Полная версия
Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу
В результате крайней враждебности, проявленной в Советском Союзе к «Доктору Живаго», роман, который в ином случае приобрел бы небольшую элитную читательскую аудиторию, стал международным бестселлером. Еще больше возросли продажи «Доктора Живаго» после того, как Шведская академия в 1958 году удостоила Пастернака Нобелевской премии по литературе. До того Пастернака выдвигали на премию несколько раз за его стихи, но после выхода в свет «Доктора Живаго» у Нобелевского комитета как будто не осталось выбора. Кремль отнесся к премии как к антисоветской провокации и организовал безжалостную международную кампанию, в которой писателя чернили, называя предателем. Пастернака довели почти до самоубийства. Масштаб злобной травли пожилого писателя поражал людей во всем мире, в том числе и многих писателей, до тех пор сочувственно относившихся к Советскому Союзу. На защиту Пастернака встали такие несхожие фигуры, как Эрнест Хемингуэй и премьер-министр Индии Джавахарлал Неру.
Пастернак жил в обществе, в котором романы, стихи и пьесы считались важнейшими видами коммуникации и развлечения. Тематика, эстетика и взгляды авторов и героев становились предметами ожесточенных дискуссий, проигравшие в которых иногда расплачивались своей жизнью. После 1917 года почти 1500 писателей в Советском Союзе были казнены или умерли в лагерях[28], куда попали по самым разным сфабрикованным делам. Писателей либо торжественно просили создать нового «советского человека», либо изолировали, а в отдельных случаях подавляли; литература служила либо революции, либо врагам государства.
Члены советского руководства охотно писали о революционном искусстве; произносили многочасовые речи о цели прозы и поэзии и вызывали писателей в Кремль, чтобы поучать их, напоминая об их обязанностях. Вожди прекрасно понимали, какой силой обладает слово. Так, Ленина подтолкнул к революционной деятельности роман Чернышевского «Что делать?» «Искусство принадлежит народу[29], – говорил Ленин. – Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудящихся масс. Оно должно объединять чувство, мысль и волю этих масс, подымать их. Оно должно пробуждать в них художников и развивать их. Должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие, утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьянские массы нуждаются в черном хлебе?»
Когда в начале 1930-х годов к власти пришел Сталин, он немедленно взял литературную жизнь под строгий контроль. Литература больше не была союзницей партии; она стала ее служанкой. Художественное многообразие предшествующего десятилетия увяло. Сталин, в юности сам баловавшийся стихами, жадно и помногу читал, иногда проглатывая по нескольку сотен страниц за день. Он подчеркивал красным абзацы, которые ему не нравились. Он прикидывал, где можно поставить ту или иную пьесу. Однажды он позвонил Пастернаку по телефону, чтобы спросить у него, настоящий ли поэт Осип Мандельштам. На самом деле разговор шел о судьбе Мандельштама. Сталин решал, каким писателям присудить главную литературную премию, естественно названную Сталинской.
Советские читатели тосковали по настоящей литературе, но насладиться чем-то хорошим удавалось редко. Полки ломились под тяжестью сухой, шаблонной халтуры, написанной по заказу. Исайя Берлин находил такие произведения «безнадежно второсортными»[30]. К тем писателям, которые сохраняли индивидуальность, – в числе немногих к Пастернаку и Анне Ахматовой – относились едва ли не льстиво. На публичных чтениях их стихов собирались концертные залы, а их произведения, даже запрещенные, находили путь к читателям. В лагере Обозерка[31] на берегах Белого моря заключенные развлекались тем, что сравнивали, кто из них помнит наизусть больше стихов Пастернака. Русский эмигрантский критик Виктор Франк, объясняя притягательность Пастернака, писал, что в его стихах «небо было глубже[32], звезды светили ярче, дожди громче, а солнце ярче… Никакой другой поэт в русской литературе – а может быть, и во всем мире – не способен так наделить тем же волшебством обычные предметы нашей повседневной жизни, как он. Для его проницательного глаза нет ни слишком мелкого, ни слишком незначительного, у него взгляд ребенка, взгляд первого человека на новой планете: лужи, подоконники, подзеркальники, фартуки, двери железнодорожных вагонов, волоски, торчащие на мокром пальто, – все эти мелочи повседневной жизни превращены у него в вечную радость».
