадала в глаза и рот. Я прополз на брюхе не меньше полукилометра, чтобы подстреленный мной мужчина гадал, откуда я появлюсь. Я заполз в другой дом и осторожно заглянул в небольшое отверстие в стене, мужчина лежал на боку, уткнувшись лицом в землю, схватившись руками за живот. Я прицелился и выстрелил ему в голову. Левая нога у него дёрнулась, и он затих. Кончен!


С тех пор прошло много времени, наверное, с полгода, и я не встретил ни одной живой человеческой души. Животные души я встречал и некоторые превратил в пищу. А до этого случая я убил молодого мужчину. Он сидел в доме и ел из тарелки какую-то простую еду, потому что только простую еду так едят. Я выстрелил из укрытия в окно, и он дёрнулся всем телом от удара пули, выплюнул еду на стол, выпрямился, словно хотел встать, а потом плюхнулся лицом прямо в тарелку. В доме ещё была женщина, возможно, красивая, я не успел рассмотреть её лица. А у мёртвых нет лиц.

Я всё время нахожу причины убивать. И каждый раз новые причины убедительнее старых. Может для того я и ищу их.

Я долго считал, что жив только потому, что никого на своём пути не оставлял в живых. Потом в согласии с Полуяновым решил, что прежний мир погубили компромиссы, а новый изживает их, и через убийство я становлюсь частью наступающего мира.

Однажды, спрятавшись в дупле дерева, чтобы переночевать, я вспомнил Молоденькую и ту ночь, когда Буран разрешил нам познать друг друга. В моей жизни было не так много секса, гораздо чаще я мастурбировал перед экраном ноутбука. И в ту ночь я настолько разволновался, что у меня зуб на зуб не попадал от дрожи. А Молоденькая обнимала меня и ласково шептала мне: «Чего ты? Ну, чего? Глупенький». Подталкивая меня, чтобы я голым телом совершал движения любви. И в судорогах счастья выстрелил в неё, казалось, всей накопленной за дни воздержания спермой, и долго приходил в себя. И когда силы вернулись, уже не чувствовал того волнения, когда входил в Молоденькую, не предвкушал наслаждения прежней силы, и, снова выстрелив, почувствовал нарастающую горечь после краткой опьяняющей вспышки. Я остыл к ней. А Молоденькая стала носить от меня ребёнка. А может от Бурана. И все её отговаривали, убеждали, что в таких условиях не до рождения детей.

– Что ты с ним будешь делать? – строго спрашивала её Старшая. – Одна? Здесь!

И я лежал в большом тёмном дупле и думал, что долгое время семя вылетало из меня впустую, а потом соединилось с телом Молоденькой, а может это семя Бурана оплодотворило новую жизнь, но так или иначе, я не мог на эту жизнь влиять. Эта жизнь лишь в какой-то мере продолжение моей, потому что я сам по себе, как и все.


Сколько себя помню, нас всё время объединяли, от маленького коллектива на работе до целого мира, который больше всех наших представлений. Мы всё время старались обособиться, а люди, поставленные над нами, словно очень сильно этого боялись и боролись с нашим индивидуализмом. Незадолго до Снега начальник организовал нашей конторе выезд на пейнтбол. Он тоже, как Буран, прохаживался перед нами, стоявшими в шеренгу, одетых в специальную одежду, в защитные шлемы, и говорил о смысле игры, что разделившись на две команды и стреляя друг в друга из маркеров шариками с краской, мы в конечном итоге почувствуем себя одним целым и поймём, кто из нас чего стоит. Уже потом я узнал, что начальник участвовал в соревнованиях по пейнтболу и даже завоёвывал призовые места, его я тоже поразил шариками с краской.

– Не ожидал, – качал он головой после игры, расстроенный своим поражением и немного выпивший водки, – не ожидал. От тебя я меньше всего ожидал. Ты занимался этим раньше?

– Никогда. Сегодня в первый раз.

Он мне не поверил, а потом сказал:

– Ты – прирождённый стрелок. Тебе надо развиваться в этом деле.

Я не хотел.

– Так бывает, – убеждал меня начальник, – стремишься к одному, а рождён для другого. Понимаешь меня?


А потом я вышел к морю. Дул ветер, и перед глазами открывался такой простор, что не хватало глаз. Как будто кто-то позволил, наконец, глубоко вдохнуть и выдохнуть. На берегу стоял маяк, от маяка в море выступал длинный деревянный пирс. Я сел на песок и стал смотреть на волны, вспомнив, что никогда не был на море и что всегда хотел его увидеть. В детстве я часто представлял, насколько оно большое – море. Насколько непохоже на Финский залив? И если синее, то как небо или совсем другое? И пробовал пить солёную воду из стакана, как будто она – море.

