Полная версия
Сотворение дома
«Плевательная простыня» и плевательница, или, как я их называю, «невидимая мебель», были неотъемлемыми предметами быта многих, если не всех, домов. Однако именно этот предмет по непонятной причине нигде не упоминается. Коврики из бычьей кожи, не изображенные на картинах, тоже своего рода «невидимая мебель». Эти предметы не вошли в историю.
Понятие «невидимой мебели» не ограничивается неким историческим периодом. Сегодняшние журнальные фотографии современных домов весьма поверхностно отражают их суть, тот быт, которым мы живем. Игнорируя недостатки и изъяны, пятна, царапины и прочие следы повседневной жизни, такие фотографии являются глянцевым вариантом действительности. А где же зубные щетки? И розетки, ощетинившиеся электрическими проводами? Куда подевались детские пластиковые игрушки или ситечки в ванной, задерживающие волосы? А щетка для унитаза? Если оставить только то, что показано на журнальных фотографиях, то следующие поколения вряд ли смогут представить себе, что большинство людей XXI века имели привычку чистить зубы. Мы ведь тоже не представляли того, что раньше считалось нормой регулярно сплевывать.
Нынче любой любитель, то есть непрофессионал, имеет возможность сделать какие угодно фотографии, которые, в свою очередь, могут повлиять на нашу точку зрения о том, как должны выглядеть вещи. «Невидимая мебель» дожидалась своего часа в XX веке, пока фотоаппараты прочно входили в общее пользование. Теперь, в XXI веке, ту же роль выполняют снимки, сделанные камерой телефона, а затем выложенные в Фейсбуке.
Но в XIX веке изображения предметов быта оказывались если и не редкими, то довольно дорогими. Гравюры, рекламировавшие новейшие мебельные тренды, стоили от 1 до 3 пенсов, тогда как среднестатистический работник получал от 80 до 150 фунтов в год. То есть картинка с изображением стула стоила около 1 процента от средней зарплаты – сравнимо с тем, как если бы человек с нынешним средним заработком в 26 тысяч фунтов платил бы 5 фунтов за фотографию. Профессиональные фотографы нашего времени в этом смысле подобны авторам романов прошлого или произведений голландского искусства золотого века: их целью не является точное воспроизведение повседневности, в которой существуют реальные люди. Телепередачи или фильмы создают для зрителя образы, воспринимающиеся как «реальные», но не являющиеся таковыми. Думаю, что историк, который попытается описать наш быт лет через двести только на основании фильмов и телепередач, не сможет представить, например, сколько времени мы проводим перед телевизором. Ни в одном, даже суперправдивом, детективе вы не увидите безумно уставшего сыщика, упавшего после работы на свой диван и молча провалявшегося на нем перед одноглазым другом весь остаток вечера. Нет, в кино они так не делают – это не соответствует законам жанра. То же можно сказать о фотографиях причудливых домов знаменитостей, где взгляд фотографа не остановится, скажем, на переполненной корзине для бумаг. О нет, что вы! Образы создаются вовсе не для того. Однако все кажется очевидным лишь на примере обсуждения современного материала. Прошлое – это другая реальность, которую из-за недостатка информации не так-то легко восстановить. Возможно, потому, что мы опираемся на подобные источники.
Итак, говоря о прошлом, в поисках незамеченного мы должны обратиться к другим источникам. Но их бывает непросто отыскать. К примеру, изобразительное искусство не слишком многословно в этом отношении. Есть множество профессиональных и любительских рисунков XIX века, изображающих гостиные, мастерские и кабинеты. Ни на одном (подчеркиваю – ни на одном) из них не найти плевательницы, хотя инвентарные списки тех времен подтверждают обыденность этого предмета.
