bannerbanner
Случаи-то всякие бывают
Случаи-то всякие бывают

Полная версия

Случаи-то всякие бывают

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

После войны Ревекка Яковлевна хотела вернуться в Киев. Даже съездила туда «на разведку», но через неделю вернулась, постарев лет на двадцать. Все родственники – и ее, и мужа – погибли. Кто в Бабьем Яре, кто в концлагерях. Квартира на Крещатике превратилась в руины, как и весь проспект, впрочем. Так что возвращаться было некуда.

Госпиталь, где она работала, закрыли. С большим трудом удалось устроиться участковым врачом в районной поликлинике. И то лишь потому, что в анкете она написала, что ни сама, ни ее родственники на временно оккупированных территориях не проживали. И это было почти правдой: они там умирали. Причем очень быстро.

Софе и Семе исполнилось по двенадцать лет, когда началась очередная антисемитская кампания в стране – «Дело врачей». Каким-то чудом Ревекка Яковлевна, еврейка-врач и жена пропавшего без вести врача-еврея, не пострадала. Но атмосфера удушливого страха, в котором она и ее дети прожили целый год, сделала из Софы и Семы не забитых обывателей, а яростных борцов. Заводилой, правда, был Семен. Софа лишь слепо копировала обожаемого брата. Чем бы это кончилось, неизвестно, но как раз в год моего рождения вернулся их отец. Живой, хотя порядком измочаленный пленом, концлагерем у немцев, фильтрационным лагерем в Сибири. На его беду, освободили от немцев его не советские солдаты, а американские союзники. И компетентные органы, разумеется, решили, что врача-ополченца Моисея Френкеля, безусловно, завербовали в шпионы. Да и вообще подозрителен был сам факт того, что он, пленный, да еще и еврей, остался в живых. За это он десять лет и провел в «фильтрации». Домой вернулся отфильтрованным настолько, что в свои сорок пять выглядел ровесником семидесятилетнего соседа.

С возвращением отца Семен несколько притих. Они с сестрой закончили десятый класс, оба с золотыми медалями, и собрались поступать в институт. Разумеется, медицинский. И тут уже совсем некстати состоялся Международный фестиваль молодежи и студентов в Москве. И красавица Софа (до недавнего времени я могла судить об этом лишь по фотографиям) без памяти влюбилась в одного из иностранцев. Чувство оказалось взаимным, и после недолгой, но отчаянной борьбы с властями Софа вышла замуж и уехала вместе с мужем в Америку. Создав тем самым совершенно кошмарную жизнь и для родителей, и для брата.

Больше всех пострадал, разумеется, Семен. Ни в какой институт его, золотого медалиста, не приняли. И вообще намекнули, что высшего образования не видать ни ему, ни его детям. Участковый же регулярно напоминал, что за тунеядство можно быстро оказаться за 101-м километром. Пришлось устроиться санитаром в больнице, где-то на окраине Москвы в Кузьминках, два часа езды в один конец.

Родителей же Софкино замужество просто добило. Ревекка Яковлевна кое-как дотянула три года до пенсии, после чего и она сама, и ее муж выходили из дома только в случае крайней необходимости. Боялись всего и всех. А самым страшным был тот день в году, когда приходило письмо «оттуда». От Софы. Месяц после этого старики спали одетыми, с готовыми узелками в головах. Ждали ареста. Потом Софка поумнела и письма стала присылать «с оказией».

Вот такой семье «повезло» попасть в одну квартиру с Сергеевыми. Воинствующий антисемитизм старика Сергеева сам по себе был крестной мукой. Но глупость его супруги, полжизни проводившей в очередях «за дефицитом» и приносившей из этих очередей самые невероятные слухи и сплетни, могла доконать и куда менее робких людей, чем Френкели-старшие. Кроме того, Сергеев был абсолютно убежден в том, что «у нас зря никого не сажают», и десять лет, проведенные соседом, бывшим военнопленным, да еще и «лицом еврейской национальности», считал заслуженным наказанием. Сыновья Сергеевы воплощали теорию в практику, причем методы их день ото дня становились все изощреннее. Дошло до того, что Ревекка Яковлевна выходила на кухню только тогда, когда убеждалась, что молодых соседей нет дома. Или в присутствии Семена, которого «братья-разбойники» немного побаивались.