Теперь море было передо мной, с синевой вдали, а у берега зеленоватое. Я зачерпнул рукой воду, поднёс к губам, попробовал её и почувствовал на языке морскую соль. Соль воды. Я нашёл своё место. И если я не буду счастлив здесь, то не буду счастлив нигде.

Красная башня маяка упиралась в небо синее, чем море, с большими белоснежными облаками, медленно плывущими за горизонт. Я поднялся на самый верх и нашёл там небольшую комнату с окном, в котором моря было ещё больше, а всё остальное не имело значения. На кровати лежал высохший труп мужчины, почти скелет в одежде. Он меня не испугал и не смутил. У окна стоял письменный стол, на столе стопка бумаги, карандаши в стаканчике и большая коробка под столом, заполненная нераспечатанными пачками бумаги в зелёной обёртке.

Я похоронил мужчину под деревом, названия которого не знал и не видел такого раньше, как не знал и имени умершего. Я решил, что он был писателем, хотя не нашёл ни одной строчки, написанной им. Я долго сидел и думал обо всём, что со мной произошло и никак не мог заставить себя встать. Мне хотелось снова и снова смотреть на море, на небо, на берег, – во всём этом был покой, которого я до сих пор не встречал. Но долго оставаться на открытом месте я боялся, к новому миру ещё предстояло привыкнуть. Поднявшись наверх в комнату, я лёг на кровать, на которой ещё недавно лежал труп, и, засыпая, подумал, что вовсе не занял его место, а просто теперь это место моё. А может я об этом размышлял пока просыпался, потому что именно тогда решил попробовать написать что-нибудь. Ведь так люди и поступали, когда я жил в Городе, стоило им чуть-чуть пожить, они тут же решали написать о своей жизни книгу. Люди зачем-то пишут книги. Когда мне исполнилось тридцать лет, я перестал понимать, зачем они их читают. Иногда я брал книги из домов, в которых убивал людей, и начинал читать, но редко дочитывал до конца. Не было одной причины, почему я переставал читать. Из одной такой книги я и запомнил слова, что если нет книги, которую захотелось бы прочитать, то есть только одно решение – написать свою. Отчасти в шутку я изменил кое-какие слова, новый смысл мне был в тех обстоятельствах ближе: «Если нет такого человека, которого бы тебе захотелось оставить в живых, убей всех».

Теперь я не стрелял в людей. В окне море было похоже на мою новую безмятежную жизнь. Я сидел за столом, пил растворимый кофе и ел запечённое мясо убитого мной кабана, я принёс его с собой в рюкзаке. Справа в стене, рядом с окном, я обнаружил прорезь, она была узкой и в неё можно было просунуть только лист бумаги, она чем-то напоминала щель в почтовом ящике. Я бросил в неё несколько листов просто так. Позавтракав, спустился вниз и, когда спускался, искал место, куда листы бумаги могли упасть, дошёл до подвала и нашёл лишь небольшие запасы испорченной еды и бочки с протухшей водой. Я вышел на пирс, погода была хорошая, светило солнце и было тепло. Море плескались под деревянным настилом и не хотелось подниматься и идти искать подходящую ветку для удилища и катить пустую бочку к небольшой речке, впадающей в море, хотелось слушать плеск волн и ждать, когда рыбки выпрыгнут над поверхностью и блеснут серебристым боком на солнце.


