Полная версия
История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)
Врачи в моей жизни и судьбе
Из детства запомнился один врач. Человечек маленького роста, щупленький, с чеховской бородкой и, как помнится, в пенсне. Фамилия его была Кандыба. Жил он неподалеку, в Аптекарском переулке, и считался семейным врачом. Хотя это ко мне и моим сводным старшим брату и сестре отношения не имело. Его приглашали, только когда заболевал младший, Саша. На лечение Саши его мать, наша мачеха, денег не жалела. Скуповатому отцу, к тому же не верившему в медицину, приходилось мириться с такой, как ему казалось, бессмысленной тратой.
Кандыба приходил по вызову, мыл руки, степенно раскрывал традиционный саквояжик и на салфетке раскладывал немудреный набор инструментов – деревянную трубку, никелированную железку, похожую на стамеску без ручки, пинцет и какие-то щипчики, назначения которых я много лет не понимал. Все делалось молча и походило на священнодействие. Потом шел к больному мальчику. Всякий раз, независимо от того вызывали ли его по поводу ушиба ноги или несварения желудка, Кандыба начинал с осмотра горла. «Ну-с, молодой человек, – говорил он обращаясь к четырехлетнему Саше, – повернитесь к окну и откройте ротик». Может быть, старый доктор предвидел будущее Саши, ставшего с годами известным солистом московской оперетты, Народным артистом России.
Всякий раз после осмотра Саши, если я оказывался неподалеку, Кандыба удерживал меня легким движением руки и справлялся о моем самочувствии: «А вы, юноша (я был на пять лет старше Саши и до юноши не дотягивал), как ваше горлышко?» На ходу ощупывая мои желёзки, он смотрел на мачеху с упреком. В его взгляде читалось: «Не волнуйтесь, мадам, за это я с вас денег не возьму». Мои желёзки, по-видимому, не вызывали тревоги старого доктора. Бросая победный взгляд в сторону мачехи, старый доктор гладил меня по голове и, хитро подмигивая, уходил. Вспоминаю Кандыбу скорее не как врача, а как человека с добрым сердцем. Впрочем, настоящий врач и есть человек с добрым сердцем.
Я рос, как будяк[4] на забытом огороде, без удобрений, без ухода, поливаемый дождями. Врачей я не знал. Разве что в школе не уклонялся от обязательных прививок. Был как все. И ничего, вырос.
Потом была армия и война. Не привыкшему к врачам с детства, мне казалось, что в армии врачей было чересчур. Пуля меня миновала. Врачей не избегал, но и не обращался. Мой военный опыт подтверждал ходячую байку, будто на войне люди не болели, все переносили на нервах. Помню, осенью 42-го года, на ноябрьские праздники, к нам под Мценск приехали шефы из Коломны, с паровозного завода, где строили наш бронепоезд. Красивые девчата, подарки – вышитые кисеты, махорка, папиросы. Выпивка, закуска. Песни, танцы в тесной горнице чудом уцелевшей хаты. По молодости и с непривычки я так упился, что, стесняясь показаться неумехой в выпивке, вышел из хаты. Все-таки я был командир. Дождь лил, как во времена Ноя. Я сделал несколько шагов, споткнулся и упал в картофельную борозду. Таким удобным показалось мне это ложе, что я заснул в борозде и до самого утра проспал под проливным холодным ноябрьским дождем. И ничего. Вот уж поистине как с гуся вода. Не до болезней было.
Пока шла война, не знал ни простуд, ни других хворей. Потом повылезли всякие болячки.
С войны привез жестокую язву желудка. Худел. Гимнастерка висела на мне, как на скелете. Пропал аппетит. Боли доводили до отчаяния. Врачи академической санчасти (после войны я был слушателем Военной академии имени Фрунзе) не помогали. Кто-то из знакомых посоветовал обратиться к профессору Саркизову-Серазини, труднодоступному кремлевскому консультанту, известному специалисту в области спортивной медицины. Как он мог помочь при язве желудка я не понимал. Но меня убедили, и я пошел.
Профессор принял меня дома. Богатый кабинет. Картины. Кожаная мебель. Обстановка внушала… Профессор некоторое время пристально смотрел на меня. Видимо, мой вид сказал ему больше, чем рентгеновские снимки, которые я принес с собой. Неожиданно он выдвинул ящик стола и глазами показал на кипу крупных купюр заполнявших ящик.