По иронии судьбы оба брата Сергеевых один за другим оказались в тюрьме: старший, кажется, за фарцовку, младший – за банальную квартирную кражу. По этому поводу отец семейства разразился на кухне пламенной обличительной речью против подлецов-судей, которым бы только выполнить план и засадить за решетку побольше народу. А виноватых или невинных – дело десятое. Присутствовавшая при сем баба Фрося негромко обронила:

– Ты же сам говорил, Иван Ильич, что у нас зря никого не сажают. Или ошиблась я?

Иван Ильич запнулся, будто налетел на невидимую стену. Но потом все-таки нашелся.

– Это раньше, при товарище Сталине, все было по справедливости. Порядок был. А теперь распустили всех, сукины дети, хрущевские выкормыши! Из тюрем врагов повыпускали, хороших людей грязью замазали, мелят языками что ни попадя. Иностранцев полна Москва, ихние фильмы о красивой жизни крутят. Конечно, молодым манко. А все эти, евреи!

– Ты, Иван, на старости лет да от водки совсем рехнулся, – отмахнулась от него баба Фрося. – Софка, что ли, твоего парня на чужую квартиру навела? Или Моисей Семенович постарался?

– Все равно от них все зло! – продолжал бушевать старик.

– Твоя Клавка сядет за недолив – тоже они виноваты будут? У моих хозяев, царствие им небесное, евреи в гостях бывали, точно помню. Культурные люди, обходительные, воспитанные. А тебя, хама, дальше кухни не пустили бы.

– А может, твои хозяева тоже евреями были, почем я знаю! – не желал сдавать позиции старик.

Тут подоспела Лидия Эдуардовна.

– С таким именем, как у вашего отца, милейший, я бы помалкивала. Самое что ни на есть еврейское имя – Илья. Хоть кого спросите.

С двумя «миротворческими силами» Ивану Ильичу было уже не справиться, и он убрался с кухни, бормоча себе под нос что-то о сионистском логове и мировой заразе. А баба Фрося, увидев меня в дверях кухни, погрозила пальцем:

– Нечего тут подслушивать! Старые – что малые, несут невесть что. Лучше пойди скажи тете Риве, чтобы шла стряпать. Теперь он не скоро выйдет, да и мы тут.

Такой была наша квартира в самый ее расцвет. Смешно, но иногда я скучаю о том времени. Конечно, в основном потому, что тогда мне можно было носиться по всей Москве, ходить с подружками в кино, бегать на свидания. Мне было всего пятнадцать лет, жизнь только-только начиналась, и для меня она была прекрасна. Другой я не знала и не хотела.

Тогда было безумно модным фигурное катание. Соревнования фигуристов показывали по телевидению, имена чемпионов были известны всем не хуже, чем имена первых космонавтов. Мои родители хотели, чтобы у меня было все. Поэтому я ходила в музыкальную школу и занималась в секции фигурного катания. И если успехи в игре на рояле у меня были, мягко говоря, посредственными, то на катке мне кое-что удавалось. Печально было только то, что наши с Иркой увлечения перестали совпадать. Ей, что называется, «медведь на ухо наступил», поэтому она сразу отказалась от всего, что связано с музыкой. Зато не пропускала ни единой выставки живописи, в которой я не понимала абсолютно ничего.

Разделял нас еще один момент. Ирка была круглой сиротой, а я – любимой дочкой обеспеченных родителей. Не отличавшейся, кстати, особой тактичностью. Потому и услышала как-то от ближайшей подруги и молочной сестры вполне заслуженный упрек: «Конечно, тебе все на блюдечке преподносят! Несправедливо это. Нужно, чтобы все было поровну».

Присутствовавшая при этом баба Фрося резко оборвала Ирку. Будто чувствовала, что по большому счету нам все поровну и достанется… со временем. А пока… пока, засыпая, я видела себя на льду катка под ослепительным светом прожекторов, в костюме, расшитом блестками, и слышала, как диктор объявляет:

– Первое место и золотую медаль завоевала спортсменка из Советского Союза Регина Белосельская!

Эти мечты оборвались в тот день, когда во время одного из сложных упражнений я упала и сильно ударилась спиной. Год после этого прошел в самых разных больницах и мучительных процедурах. Наконец, врачи вынесли окончательный приговор:

– Ходить не сможет никогда. Но все остальное в принципе не заказано…

Интересно, что они имели в виду под остальным?

Свое шестнадцатилетие я встретила в инвалидной коляске.