Дневники и письма более подробны и содержательны. Пипс, обладая необычайной наблюдательностью, одним из первых описал плевание как привычку, причем удивительно распространенную. В наши дни известно, что такое пристрастие было связано с жеванием табака, и в большинстве заметок Пипса об этом также можно найти упоминание. Однажды, посетив театр, Пипс записал: «Одна дама сплюнула назад и нечаянно попала в меня. Но, увидев, насколько она хороша собой, я не стал расстраиваться из-за такого недоразумения». Поскольку женщины не жевали табак, значит, это было не что иное, как обыкновенная мокрота. Судя по невозмутимости Пипса, все было так же обыденно, как сплевывание табака. Несколько лет спустя один француз, проживавший в Лейдене, сообщал своим соотечественникам, что никто в Нидерландах «не осмелился бы сплюнуть в помещении… Это доставило бы флегматичным персонам определенный дискомфорт». То есть во Франции необходимость прочистить глотку воспринималась как обычное дело и в помещении, и за его пределами.
В немецких периодических изданиях XVIII века иногда встречаются редкие упоминания о плевательнице как «предмете для облегчения», предмете, делающем элегантную жизнь тогдашнего потребителя комфортнее, подобном резервуарам для охлаждения вина, часам, грелкам для ног и дорожным подушкам, складным письменным столикам или столикам для бритья со встроенным зеркалом.
В XIX веке встречаются упоминания о плевательницах, но все более редкие. Одна американка так описывала действия своего не по годам развитого малыша, подражавшего взрослым: «…он причмокивал и сплевывал в коробочку и… вытворял еще много чего забавного».
В XX столетии, когда уже сформировалось четкое представление о путях распространения заболеваний, эта привычка стала казаться одновременно и малопривлекательной, и откровенно опасной. Тогда же плевательницы приобрели новое значение в литературе и мемуарах, они стали символом прошлой примитивной жизни.
Но между тем история подобной «невидимой мебели» продолжалась. В железнодорожном санитарном кодексе Соединенных Штатов 1920 года не одна страница была посвящена регламентации мест, специально отведенных для плевания. А реклама плевательниц встречалась даже в 1940-х годах, когда, согласно печатным изданиям, еще тремя-четырьмя десятилетиями ранее они, казалось, совершенно ушли из жизни людей.
Хозяйка дома: «Итак, девочки! Наполним бокалы! Я предлагаю тост, который вы все воспримете с удовольствием. За джентльменов!»
Созданная в 1853 году карикатура Джона Лича для журнала «Панч» изображает мир, где женщины и мужчины поменялись ролями. Молодые люди удаляются в гостиную после обеда, оставляя женщин выпить, покурить и поговорить об охоте на фазана. Комната в полном беспорядке: съехавшая набок скатерть, разбросанные стулья. Женщины, вместо того чтобы степенно сидеть за столом, уподобляются мужчинам и составляют стулья парами друг напротив друга; одна из дам кладет ноги на стул. В романах часто встречаются описания подобного, чисто мужского, стиля послеобеденного времяпрепровождения, где особое внимание уделяется беседе, иногда описываются манеры персонажей. Но те отрывки, в которых речь идет о подобном использовании мебели, можно пересчитать по пальцам. Однако, за отсутствием других материалов, мы будем считать эти редкие строки иллюстрацией типично мужского поведения в обществе того времени, причем в разных его слоях. Заметьте, это исключительный случай, когда мы делаем допущение, основываясь на таких слабых доказательствах.
Сегодня, чтобы усесться поудобнее, мы без стеснения устраиваем ноги повыше.
Будучи не слишком осведомленными о прошлом, не имея достаточного количества литературы, находясь под влиянием телевизионных мелодрам и фильмов, мы не слишком задумываемся о собственных привычках.
К тому же следует отметить, что наши представления о мебели и комфорте прошлого ошибочны. В 30-х годах XIX века появились стулья с низкими сиденьями и подлокотниками, специально спроектированные для пышных юбок и не очень длинных женских ног. Тем не менее в 60-х годах того же века мода на кринолины обязывала дам сидеть на самом краешке стула; в 80-х годах турнюры, вечно упиравшиеся в спинку стула, почти лишили женщин возможности присесть; ну а в 90-х, когда корсеты удлинились, сидеть комфортно стало просто немыслимо. Удобство оказалось прерогативой мужчин, что, собственно, и высмеивает Джон Лич в своей карикатуре.