Отношения поэта с коммунистической партией, ее вождями и литературными кругами Советского Союза были крайне двойственными. До начала Большого террора конца 1930-х годов Пастернак в стихах хвалил Ленина и Сталина; одно время его даже привлекали вероломство и властолюбие Сталина. Но по мере того, как страна все больше погружалась в кровавый кошмар, он все больше разочаровывался в Советском государстве. Пастернак выжил в годы террора, хотя многие его собратья сгинули бесследно. Чем можно объяснить такое везение? Террор выхватывал жертв наугад – скашивая верных и оставляя в живых кого-то из подозрительных. Пастернака охраняла удача, его международный статус и, возможно самое главное, заинтересованное наблюдение Сталина за уникальным и иногда эксцентрическим талантом поэта.
Пастернак как будто не собирался бросать вызов властям, но жил в намеренной изоляции творчества и загородной жизни. К «Доктору Живаго» он приступил в 1945 году; для завершения романа понадобилось десять лет. Творчество перемежалось периодами болезни; кроме того, иногда приходилось откладывать роман и зарабатывать на жизнь переводами. Иногда и сам Пастернак изумлялся, перечитывая то, что вышло из-под его пера.
Фактически «Доктор Живаго» стал первым романом Пастернака; когда работа была кончена, ему исполнилось уже 65 лет. В первом своем крупном прозаическом произведении Пастернак во многом отразил свой жизненный опыт и свои взгляды. «Доктор Живаго» не был полемическим произведением, не содержал нападок на Советский Союз и не превозносил другой социальный строй. Его сила в духе индивидуализма, в стремлении Пастернака найти нечто общее с землей, поиски правды жизни, поиски любви. Подобно Достоевскому, он хотел свести счеты с прошлым и отразить сложный период в истории России посредством «верности поэтической правде»[33].
По мере развития сюжета Пастернак понял, что «Доктор Живаго» служит упреком всей недолгой истории Советского государства. Сюжет, герои, сама атмосфера романа становились воплощением чего-то чуждого советской литературе. На страницах «Живаго» выражалось презрение к «мертвящей и безжалостной»[34] идеологии, которая так вдохновляла многих современников Пастернака. «Доктор Живаго» стал его завещанием, прощальным приветом погубленному ушедшему веку и чувствам, которые он лелеял. Он был одержим мыслью издать роман – в отличие от многих его современников, которые тайно писали «в стол».
«Доктор Живаго» вышел подряд на итальянском, французском, немецком и английском, а затем и на других языках – но только не на русском.
В сентябре 1958 года на Всемирной выставке в Брюсселе красивые синие книжки «Доктора Живаго» на русском языке бесплатно раздавали советским гостям ватиканского павильона. Немедленно поползли слухи о происхождении этого таинственного издания; в ноябре 1958 года впервые упомянули о том, что роман тайно издан ЦРУ. Однако ЦРУ открыто не признавало своей роли в публикации романа.
До наших дней дошли несколько апокрифических рассказов о том, как ЦРУ раздобыло оригинальную рукопись «Доктора Живаго» и почему ЦРУ так не терпелось издать роман по-русски. Говорили, что британская разведка[35] вынудила сесть на Мальте самолет, на котором летел из Москвы Фельтринелли. Затем агенты извлекли из чемодана Фельтринелли рукопись и тайно пересняли страницы. Такого не было. Некоторые друзья Пастернака во Франции[36] ошибочно полагали, что выход «Доктора Живаго» на языке оригинала был необходим для выдвижения автора на Нобелевскую премию; время от времени эта версия всплывает на поверхность[37]. Однако Нобелевская премия не являлась целью разведслужбы. Кроме того, согласно данным о распространении книги, рассекреченным ЦРУ, в Стокгольм ни одного экземпляра не посылали. В задачу разведслужбы входила передача «Доктора Живаго» в Советский Союз, чтобы книгу прочли как можно больше советских граждан.
Некоторые утверждали, что издание осуществили русские эмигранты[38] в Европе, а участие ЦРУ было незначительным – оно всего лишь финансировало эмигрантские организации. На самом деле ЦРУ принимало большое участие в издании книги. Операцию по печати и распространению «Доктора Живаго» проводил отдел Советской России и курировал лично директор ЦРУ Аллен Даллес. Кампанию санкционировал Оперативный координационный комитет (ОКК), который отчитывался перед Советом национальной безопасности в Белом доме. Именно ЦРУ в 1958 году стояло за выходом в свет в Нидерландах издания в переплете. Карманное же издание в обложке было напечатано в штаб-квартире управления в Вашингтоне в 1959 году.