Глава третья. Каждой коммуналке – своего сумасшедшего

Все мы в свое время читали «Повесть о настоящем человеке». Так что напомню только один эпизод из этой книги. Когда в госпитале, уже лишившись ног, Алексей Маресьев сомневается, сможет ли он не только ходить на протезах, но и управлять боевым самолетом, комиссар Воробьев развеивает все его сомнения одним-единственным аргументом: «Но ты же советский человек!».

К счастью, мне никто не предлагал подобных утешений. Никто не напоминал о том, что я – комсомолка, что Николай Островский создавал шедевры, будучи вообще прикованным к постели да еще и слепым. К счастью, потому что это меня бы не утешило. Создавать шедевры я не собиралась, управлять самолетом – тем более. Да и протезы мне были ни к чему – ноги-то сохранились. Правда, неподвижные, зато по-прежнему длинные и стройные. Хорошо хоть мини-юбку успела поносить.

Это сейчас я в состоянии шутить над собственной беспомощностью. Тогда же находилась на один шаг от самоубийства. Родители пытались меня ободрить, но и сами были в отчаянии. Столько надежд возлагали на единственную дочь – и на тебе, инвалид на всю оставшуюся жизнь. В общем-то – тяжкий крест для немолодых людей.

Первые крохи утешения, как ни странно, получила от… Семы Френкеля. К семьдесят первому году он уже вернулся в столицу из очередной поездки «за романтикой» и продолжал расшатывать нервную систему родителей. Одно время он развлекался тем, что сутками напролет перепечатывал на старенькой портативной машинке произведения «самиздата». Как только он отлучался из дома, Ревекка Яковлевна сгребала в охапку его продукцию и… не знала, что с ней делать. Сжечь? Когда-то на кухне стояла большая печь, но ее давно разломали и провели газ. Выбросить? А если кто-то найдет это в мусорном баке? В конце концов она робко стучалась ко мне:

– Региночка, деточка, можно это у тебя полежит? Я боюсь…

Потом приходил Семка и забирал свои сокровища обратно. Так продолжалось до тех пор, пока мое терпение не иссякло.

– Слушай, Сема, перестань мучить своих родителей. Они же не перенесут, если с тобой что-нибудь случится.

– Ничего со мной не случится! – легкомысленно отмахнулся Семка. – Впрочем, мне самому надоело. Тюкаешь по клавишам, тюкаешь, а результатов никаких. Десять человек прочитают, десять миллионов по-прежнему будут считать вершиной человеческой мысли передовицу в «Правде». Тебе-то понравилось?

– Я не читала, – сухо ответила я.

– Напрасно. Будь я на твоем месте, я бы читал сутками. Особенно это.

– Давай поменяемся местами, – уже со слезой в голосе ответила я. Но Семку бесполезно было даже пытаться разжалобить.

– Не ной, моя милая. Голова на месте, руки в порядке, мозги варят. Сидишь в тепле, мама с папой рядом. А в брезентовую палатку на сорокаградусный мороз не угодно? Или шпалы поворочать на ветру? Я ведь на стройке санитаром был. Такого насмотрелся – во сне не приснится. Там десятки человек лишались рук и ног просто потому, что отмораживали их. При скольких ампутациях я присутствовал…

– Это, конечно, очень утешает: другим еще хуже, чем мне.

– Нет, иначе: тебе лучше, чем другим. А вместо того, чтобы оплакивать себя, научись на машинке печатать. И готовься поступать в институт. Заочный, разумеется. Программы я тебе на днях принесу, выберешь. Ты не еврейка, тебя примут.

И исчез на несколько дней. На меня же его смешочки подействовали, как оплеуха на истеричку. Правда, и потом случались срывы, но о самоубийстве думалось значительно реже.

Лидия Эдуардовна приходила каждый день. Она как нечто само собой разумеющееся возобновила занятия со мной. Один день мы говорили по-немецки, другой – по-французски. Как будто вместе со мной готовилась поступать на заочное отделение исторического факультета. Всегда была ровна, улыбчива, выдержанна. Если же у меня начинали дрожать губы, а глаза становились подозрительно влажными, пресекала эмоции в зародыше:

– Слезами горю не поможешь. Пережить можно все, кроме собственной смерти.