Порою выяснить, как жили люди, оказывается гораздо сложнее, чем узнать, что их окружало. Наше представление о доме и быте часто не соответствует тому, какими они были на самом деле. Есть реальность, есть восприятие современников, верное или нет; есть записи, дошедшие до нас; и есть интерпретация и искажение временем всей этой информации. Каждый из перечисленных факторов непостоянен и неоднозначен.
Например, типичное представление о домашнем устройстве состоит в том, что помещения дома должны разделяться по половому и возрастному признаку, а также по классовой принадлежности обитателей. Начиная с XVIII столетия спальные помещения в наиболее зажиточных домах отводились отдельно для родителей и детей; девочки отделялись от мальчиков; слуги больше не спали в одной комнате и тем более в одной кровати со своими хозяевами – их помещали в комнатах, расположенных на чердаке или цокольном этаже дома.
И все же два судебных дела в Лондоне свидетельствуют о том, что правила существуют для того, чтобы их нарушать. В 1710 году в одном доме существовало настолько строгое разграничение во всем, что касалось слуг и хозяев, что дело доходило до пользования разными лестницами. В том же десятилетии племянница какого-то другого домовладельца делила спальню на чердаке со своей служанкой, а титулованный жилец спал в одной комнате со своим лакеем. Это пример двух домов, одинаковых по социальному и финансовому статусу, практически совпадающего временного периода. В одном хозяева и прислуга тесно сосуществуют в домашнем пространстве, в другом – практически полностью разделены.
Все, о чем мы можем прочесть в литературных произведениях, в руководствах или в архитектурных трактатах, не обязательно существовало в каждом доме. Получается, наши привычные представления уже настолько прижились, будь то образы быта, навеянные голландской живописью, или, напротив, случаи полной амнезии, как с плевательницей, что мы вовсе не готовы с ними расстаться. Они кажутся нам истинами, которые невозможно подвергнуть сомнению.
Книга «Сотворение дома» задумана как та самая карикатура из «Панча» – для того чтобы проявить невидимые узоры бытия. Словом, книга не о стуле как предмете, а о том, как на нем сидели; не о том, что пропагандировали журналы, а о том, как люди воспринимали моду. Не о том, как украшали дома, а о том, как определенный декор отражал привычки людей, которые жили в этих домах. И как эти привычки, в свою очередь, соотносились со взглядами обитателей и взглядами общества в целом.
То, из чего состоит наш дом как среда обитания, полностью отличается от того, что необходимо для возведения дома как здания. Представление о быте и его истории основано на немногочисленных исследованиях. Есть книги по архитектуре, по декору интерьера, по домашнему хозяйству, по социальной и экономической истории. В них обычно дом не рассматривают как нечто особенное. Скорее всего, это происходит из-за окутывающей его невероятно густой паутины культурных наслоений. Проще принять все на веру.
В первой части – «Идеи дома» – мне бы хотелось обозначить некоторые политические, религиозные, экономические и социальные изменения, создававшие условия, при которых «дом» вырос, расцвел и превратился в то, что мы подразумеваем под этим словом в Северо-Западной Европе, а затем и в США.
Во второй части – «Технология дома» – я расскажу, как инновации и технологии повлияли на теперешний образ «дома». Многие перемены произошли в ранние годы современного периода.
В книге «Сотворение дома» я коснусь причин, процесса возникновения и утверждения новых идей, получивших свое развитие в XVIII и XIX веках. Речь пойдет о процессе, который в большинстве своем закончился лишь в первых десятилетиях XX века, когда модернизм – движение, недаром окрещенное «внедомашним», – обозначил идеи радикально иного направления.