Орудие в идеологических схватках между Востоком и Западом – и это тоже часть необычайной жизни «Доктора Живаго».
Глава 1. «Со всей России сорвало крышу»
Пули чиркали[39] по фасаду дома Пастернаков на Волхонке, залетали в окна, застревали в гипсовых потолках. Орудийный огонь, начавшийся с нескольких отдельных перестрелок, перешел в ожесточенные уличные бои в соседних кварталах; семья вынуждена была прятаться в дальних комнатах просторной квартиры на втором этаже. Однако и там оказалось небезопасно: стену пробило осколком снаряда. Немногочисленные москвичи, отважившиеся выйти на улицу, перебегали по Волхонке, пригнувшись, от одного укрытия к другому. Одного из соседей Пастернаков застрелили, когда он перебегал улицу перед их окнами.
25 октября 1917 года большевики в результате в основном бескровного переворота захватили власть в Петрограде, столице России. До Первой мировой войны город назывался Санкт-Петербургом, но на волне антигерманских настроений его решено было переименовать. Другие крупные города сдались не так легко; войска, верные вождю революции Ленину, свергли Временное правительство, находившееся у власти с марта. В Москве, торговом центре и второй столице страны, бои шли более недели; Пастернаки очутились в гуще схватки. Дом, в котором жила семья, стоял на вершине холма. Из девяти окон, выходивших на улицу, открывался панорамный вид на Москву-реку и монументальный золотой купол храма Христа Спасителя. Совсем рядом, в нескольких сотнях метров, находился Кремль. Пастернак, снимавший комнату на Арбате, в день, когда начались бои, зашел навестить родителей и выбраться уже не смог. Позже им с родителями и младшим, 24-летним, братом Александром пришлось спуститься к соседям на первый этаж. Телефон не работал, света не было, воду давали изредка и почти без напора – она текла из крана тонкой струйкой. Две сестры Бориса, Жозефина и Лидия, очутились в таких же ужасных условиях в стоящем неподалеку доме их кузины. Они вышли на прогулку в один не по сезону теплый вечер, как вдруг на улицах появились броневики, и улицы быстро опустели. Сестры едва успели добежать до дома двоюродной сестры. Они увидели, как прохожего, шедшего по противоположной стороне улицы, убило случайной пулей. Несколько дней постоянный треск пулеметов и взрывы снарядов перемежались «криками стрижей и ласточек»[40]. А потом, так же стремительно, как все началось, «воздух очистился[41], и наступило зловещее молчание». Москва сдалась Советам.
Революционные волнения начались в Петрограде в феврале 1917 года, когда к женщинам, протестующим против нехватки хлеба, примкнули десятки тысяч бастующих рабочих, а усталость от войны вылилась в стихийные демонстрации против обессиленной монархии. Два миллиона человек погибли на фронтах Первой мировой войны, на Восточном фронте, и еще полтора миллиона умерли от болезней и военных действий. Экономика обширной, отсталой Российской империи рушилась. Когда войска, верные царю, открыли огонь по толпе, убив несколько сотен человек, в столице вспыхнуло восстание. 3 марта Николай II, преданный армией, отрекся от престола, и окончилось трехсотлетнее царствование династии Романовых.
Пастернак, который во время Февральской революции находился на Урале, на химическом заводе, поспешил вернуться в Москву. Часть пути он проделал в кибитке[42], санях с крытым верхом. От холода он зарывался в сено и кутался в овчинный тулуп. Пастернак, его братья и сестры радовались падению монархии, приветствовали новое Временное правительство и, превыше всего, перспективу конституционного строя. Подданные становились гражданами, и они получали удовольствие от этого превращения. «Подумайте… когда море крови и грязи начинает выделять свет»[43], – говорил Пастернак одному другу. Его сестра Жозефина писала, что Бориса «захватила» и «отравила»[44] харизма Александра Керенского, крупной политической фигуры, и его воздействие на толпы, собиравшиеся той весной у Большого театра. Временное правительство отменило цензуру и объявило свободу собраний.
Позже Пастернак отразит в романе то чувство эйфории. Героя «Доктора Живаго» тоже захватывали речи – блестяще живые, почти колдовские. «Вчера я ночной митинг наблюдал[45]. Поразительное зрелище… Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? «Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования».