– Товарищ майор, сейчас и ваша купюра попадет в эту кучу. Но я денег зря не беру. Если вы не сможете бросить курить, я не смогу ничем вам помочь. Выбирайте: курение или здоровье.
Я выбрал здоровье, тут же достал алюминиевый портсигар, подаренный еще в 42-м году умельцами бронепоезда, сгреб «беломорины» и бросил в корзину для бумаг. Профессор прописал мне какие-то отвратительные порошки, пахнувшие хлороформом, и вскоре язва оставила меня.
Позже, уже в чине полковника, меня догнала другая противная болезнь – полипозный пансинусит. Возможно, сказалась давняя холодная ночь, проведенная в картофельной борозде.
Болезнь привела меня в операционную Военно-медицинской академии. Оперировал меня известный профессор Х., возглавлявший лор-клинику. Профессор как профессор, ничем не запомнился, кроме как тем, что все осталось так же, как и до операции. Но запомнился другой, значительно более известный профессор, Воячек. Это был человек из XIX века, один из основателей клиники и чуть ли не российской отоларингологии. В то время, когда я лежал в ожидании операции, ему было около ста лет. Каждый день утром он приходил в клинику, как на службу. Хотя давно уже был не у дел и числился кем-то почетным. После его смерти клинике присвоили его имя. В то время, о котором я вспоминаю, столетний Воячек выглядел тенью бывшего знаменитого хирурга. По коридорам и смотровым кабинетам Воячек ходил, с трудом передвигая ноги. По лестницам его водили под руку молодые ассистентки или сестры. К больным он отношения не имел, даже никого не консультировал. Терзал он врачей, и это рикошетом отзывалось на пациентах. Сторонник щадящих методов, Воячек не доверял новым средствам обезболевания и зорко следил за тем, чтобы хирурги при трепанациях не использовали долото. Разрешал стамеску. Это, казалось бы, похвальное требование, на деле выглядело эгоистичным чудачеством: медленное и осторожное «снимание стружки» стамеской сильно удлиняло продолжительность операции. Врачи посмеивались над чудачеством и всякий раз, когда не было опасности появления Воячека в операционной, пользовались тем инструментом, который нужен был, в том числе и долотом. Другой «пунктик» старого профессора касался метода осмотра носа. В его время пользовались небольшими щипчиками с винтом. Чуть ли не им самим придуманными. Требовалось долго вертеть винт, чтобы расширить ноздри больного. Воячек настаивал, чтобы в его клинике применяли только эти древние неудобные щипчики. Врачи злословили по поводу этого безобидного чудачества, но то ли из уважения к известному светиле, то ли из страха быть уволенными носили в кармане халата доисторические щипчики и современные щипцы.
– Как важно вовремя «уйти со сцены», – думал я, – прилагая строки Пастернака к мумии Воячека, – и как трудно это сделать, как нелегко оставить то, чему отдал жизнь.
Недолеченный покинул я клинику. Рецидивы преследовали меня с непостижимой регулярностью; затрудненное дыхание доводило до кошмаров. Я искал врача. По рекомендации попал в нежные, но уверенные руки (так и хочется написать «ручки») Зинаиды Федоровны Морозовой – врача лор-института на Бронницкой. Если существует предопределение профессии свыше, то Зинаиде Федоровне было определено стать врачом. Это читалось на ее лице, излучавшем доброту и сочувствие. Как же мне повезло! Зинаида Федоровна следила за последними достижениями в оториноларингологии. Вначале удаляла все выраставшие образования, а потом применила новые методы терапии и без операции избавила меня от кошмаров. Вот уже полвека нормально дышу. Исчезли не только симптомы, но и причины болезни. То, чего не смог сделать известный хирург на операционном столе, сделали ее терпение, неравнодушие, пытливость и поиск и, конечно, золотые руки.
Потом пришла старость. Со старостью пришли и болезни. В 70-е годы частые простуды заканчивались пневмониями. Появились другие хвори. Случайно в госпитале попал не в общее терапевтическое отделение, а в палату, предоставленную на время предзащитной практики адъюнкту (аспиранту) Военно-медицинской академии молодому врачу майору Вячеславу Максимилиановичу Успенскому. Как говорится, вытащил счастливый билет. Это был врач от Бога. Он лечил не болезнь, а человека. С годами стал доктором медицинских наук, известным терапевтом, полковником, главным терапевтом одного из флотов ВМФ. Своим долголетием я во многом обязан Вячеславу Максимилиановичу Успенскому, лечившему меня более двух десятилетий.