Нет ничего проще, чем отнестись предвзято к людям, основываясь на знаниях об окружающей их среде. К примеру, поэт Эдмунд Спенсер в 1596 году написал, что Ирландия – это «дикая безбрежная пустыня». Жители Ирландии, как считал этот попавший в чуждые ему условия жизни англичанин, «даже не думают обзавестись горшком, сковородой, чайником, матрасом или мягкой кроватью – никакими бытовыми удобствами. Поэтому неудивительно, что они не обладают манерами, честностью, что они невежественны и грубы». Таким образом, тех, у кого в конце XVI века не было ни кухонной утвари, ни постельных принадлежностей, ни других бытовых предметов, можно считать неотесанными и грубыми.
В 1865 году, спустя три столетия после того, как Спенсер сделал свои записи, проводилось дознание по поводу мужчины, который умер от голода, не желая отправляться в работный дом. Как сообщила его вдова, муж не смог смириться с мыслью о том, что лишится «удобств нашего маленького дома». Следственная комиссия попросила ее уточнить показания, поскольку не увидела ничего, кроме пустой комнаты с кучей сена в углу. Далее говорится, что «вдова заплакала и сказала, что у них еще имеется лоскутное одеяло и прочие мелочи». Столетия разделяют эти домашние хозяйства, лишенные «горшка, сковороды, чайника, матраса или мягкой кровати», однако нет никакой причины сомневаться в том, что ирландцы XVI века заботились о своих «мелочах» не меньше, чем вдова Викторианской эпохи.
Слово «дом» по-прежнему остается наполненным все тем же смыслом, а его обитатели питают все ту же неослабевающую привязанность к своему жилищу. Может, поэтому оказалось легко свести образ «дома» к детской картинке, простому чертежу, лишенному всяких деталей?
«Дом», как идея сама по себе и как идея реализованная, изменялся и развивался с каждым новым витком современной истории. Идея и ее изменение – вот предмет нашего разговора.
Часть первая
Идеи дома. То, что было вначале
Глава 1
Семья и дом
Допускаю, что для многих слово «дом» сегодня, скорее всего, заключает в себе идею ухода от мира. Однако мало найдется таких, кто решится поспорить, насколько желанным для нас становится дом благодаря использованию продуктов промышленного производства, будь то общедоступные потребительские товары или технологии гигиены, освещения и отопления. Это не совпадение, а зависимость реальности физического существования современного европейского дома от развития промышленной революции в Северо-Западной Европе.
Одним из ключевых пунктов в экономической истории является вопрос о том, почему такой удаленный район, как северо-запад Европы, находившийся на политической, географической и экономической периферии, стал двигателем индустриального мира? Почему все элементы, связанные вместе, превращаются в «современность» – концепцию национальных государств, технологические инновации, ставшие топливом для промышленной революции и возникновения капитализма? Почему именно здесь?
Казалось бы, города-государства в Италии времен Возрождения или величайшие дворы своего времени в космополитической Франции должны были оказаться более очевидными претендентами на такие преобразования. На мировой арене могла бы проявить себя монолитная в административно-хозяйственном смысле Китайская империя. Однако первыми стали Нидерланды, затем Англия – две страны, которые представляли в то время минимальную политическую важность. Однако именно они создают наиболее благоприятную почву для великих изменений.
Ответ на поставленный вопрос всегда оказывался достаточно обобщенным: основа современного мира появилась именно здесь, поскольку именно здесь произошла промышленная революция. Но почему же именно здесь? Далее обычно следует не столько ответ на вопрос, сколько перечисление факторов. Промышленная революция, услышим мы, произошла в данном регионе потому, что все факторы, повлиявшие на событие, сконцентрировались в силу обстоятельств не где-либо и не по отдельности, а все разом в Северо-Западной Европе. Промышленная революция, говорится далее, была обусловлена завершением эпохи феодализма (а в Англии, где феодализм отступил гораздо раньше, с ослаблением манориальной системы), что поспособствовало развитию фермерства в сельскохозяйственных регионах и стало началом становления профессионального среднего класса в городах. При этом неуклонно растущая численность населения привела к переизбытку рабочей силы в сельском хозяйстве. Под давлением обстоятельств работники перекочевывали в районы зарождающейся промышленности и в города. Развитие судоходства и новейшие исследования способствовали открытию новых торговых путей. Таким образом появляется доступ к изделиям и товарам, до того времени неизвестным или считавшимся роскошью. Государственный контроль и в то же время субсидирование колонизации уменьшают значимость цехов на дому – цехов, которые, как и картели, держали высокие цены и подавляли любое предпринимательство. Когда все это произошло, в Амстердаме возникли новые финансовые структуры, а кроме того, были установлены новые философские концепции свободной торговли.