Живаго казалось, что «со всей России сорвало крышу». Политическое брожение, однако, ослабило Временное правительство, которое оказалось не способно учредить свои приказы. Губительнее всего оказалось решение, вызвавшее широкую ненависть, продолжать участие в мировой войне. Большевики, получившие народную поддержку благодаря обещанию «хлеба, мира и земли» и ведомые предвидением Ленина, что власть можно взять, в октябре начали восстание и вторую революцию. «Какая великолепная хирургия[46]! – писал Пастернак в «Докторе Живаго». – Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы!»
Большевики, в своей конституции, обещали Утопию – «отмену эксплуатации человека человеком[47], полную отмену разделения общества на классы, безжалостное подавление эксплуататоров, установление социалистической власти общества и победу социализма во всех странах».
Юрий Живаго быстро разочаровывается потрясениями нового строя: «Но, во-первых, идеи общего совершенствования[48] так, как они стали пониматься с октября, меня не воспламеняют. Во-вторых, это всё еще далеко от существования, а за одни еще толки об этом заплачено такими морями крови, что, пожалуй, цель не оправдывает средства. В-третьих, и это главное, когда я слышу о переделке жизни, я теряю власть над собой и впадаю в отчаяние».
Слово «переделка» было то же самое, какое употребил Сталин, когда провозглашал тост за писателей – инженеров человеческих душ. Живаго говорит своему собеседнику, командиру партизанского отряда: «Я допускаю, что вы светочи[49] и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас и ну вас всех к чорту».
Это суждения гораздо более старшего Пастернака, который писал через тридцать с лишним лет после революции; он оглядывался назад с горечью и презрением. В то же время, когда Пастернаку было двадцать семь лет, он был влюблен, писал стихи и был захвачен «величием момента».
Пастернаки были известной семьей в кругах московской художественной интеллигенции прозападного толка. Они выступали в поддержку реформы самодержавия. Отец Бориса, Леонид Осипович, был известным художником-импрессионистом, профессором Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Он родился в еврейской семье; его отец содержал гостиницу в Одессе, многонациональном и живом городе в «черте оседлости», где вынужденно проживали многие российские евреи. В Одессе была богатая культурная жизнь; Пушкин, побывавший в Одессе в первой четверти XIX века, писал: «Там все Европой дышит, веет». Сначала Леонид переехал в Москву в 1881 году, чтобы изучать медицину в Московском университете. Осенью 1882 года, не вынеся работы с трупами, он бросил медицину и поступил в Мюнхенскую академию художеств. Дочь Лидия называла его «человеком мечтательным, мягким[50]… неторопливым и нерешительным во всем, кроме работы».
Отслужив обязательную военную службу, Леонид в 1888 году вернулся в Москву. Его картину «Письмо из дому» приобрел Павел Третьяков, коллекционер. Его внимание означало, что художник попал в число привилегированных. Кроме того, Леонид стал книжным иллюстратором; в 1892 году он принял участие в издании «Войны и мира» Льва Толстого. На следующий год Л. О. Пастернак и Толстой познакомились и подружились. За годы знакомства Пастернак не раз рисовал знаменитого писателя, в том числе сделал посмертный рисунок на станции Астапово в 1910 году. Л. О. Пастернак вместе с сыном Борисом ночным поездом поехали отдать последнюю дань уважения Толстому; Борис вспоминал, что великий старец показался ему крошечным и иссохшим, больше не глыбой, а «одним из тех, кого он описал[51] и дюжинами разбросал» на страницах своих произведений.
Помимо Толстого, в московской квартире Пастернаков бывали многие деятели культуры, в том числе композиторы Сергей Рахманинов и Александр Скрябин; многих из них Леонид Осипович рисовал. Дети считали приезды знаменитостей привычной картиной домашней жизни. «С самых ранних дней я наблюдал искусство и великих людей[52] и привык относиться к великим и исключительным как к чему-то естественному, как к норме жизни», – писал Пастернак, вспоминая светил, которые посещали гостиную его родителей и студию отца.