Везенье продолжилось. Вот уже полтора десятка лет меня и семью наблюдает и лечит замечательный кардиолог Вадим Павлович Эриничек. Написал «замечательный кардиолог» и задумался. Вправе ли человек, профессионально очень далекий от медицины, оценивать врача? Думаю – вправе, и не только по самочувствию после исполнения рекомендаций доктора. И даже не столько по оказываемому к тебе вниманию. Все это важно. Но когда ты видишь к тому же пытливость, поиск, широту взглядов, способность различать симптомы и причины, владение возможностями самых современных инструментов исследования и новейших возможностей фармакологии, а именно этими качествами отличается Вадим Павлович, ты понимаешь, что попал к замечательному врачу.
На пороге десятого десятка жизни, в пору, когда я работал над книгой, меня догнала тяжелая онкологическая болезнь. Пришлось выбирать между консервативным и радикальным лечением. Я долго колебался. Где уж, казалось мне, выдержать операцию в девяносто с хвостиком? Вадим Павлович убедил меня остановиться на хирургическом решении. «Ваше сердце, – уверял кардиолог, – выдержит, решайтесь». Но я всё еще колебался. Пока не попал на консультацию к Галине Николаевне Сологуб. Эта умная и, по-видимому, решительная женщина была так убедительна, что не только склонила меня к кардинальному решению, но тут же позвонила коллеге. Вопрос, кто и когда будет меня оперировать, был решен на месте. И я отдал себя в руки потомственного онкохирурга Олега Рюриковича Мельникова. В который раз вытащил счастливый билет. С благодарностью вспоминаю его внимание, его обнадеживающие слова и добрую улыбку. И конечно, благополучный исход.
От очарованности к разочарованию
Всенародное горе траурных дней 1924 года, а не только памятный вечер в день смерти Ленина, глубоко и надолго запало и в мою детскую душу. Тяжесть утраты я чувствовал ребенком, когда со страниц детских книг на меня смотрел маленький Володя, лоб которого прикрывал светлый локон, потом Володя-гимназист, давший после казни брата клятву пойти «другим путем», потом Владимир Ильич, смотревший на меня с добрым прищуром. Это были зримые образы. Но более глубоко и всеохватно на память и сознание действовала поэзия. Маяковский, любимый поэт моей юности, писал о Ленине «по мандату долга». Он видел в нем «самого человечного человека». Для Пастернака Ленин был «как выпад на рапире». Полетаев с его хрестоматийным: «Портретов Ленина не видно, похожих не было и нет. Века уж дорисуют, видно, недорисованный портрет». И конечно, простые и пронзительные стихи Веры Инбер «Пять ночей и дней», одинаково трогавшие душу ребенка и взрослого. Вся поэзия работала на формирование образа вождя, гения, человека, унесшего с собой «частицу нашего тепла». Но только ли поэзия? Школа, улица, армия, посленэповские очереди за хлебом, где всуе вспоминали и связывали с его именем обилие недавних лет…
Но постепенно в моем представлении о Ленине появлялись трещинки.
Первую такую трещину я ощутил в юности, в «год великого перелома», когда до города и, естественно, до меня дошли зловещие слухи о творимых в деревне бесчинствах (городской мальчишка, я видел это на «колосках»[5]). А позже – лицемерное «головокружение от успехов», «голодомор» (об этом рассказ впереди). Все это происходило, когда Ленина уже не было, но делалось по его заветам.
Еще позднее – сотни записок с предписанием репрессий, арестов, взятия и расстрела заложников, священников, офицеров, инакомыслящих интеллигентов… О них я узнал позже, уже в армии, изучая «Ленинские тетради» на обязательных занятиях по марксистско-ленинской подготовке. Человеконенавистнический смысл этих записок-распоряжений тщательно затушевывался. Выпячивалась идея, что власть мало захватить, ее нужно любой ценой удержать.