Тем временем другая система – протестантизм (религия Северо-Западной Европы, пропагандирующая усердный труд и, кстати, идею о том, что мировой успех – знак благосклонности Господа) – развивалась, не отставая от торговли и финансов. Система приобретала новые формы, что, по словам Макса Вебера, можно считать «духом капитализма». Добавьте в эту смесь достаточно грамотное население, систему патентов и вознаграждение инноваций, в целом хорошее снабжение природными ресурсами (в 1700 году 80 процентов мировой добычи угля приходилось на Британские острова). Объединяем все эти аспекты и подводим триумфальный итог – они породили промышленную революцию. Если вновь обратиться к роману «Робинзон Крузо», то можно заметить, что все нити, непохожие и разные, переплелись в 1719 году. Роман воспринимали по-разному: как пуританскую автобиографию духовного роста, или как рассказ о колониальной эксплуатации и торговле, или как притчу о современном индивидуализме и о трансформации капитализма. В то же время традиционные экономисты использовали Крузо для иллюстрации теорий конкуренции, распределения ресурсов и разделения труда. Но Крузо, или, точнее, Дефо, их опередил: словосочетание «богатство народов» он успел использовать в своем романе добрых три десятка раз. К тому моменту, когда Смит впервые дал классическое объяснение сути спроса и предложения – стоимость товаров падает, если они находятся в избытке, и растет, когда они в недостатке, – Крузо уже испытал это на себе. До крушения корабля Робинзон был, как повествует роман, торговцем в Бразилии, обеспечивая свою жизнь тем, что возил английские товары туда, где они были редки, а следовательно, дороги.
Одним из условий удачи промышленной революции стала другая революция – потребительская, которая началась на заре XVIII века. За последние тридцать лет историки, занимающиеся вопросами потребления, или в более общем смысле – материальной культуры, модифицировали фразу «спрос и предложение». Они утверждают, что исторически было бы верно поменять эти два понятия местами. Известно, что предложение не влечет за собой спрос, но, наоборот, спрос рождает предложение. Желание получить определенные товары или вещи – вот что создало необходимые условия для начала промышленной революции, благодаря чему зародилась современность. А без спроса на определенные товары, без возможности их получить не возникло бы и других факторов. Но в этом случае революция потеряла бы смысл.
Однако вопрос, почему промышленный переворот произошел именно в Северо-Западной Европе, так и остается открытым. Об истоках потребительской революции – тоже. Положение, при котором доходы некоторых людей превышали их реальные жизненные потребности, было распространено во многих странах того времени, но никакая потребительская революция почему-то не произошла, скажем, в Китае. Простое объяснение факта: социальное подражание, то есть желание быть не только наравне со своими обеспеченными соседями, но и с теми, кто находится на ступень выше на социальной лестнице, – вот что двигало желанием обладать товарами потребления.
В Англии и в Нидерландах, которые первыми пережили потребительскую революцию, классовые различия оказались не столь велики, а иногда вовсе стирались, как, например, в случае с сословием аристократов (в Англии внук обнищавшего аристократа становился рабочим; а во Франции или Индии он продолжал считаться пусть обедневшим, но аристократом). Социальный разрыв, должно быть, мог выглядеть преодолимым для тех, кто находился внизу социальной лестницы. В особенности этому способствовало появление новых рекламных и печатных технологий. Газеты, журналы и листовки распространяли информацию о доступных товарах так быстро, как никогда прежде.