А однажды рассказала мне, что в самом начале войны ее арестовали и забрали на Лубянку. Просидела она там ровно сутки, по-видимому, в сорочке родилась. Тем более что именно за эти сутки одна из двух немецких бомб, упавших на Арбат, сровняла с землей тот дом, где жила Лидия Эдуардовна. Погибло все, кроме иконы Николая-угодника. Зато, возвращаясь домой пешком по бульварам, нашла она золотое колечко с изумрудом и по сей день хранит, как талисман. Да еще ее, как погорелицу, поселили в хорошую квартиру, в большую – аж четырнадцать метров – комнату. А если бы не арестовали? Так что во всем нужно искать положительные стороны.

Я не могла найти ничего положительного в том, что в пятнадцать лет стала калекой. Наоборот, все больше ожесточалась. Все раздражало, все, казалось, делалось специально для того, чтобы я острее чувствовала свою ущербность. Школьные друзья понемногу исчезали из моей жизни, а новых, разумеется, не было. На заочное отделение истфака меня приняли, но я не видела смысла в учебе. А тут еще произошло событие, надолго выбившее из колеи не только меня – всю квартиру.

В семьдесят втором году Семена арестовали. Пришли ночью, перерыли всю комнату и увели с собой. В ту же ночь его отца разбил паралич. Первой – и весьма своеобразно – отреагировала на это Елена Николаевна, которая внезапно ворвалась ко мне в комнату и закричала во весь голос:

– Из этой проклятой квартиры исчезают все сыновья! Но они вернутся! Все вернутся, нужно только вымолить у Бога прощение.

Зато откровенно радовался старик Сергеев:

– Я же говорил, что у нас зря никого не сажают. Доигрался, щенок, в свои игры. Вот ведь народец: живут, понимаешь, на всем готовом, комнату им государство предоставило, пенсию платит, а они только и думают, как бы ему нагадить да в свой Израиль удрать. Вот и уезжали бы, освободили рабочим людям комнату.

На его беду, в кухне в этот момент находилась Мария Степановна, органически не переносившая «митинги»:

– Вы бы сократились, Иван Ильич, не на собрании. Тесно вам? А ведь эта квартира вся принадлежала нашей семье, когда я родилась. И живете вы, между прочим, в кабинете моего покойного отца. И я уже полвека терплю всевозможных «товарищей», вплоть до, извините, уголовников. Так что и вы потерпите, невелики баре!

– Ах ты, буржуйка недорезанная! – взвился было тот, но тут в дверях кухни возникла баба Фрося, и Иван Ильич предпочел ретироваться.

Понять раздражение Марии Степановны было можно. Ирка, моя подруга и ее внучка, вступила в «опасный возраст» первых влюбленностей и свиданий, и не было никакой уверенности в том, что она не пойдет по стопам своей несчастной матери (да и бабки, если уж на то пошло) и не принесет кого-нибудь в подоле. На Фросю надежды уже не было: старуха разменяла восьмой десяток. И квартира эта проклятая, в которой вечно что-нибудь случается…

Но бывали и радостные события. Например, однажды отец пришел домой и торжественно объявил:

– В будущем году определенно переезжаем! Квартиру мне обещали твердо. Три комнаты, большая кухня, лоджия. И никаких соседей!

Только отец так и не дождался переезда – умер прямо в своем служебном кабинете от инфаркта. И остались мы с мамой в коммуналке пожизненно: двадцать пять метров на двоих исключали даже призрачные надежды на отдельную квартиру.

Когда мне в 1976 году исполнился 21 год, вернулся Семен. С целым букетом хронических заболеваний, растерявший половину роскошных кудрей, но оптимизма отнюдь не утративший. Вернулись и сыновья Ивана Ильича, здоровье сохранившие, но вместо прежних хулиганских замашек приобретшие повадки настоящих хищников.

Возвращение их ознаменовалось грандиозной пьянкой. А на следующий день Лидия Эдуардовна хватилась своей старинной иконы. При всех конфликтах и скандалах в нашей квартире ни одна дверь в ней никогда не запиралась. Кроме входной, разумеется.

Лидия Эдуардовна от огорчения слегла. А баба Фрося попыталась навести порядок.

– Взял кто-то из своих. Извини, Иван Ильич, но на твоих орлов прежде всего думается. Может, по-доброму вернут, без милиции.

Старик замельтешился, надулся, но молодое поколение, позабыв характер бабы Фроси, вообразило, что имеет дело с выжившей из ума древней старухой.

– Давай, бабка, ползи в свою щель! – отрезал ей младшенький Сергеев, Илья. – А будешь много выступать, и до твоего барахла доберемся. Поглядим, не завалялось ли там чего от проклятого царизма…

– Что, гегемон, воспитал достойную смену? – не без ехидства спросила баба Фрося.