Писательство оказалось не меньшим трудом, чем труд, который считает трудом большинство людей; оно совершенно изматывало долгими бессмысленными промежутками времени, когда не знаешь, что написать и такими же промежутками, когда пишешь, и потом опустошённый и нервный, как будто весь день сидел на допросе и под конец выяснилось, что алиби нет. И тогда я шёл заниматься бытом, собирал дрова для печки, ловил рыбу, носил воду, придумывал о чём буду писать, это мне нравилось больше, разрозненные эпизоды пёстро теснились в голове, оживляли однообразную работу своим гулом, но стоило вернуться за стол и начать записывать всё на бумагу, волшебство исчезало. Слова оставались, но как оболочка, словно жучок выел ядро ореха, пока я поднимался наверх, или подлый взрослый съел конфету, скрутил пустой фантик, а я, не ожидая подвоха, развернул его, усевшись за стол, и вдруг услышал издевательский хохот. Огонь помог мне понять причину. Как-то утром я ждал, пока закипит вода в чайнике и ясно увидел, как энергия передаётся от одного тела к другому, а от него – третьему, и для каждого свой момент, которым нужно дорожить, а не думать, что тепло так и останется в воде. Я понял, что это распространяется на все вещи. Стоит мне взять чайник с кипятком и пойти с ним вниз, вода в нём начнёт остывать без огня, отдавая свою энергию воздуху, через металлическую оболочку. Точно так же я терял энергию слов. Я вспомнил умершего старика, мне пришёл в голову образ, что сначала идеи подобны скелету и в таком виде, как идеи, можно думать, где угодно, но как только на костях начнёт расти живая плоть, нужно либо перестать думать, либо бежать наверх и немедленно записывать, чтобы успеть передать энергию слов, которая, как переменный ток, не накапливается. А потом уже мясо обрастает кожей, когда десятки раз перечитывая одно и то же, без конца правишь написанное – самый преданный читатель, возможно, писателя – графомана.

Исписанные листы я бросал в щель в стене. Я почему-то был уверен, что так же поступал предыдущий служитель маяка. Я называл умершего и себя служителями маяка.

Однажды я написал рассказ и так же бросил листы по одному в щель, как письма в почтовый ящик. Был поздний вечер, море у берега замёрзло причудливыми ледяными фигурами, но я их не видел в чёрном окне, даже когда в темноте зажёгся пульсирующий свет маяка. И мне стало страшно. Я сбежал по лестнице вниз, на улицу, в чём был, на скользкий, весь в снегу, пирс, холод обжигал горло, у меня не было карабина, а то бы я выстрелил в зеркало маяка, потому что он разрушал мою анонимность, сигнализировал обо мне людям, которых я боялся. Я как будто указывал им путь, которого сам не знал.

Поднявшись наверх, в свою крошечную комнату, я вдруг рассмеялся, смех был отчасти истеричным: Господи! вся моя жизнь – это трясущееся тельце русского тоя, вышедшего из Снега, выжившего, потому что я всегда бил первым, не имеющего семьи и не нашедшего смысла, идущего к цели, которая как непроглядная тьма в окне, разлитые чернила на бумаге, которую нужно бросать в узкую щель, как в глухую бездну, и когда свет маяка загорается, это значит… Значит ли это, что он зажёгся от моих слов, от моих рассказов, и что всё это достойно указывать живущим путь? Или я обманываюсь, и маяк всё ещё пробуждают слова мертвеца? Мертвеца! Который так же бросал листы бумаги в никуда. К мертвецам всегда больше прислушиваются. У живых нет такой силы. И они не знают, отчего загорается свет на маяке. Загорается и гаснет. Загорается и гаснет.

Время

Время похоже на песок, тонкой струйкой падающий в узкую горловину. Времени много в верхней и в нижней колбах, а в узкой горловине его мало и там оно быстротечно. Не успеваешь заметить, а его уже нет. Но это и не нужно. Всё, что требуется, переворачивать песочные часы и считать сколько раз перевернул. И громко кричать в усилитель голоса с четырьмя огромными колонками, стоящими на верху башни Точного Времени, направленных во все стороны света, чтобы было слышно всему Городу, когда перевернул:

– Пятьдесят раз!

Потом:

– Восемьдесят раз!

И ещё раз:

– Сто двадцать четыре раза.

После этого приходит сменщик, и считает уже он.

Вот такая у меня работа.

А сменщик кричит только два раза. Сначала:

– Сорок раз.

Потом:

– Семьдесят один раз.

Многие спрашивают, как это мы можем всё время следить за песочными часами, смотреть на падающий песок и не уставать. Но любой труд состоит из однообразных действий, и даже любимая работа большей частью – рутина, и меньшей – праздники.

И потом мы не смотрим всё время на песочные часы. У нас годами выработан навык чувствовать ритм часов. Он сродни неторопливому журчанию речушки в лесной чаще, с голосами птиц и насекомых, среди которых слышишь кукушку и считаешь. Ещё это похоже на беспокойство, нарастающее и в нужный момент подсказывающее, что пора переворачивать часы, чтобы песчинки, не переставая, падали из одной стеклянной колбы в другую.

Горловина, через которую они ссыпаются – это наше настоящее. В верхней колбе – наше будущее, в нижней – прошлое. И когда переворачиваешь песочные часы, всякий раз познаёшь истину, что прошлое и будущее – это одно и то же, и всё меняется только в них, а настоящее неизменно. И слышишь шорох времени и видишь через стекло вечность.