Но все же соревновательный дух и коммерческие взаимоотношения, ориентированные на продажу, с географической точки зрения не фокусировались на какой-то определенной территории вплоть до времен начавшейся потребительской революции. Что же могло спровоцировать спрос, или, можно сказать, такое стремление обладать товарами?
Отчасти потребительскую революцию можно считать конечным продуктом четырех других событий. Это: конец 80-летней войны и голландское восстание против испанцев в 1648 году; американская и французская революции 1776 и 1789–1792 годов; продолжавшаяся более века промышленная революция. События породили более гибкие социальные структуры. Зарождающийся средний класс (так его можно называть именно с этого времени) постепенно набирает все большую силу, потеснив дворянство и аристократию.
Средний класс богател, особенно в Нидерландах, главным образом на том, что начиная со Средних веков заправлял на денежном рынке, а не на рынке земельной собственности. Именно в этой сфере экономики создавались финансовые инструменты, включая коммерческие кредиты и государственные займы – «сущность капиталистической экономики» в начале ее расцвета. Благодаря им начали создаваться первые современные города.
Нидерландская революция и протестантская Реформация внесли свой вклад в изменение шкалы землепользования, чего прежде никогда не случалось. В Утрехте до Реформации более 30 процентов всей собственности принадлежало церкви. Затем эта собственность была превращена в городскую или передана в частное, светское владение. Урбанизация – одновременно и значимый фактор, и побочное явление революции – означала, что общественные убеждения стали основываться не на родословных и репутациях, а на презентации своего собственного «я», что самым тесным образом переплетается с темой владения личным имуществом.
Перечисленные факторы создали такую среду, в которой потребительская революция была не столько возможной, сколько необходимой.
Но вполне возможно, что другой аспект, тесно связанный с потребительской революцией и самим домом, оказался гораздо важнее. Историк Мэри С. Хартман сделала весьма правдоподобное предположение о том, что ключевым элементом, который прежде выпадал из поля зрения исследователей или оставался без должного внимания, явилась уникальная система бракосочетания, изобретенная не где-то, а именно в Северо-Западной Европе. В результате образовалась нуклеарная семья (состоящая из супругов и их детей). Она появилась в этих местах, по существу, к 1500-м годам или несколько раньше.
В большинстве случаев мужчины и женщины вступали в брак довольно поздно (мужчины – ближе к тридцати, а женщины ближе к двадцати пяти годам). Возраст пары стал более равным по сравнению с теми временами, когда только появлялись общества, в которых были приняты брачные отношения. Как мужчинам, так и женщинам приходилось еще до брака работать в течение некоторого периода, обычно для того, чтобы сэкономить средства для создания собственного хозяйства после вступления в брак. (Совсем юных девушек в Северо-Западной Европе выдавали за мужчин, которые намного превосходили их по возрасту, только в среде правящей элиты в династических целях и для наследственной передачи имущества.)
Для многих людей в разные времена основной целью в жизни (или способом выживания) оказался брак. Кроме знатности и богатства, брак обеспечивал надежную передачу наследства или даже его приумножение при переходе от одного поколения к другому. Для более низких социальных классов брак служил гарантией преемственности ремесленных навыков, к тому же формировал мощную рабочую основу для поддержки семьи.
Возможно, покажется полной неожиданностью, что такое вечное слово, как «семья», во все времена понималось по-разному.
В римском мире слово famulus означало раба, familia указывало не на родственные связи, а на отношения подчинения и владения. К Средним векам в Северной Европе понятие «семья» означало всех, кто жил в одном доме, при одном хозяйстве, включая и крепостных, закрепленных за хозяйством. Но глава хозяйства не входил в это число. В те времена «семья» оставалась понятием, обозначавшим подчиненность, а не родство.