Но дальше разговаривать не стала, ушла к себе.

А вещи из нашей квартиры стали пропадать регулярно. Практически у всех жильцов. Только меня братцы не трогали, наверное, считали, что и так Богом обижена. Да и я все время торчала дома – это, наверное, было важнее. В общем, наконец та же баба Фрося поставила братцам ультиматум:

– Или вы перестанете пакостить в собственном доме, или через неделю оба сядете по новой. Я разговоры разговаривать не буду. Я враз делом займусь.

Вспомнивши о том, что у старухи слова действительно с делом не расходятся, братья унялись. А потом, по-видимому, поняли, имеются вполне законные способы зарабатывать на хлеб с маслом. Иван пошел в официанты, Илья стал… сутенером.

Соседи – не правоохранительные органы, от них трудно что-либо скрыть. Когда выяснилось, чем занимается младшенький Сергеев, все дружно ахнули, а старик отец стал помаленьку заговариваться. Но еще пытался как-то повлиять на непутевого сыночка:

– Тебя же опять посадят, дурья твоя голова. Я за всю жизнь копейки чужой не взял, герой соцтруда, а ты меня теперь позоришь…

– Не герой вы у меня, батя, а дурак, – получил он в ответ. – Вы, папаша, отстали от жизни, не понимаете требований времени. И не посадят меня, потому как в нашей стране проституции нету. Не существует такого явления. А раз нет явления, то нет и статьи. А без статьи никто не посадит. Что я плохого делаю? Знакомлю девушек с мужчинами. Может, они сами стесняются первыми подойти. А я – тут как тут, помогаю. И не платят они мне – благодарят. За помощь в устройстве личной жизни. Поняли, папаша?

Пока Илья пытался втолковать отсталому родителю благородную цель своих занятий, его брат Иван без особого шума и сравнительно быстро накопил денег на кооператив. И переехал туда, заявив ошеломленному отцу:

– Деньги заработаны, не украдены. Ордер выписан честь по чести, на, полюбуйся. А тебе, как герою и ветерану труда, квартиру дадут бесплатно. Лет через тридцать, если очередь подойдет.

Ивана не видела после этого лет пятнадцать. Даже на похороны отца он не приехал. Как, впрочем, и Илья, который в скором времени женился на одной из своих «подопечных» и, не получив родительского благословения, отряс с ног прах родного очага и прописался у молодой супруги.

В одну из последних ночей, которые Илья провел дома, мне, как со мной часто бывает, не спалось. Я сидела в своем кресле, не зажигая света, чтобы не беспокоить маму, и вдруг услышала какой-то шорох в коридоре. Открылась и закрылась входная дверь. Послышался громкий шепот:

– Достал ты эту доску?

Голос принадлежал Ивану.

– Не, не успел. Все время народ колготился, то в кухне, то в ванной. Мне не с руки было.

– Дурак! Заперся бы, пустил воду, а сам вытащил бы иконку, да и вынес бы под полой… Крутишь ты что-то. Не иначе, все себе хочешь забрать.

– Может, и хочу. Только у меня надежных покупателей нет пока.

– Завтра приду в это же время. Чтобы все сделал.

– Сделаю, не волнуйся.

Дверь снова открылась и закрылась. Послышались удаляющиеся по коридору шаги Ильи. А я все еще сидела в оцепенении и мучительно размышляла: о какой иконе шла речь? Что на сей раз затеяли «братья-разбойники». И вдруг меня осенило: это же икона Лидии Эдуардовны. Они ее прятали прямо в квартире, до лучших времен. А теперь, видно, нашли хорошего покупателя, вот и торопятся вынести. А Илья, хоть и ловкий парень, но соображает туговато. Не нашел времени, чтобы без свидетелей в ванную зайти. Ничего, зато я найду.

Я сползла со своей коляски и по-пластунски двинулась в коридор. Добралась до комнаты Френкелей, поскреблась в нее. Семен спал чутко, сам жаловался. Поэтому через минуту он открыл дверь и в недоумении замер на пороге. Потом глянул вниз.

Я приложила палец к губам, потом сделала знак рукой и поползла в сторону кухни. Ошалевший Семен крался за мной, даже не пытаясь помочь.

В кухне я шепотом велела ему закрыть обе двери, в коридорчик и в саму кухню. А потом также шепотом сказала:

– Иди в ванную, там, в старой трубе должен быть сверток. Достань его, пожалуйста.