Покой легко увидеть за городской стеной, где нет ни леса, ни реки, ни голоса кукушки – бесконечный красный песок до самого горизонта, а в Городе, за высокими стенами, царит жизнь. Другими словами – суета и хаос, другими словами – люди, живущие не настоящим. И для того, чтобы беспорядка было меньше, нужны мы, выкрикивающие в усилитель голоса точный отсчёт времени. Пятьдесят раз – это сигнал открывать городские ворота, возле которых ждут торговцы, путешественники, рабочий люд и просто сброд перекатный. Восемьдесят раз – это значит, что наступает время отдыха и всем, находящимся в Городе, следует прекратить работать. Сто двадцать четыре раза – это сигнал, что невыносимая дневная жара закончилась. Сорок раз – это сигнал для тех, кто привык зарабатывать на сомнительных удовольствиях и превращает вечернюю жизнь Города в безумное веселье. А когда Город слышит «семьдесят один раз» – улицы пустеют и огромные ворота закрывают стражники на ночь.

Надо ли говорить вам, как сильно хочется многим ускорить «пятьдесят раз», продлить «восемьдесят раз», прибавить к «сорок раз». Не знаю, почему я отказывался от таких предложений. Разве я боюсь, что люди в белых шляпах раскроют мой обман? Они заняли очередь возле башни Точного Отсчёта и мечтают занять место Временщика, моё место. Сидят на широких ступенях главного входа и точно так же переворачивают свои песочные часы, но их отсчёт времени никто не признаёт.


Я умею отыскивать в людях дурные наклонности. Не один раз я сталкивался с изощрённой корыстью, скрывающейся за маской дружелюбия и даже любви. Ради своих сиюминутных целей люди подсылали ко мне женщин, сами набивались ко мне в друзья, проявляли участие в моей жизни, дарили особенные подарки. Но, на самом деле, расставляли сети. Нас никто не учил уметь разбираться в людях – это приходит с опытом, когда долго смотришь на песок времени, падающий вниз, а потом переворачиваешь часы, и песок снова падает вниз, едва взлетев. Несколько раз я ошибался в людях. Один раз не поверил чувствам женщины, потому что я умею различать только дурные наклонности. А в другой раз не смог простить друга.


Сменщика у камня с песочными часами не было. Уйти он мог только навсегда. Я перевернул часы и стал считать. Так уже было: ждёшь-ждёшь сменщика, а его уже нет. Сообщаешь Начальству, и в следующий раз приходит мальчик из тех, что сидят на ступенях главного входа в белых шляпах, и думаешь: «Поздравляю! Теперь тебе повезло». Но вслух не говоришь – плохая примета. И смотришь на падающий песок, и где-то там находишь сменщика, среди песчинок за стеклом, в другом Городе, куда таким, как я, не пришло время войти – то ли в прошлом, то ли в будущем.

Справедливость

Когда долго ищешь своё место в жизни, всюду сталкиваешься с несправедливостью и думаешь, что мир состоит исключительно из неё. И тогда острее всего реагируешь на отношение окружающих. Начинаешь делить мир на золы и принимаешь всегда ту, которая меньше. Но её тебе мало. Ты веришь в высшую справедливость – вершину мироустройства, а несправедливость – это твоя бесприютность.

Алхимик тщетно ищет рецепт философского камня, а ты ищешь рецепт правильного мироустройства, который действует без оглядки на лица, с завязанными, как у Фемиды, глазами, в любой дыре отечества, и чтобы никто больше не страдал. Пусть сначала средство будет несовершенно, ошибки неизбежны, но их будут своевременно исправлять, как исправляют ошибки в компьютерных программах.

Доходишь до того, что проводишь черту, за которой часть мира считаешь необратимо плохой и достойной уничтожения, а сам ты стоишь на другой стороне, перед экраном монитора, смотришь на цель в перекрестье электронного прицела, на экране мигает надпись ярко-красного цвета «Sodom and Gomorrah!», её сменяет автоматическая команда «Fire!», и ты не вмешиваешься в алгоритм действий запрограммированной на уничтожение техники и с нарастающим чувством благодарности смотришь на яркую белую вспышку и чёрный дым внизу, и чувствуешь, как в финале фильма – боевика, что злодея и злой мир в этой точке настигло возмездие. Сатисфакция!

На страницу:
2 из 4