Последний удар моей привязанности к вождю нанес 1970 год. В дни, когда вся страна праздновала 100-летие Ленина, я проводил отпуск в Средней Азии. В это время древний Самарканд отмечал 2500 лет (или 2700 – точно не помню) со дня основания. На всех столбах красовались небольшие таблички: «Ленин – 100, Самарканд – 2500». Это сравнение было символичным и в то же время смешным. А ничто так не избавляет от заблуждений, как смешное.
Все это расширяло давнюю трещинку до размеров пропасти. Я неуклонно шел от детской любви и очарованности к глубокому, самому горькому в жизни разочарованию. Кумир оказался кровавым идолом.
Голодомор и Геродот
В годы отрочества жил я на харьковской окраине. Одноэтажный пыльный переулок больше напоминал сельскую улицу. В тихом уютном Змиевском переулке, не было ничего лишнего, все только нужное для тихой и уютной жизни. Немощенная, поросшая травой мостовая, дощатые тротуары, дома, в основном мазанки, нередко крытые соломой. На крышах через два дома на третьем – голубятни. Своя водоразборная колонка, своя повитуха Аграфена Силантьевна (дом под номером 17), вполне справлявшаяся с деторождением змиевчан, старательно заполнявших будущую демографическую «яму». Во дворах хозяева держали коров или коз. К весне собиралось большое стадо. Подрядившиеся пастухами мальчишки выгоняли скот на ближние загородные лужайки. В сумерки стадо возвращалось, и у калиток требовательно мычали буренки. Осенью тонкий аромат сена и антоновских яблок смешивался с запахами прелой травы и навоза. От расположенных неподалеку городских улиц доносились звонки трамваев, гудки автомобилей. Давала о себе знать цивилизация. Последними домами переулка кончался столичный город.
Те годы, что я прожил в Змиевском переулке, вошли в мою память страшным народным бедствием – голодом, голодомором, как называют сегодня на Украине свалившееся на крестьянство несчастье. Сейчас известно, что голод охватил не только украинские села. Голодали крестьяне Ставрополья, Поволжья и других областей России. Но тяжелее всего голодомор ударил по украинскому крестьянству, больше других сопротивлявшемуся сталинской коллективизации. Как случилось, что голод охватил страну самых богатых в мире черноземов, веками кормившую знаменитой пшеницей пол-Европы? Ответ на этот непростой вопрос дала история. Память будоражат ужасные картины, разыгрывавшиеся на моих глазах в Змиевском переулке. Опухшие от голода женщины и дети, подползавшие к подворотне нашего дома, молившие о крошке хлеба и умиравшие у порога, не в силах отползти в сторону. На первых порах мы могли помогать каким-то счастливцам. Потом это стало не просто трудно – невозможно. Мы сами жили впроголодь. Страшная картина голода была особенно заметна в таких переулках, как наш. Одним своим концом переулок упирался в Змиевское шоссе, по нему шли из окрестных деревень обреченные на голодную смерть крестьяне. Дальше, на трамвайных улицах – Молочной, Плехановской, Грековской, милиция преграждала им путь. Может быть, поэтому жители нашего одноэтажного переулка особенно глубоко переживали несчастья украинской деревни 30-х годов.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Сноски
1
В романе «Мешуга» Исаак Зингер так подчеркивает значение, которое евреи придают имени человека: «В семье (героя романа) родился братик. Его назвали Барух Давид. За несколько лет до его рождения родители потеряли двойняшек – мальчика и девочку. Когда родился Барух, отец поехал к раввину. Раввин посоветовал добавить к имени новорожденного еще три имени – Хаим (чтобы он мог жить), Алтер (чтобы мог достичь старости) и Бен-Цион (чтобы мог защититься от дьявола).
2
Шабат – суббота, последний день недели еврейского календаря, день, свободный от работ. Происхождение шабата еврейская религия связывает с сотворением мира и десятью заповедями. Основательная подготовка, предшествующая наступлению субботы, позволяет в шабат не производить ни одной из 39 запрещенных работ. Считается, что «больше, чем евреи хранили субботу, суббота хранила евреев».
3
Торгсин – система магазинов, в которых торговали импортными товарами в обмен на золото или другие драгоценные металлы.
4
Будяк – сорняк (укр.)
5
В тридцатые годы отправляли городских школьников-пионеров на село собирать колоски, остававшиеся на поле после уборки урожая. Собранные колоски сдавали в колхозную контору. Сбор колосков колхозниками для нужд голодной семьи считался уголовным преступлением и карался ссылкой или тюрьмой.