– Ты в своем уме? – обозлился Семен.

– В своем, в своем, – успокоила его я и быстро посвятила в суть дела. Семен слегка свистнул и кошкой метнулся в ванную. Там когда-то, еще до войны стояла дровяная колонка. Потом провели газ, колонку убрали, а отверстие для трубы осталось. При желании там можно было спрятать средних размеров радиоприемник.

Через минуту Семка вернулся с газетным свертком в руках. Я тем временем не без труда перебралась на табуретку у окна. Мы развернули бумагу и в тусклом свете уличного фонаря увидели знакомую нам обоим икону. Бесценный Николай-угодник, единственная ценность Лидии Эдуардовны.

– Что это вы тут затеяли? – негромкий голос бабы Фроси заставил меня подскочить от неожиданности.

– Да вот Регинка икону нашла, – как нечто само собой разумеющееся объяснил Семен. – То-то наша баронесса обрадуется.

Пришлось коротко объяснить все и бабе Фросе. Она выслушала – и протянула руку.

– Пока этот ирод не съехал, я это у себя спрячу. Ко мне не сунется. А то, чего доброго, он со зла такого наворочает, сам не рад будет…

Что ж, она была права. Мы с Семеном разошлись по своим комнатам. Точнее, он отнес меня на руках в мою коляску, а уж потом проскользнул к себе. Весь следующий день я не без удовольствия наблюдала ошарашенную физиономию Ильи. Ночного разговора с Иваном, правда, не слышала – спала. Но об итогах догадалась сразу, едва увидела роскошный, новенький, отливавший перламутром синяк под глазом у соседа. С этим украшением он из родительского дома, наконец, убрался. А мы с бабой Фросей отправились к Лидии Эдуардовне и без лишних слов вернули ей икону. Чем, в полном смысле слова, вернули к жизни: почти не поднимавшаяся с постели со времени пропажи своей реликвии наша баронесса уже на следующий день самостоятельно вышла на кухню, а потом вообще вернулась к прежнему образу жизни.

И я – тоже. А в моей обычной жизни никаких ярких событий не происходило. На машинке печатать я в свое время выучилась и теперь зарабатывала себе на жизнь переводами для одного научного журнала. Тексты были скучными, платили до обидного мало, но все-таки эти деньги составляли довольно ощутимую прибавку к моей инвалидской пенсии. А после папиной смерти мы с мамой считали не рубли – копейки. Сбережений мои родители отродясь не делали, да и моя болезнь стоила им, прямо скажем, немало. По меркам нашей квартиры мы, правда, жили средне. По меркам более общим – ниже среднего уровня. Но ведь мне были не нужны ни обувь, ни новые тряпки. Тем более что я и из дома-то выходила в исключительных случаях.

Точнее сказать, не выходила, а меня выносили и усаживали на лавочку во дворе. Потом следом вытаскивали коляску и пересаживали меня в нее. Для всех этих сложных манипуляций был необходим мужчина, плюс теплая и сухая погода. Сначала этим занимался папа, а когда его не стало – Семка. Но уж тут, ко всему прочему, он должен был находиться дома в дневное время – редкость чрезвычайная. Так что после папиной смерти я бывала на воздухе в среднем три-четыре раза в год. И если честно – не очень-то любила эти «выходы в свет»: терпеть не могу, когда меня жалеют.

В восьмидесятом году, как раз перед Олимпиадой, слегла баба Фрося, никогда и ничем не болевшая. Слегла – и уже не встала. А буквально за несколько часов до смерти, когда я заехала в своем кресле к ней проведать, шепнула мне:

– Боюсь, что умру и все прахом пойдет. Ты девка разумная, да и из квартиры, почитай, не уходишь. Так вот, на самый-самый крайний случай, если с кем из вас большая беда будет, запомни: в чулане при кухне, в том углу, где железный лист прибит, я еще в семнадцатом году спрятала пять тысяч царских золотых. Покойный хозяин мне их отдал, когда обыски начались. Прислугу-то не трогали. Да и потом… любили мы с ним друг друга. Сильно любили, потому я в девках и осталась, его помнила. Я спрятала, конечно, а он через месяц после этого умер. Только помни: в самом крайнем случае. И никому ничего не говори. А в мою комнату теперь уже никого не поселят, точно знаю. Все, устала я. Иди с Богом, ты ведь мне тоже как внучка была, может, даже ближе, чем остальные-то… Иди уж…

На страницу:
2 из 5