Детство Пастернака было наполнено и музыкой. Его мать, в девичестве Розалия Кауфман, была необычайно одаренным ребенком, которая, впервые подойдя к фортепиано в пятилетнем возрасте, великолепно воспроизвела пьесы, которые играл ее кузен, просто наблюдая за ним. Роза, как ее называли, была дочерью богатого одесского монополиста по продаже сельтерской воды. Первый сольный концерт она дала в восемь лет, в одиннадцать получала восторженные отклики в местной прессе, а через два года объездила с гастролями юг России. Она выступала в Санкт-Петербурге, училась в Вене и была принята преподавателем музыки в Одесскую консерваторию еще до того, как ей исполнилось двадцать. «Мама была музыка[53], – писала ее дочь Лидия. – Возможно, были более искусные виртуозы, более блестящие исполнители, но никто не проникал глубже в суть, не умел подхватить неосязаемое, не поддающееся анализу, что заставляет разрыдаться при первом аккорде, при каждом порыве чистой радости и экстаза». Сделать карьеру пианистки Розе помешали тревожность, больное сердце и брак. С Леонидом Пастернаком она познакомилась в 1886 году в Одессе; они поженились в Москве, в феврале 1889 года. На следующий год родился Борис. Его брат Александр родился в 1893 году, Жозефина в 1900-м, а Лидия – в 1902 году.
В двенадцать лет Борис представлял себя в будущем пианистом и композитором. «Жажда импровизации[54] и композиции зажглась во мне и переросла в страсть». Он отказался от мысли стать композитором, узнав, что его игре не хватает блеска и природного чутья, свойственного некоторым выдающимся исполнителям, которых он боготворил, например Скрябину. Пастернак не мог вынести возможности того, что он не станет великим. В детстве он привык к тому, что он – лучший и первый; он не сомневался в своих способностях, как духовных, так и физических. Как-то летом, в деревне, увидев, как крестьянские девочки ездят на неоседланных лошадях, Борис убедил себя в том, что тоже может ездить верхом без седла. Ему не терпелось проверить себя. Когда он наконец убедил девочку дать ему прокатиться на ее лошади, двенадцатилетнего мальчика сбросила испуганная кобыла; он упал в реку и сломал правую ногу. Впоследствии правая нога у него стала немного короче левой. Из-за хромоты, которую он почти всю жизнь скрывал, его не призвали на военную службу во время Первой мировой войны. По словам брата, его природные таланты[55] «подтвердили в нем сильную веру в собственные силы, в свои способности и в свою судьбу». Второе место он отвергал в припадке обиды и забывал. «Я презирал все нетворческое[56], любую нудную, тяжелую работу, самоуверенно полагая, что в таких делах могу судить, – писал Пастернак много лет спустя. – В реальной жизни, думал я, все должно быть чудом, все должно быть предопределено свыше, ничто не должно быть создано или запланировано нарочно, ничто не должно делаться по чьему-то капризу». Забросив фортепиано, он обратился к поэзии.
Учась в Московском университете, где он занимался правом, а затем философией, и окончив курс с отличием, Пастернак посещал салон молодых писателей, музыкантов и поэтов – «пьяное сообщество»[57], где пили чай с ромом и совершались художественные эксперименты и открытия. Москва была полна частично совпадающими и враждующими салонами, образовавшимися вокруг противоборствующих философских и художественных течений, и Пастернак был их пылким, хотя и не слишком известным участником. «Они не подозревали[58], что перед ними большой поэт, и пока относились к нему как к любопытному курьезу, не придавая ему серьезного значения», – вспоминал его друг Константин Локс. Цветаева, слушавшая, как Пастернак читал свои стихи, писала, что он «говорил… глухо[59] и почти все стихи забывал. Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока. Было впечатление мучительной сосредоточенности, хотелось – как вагон, который не идет – подтолкнуть… «Да ну же…», и, так как ни одного слова так и не дошло (какая-то бормота, точно медведь просыпается), нетерпеливая мысль: «Господи, зачем так мучить себя и других!» Его кузина Ольга Фрейденберг считала, что Пастернак «не от мира сего»[60], называла его рассеянным и эгоцентричным: «Говорил, как обычно, один Боря»[61], – записала Ольга в своем дневнике после долгой совместной прогулки.
Пастернак склонен был влюбляться без взаимности; такая влюбленность становилась стимулом для стихов, но удручала молодого человека. Еще в Марбурге летом 1912 года он, студент-философ, получил категорический отказ от Иды Высоцкой, дочери богатого московского чаеторговца, которой он признался в любви. «Постарайтесь жить нормально[62], – сказала ему Ида. – Ваш образ жизни вводит вас в заблуждение. У всех, кто не обедает и недосыпает, появляется масса диких и невероятных идей». Отказ Иды привел к всплеску поэзии; стихи были написаны в тот день, когда он должен был сдавать эссе по курсу философии. В конечном счете он решил не оставаться в немецком университете и не поступать в докторантуру, «…как успешна моя поездка[63] в Марбург. Но я отказываюсь от всего – искусство, и ничего больше». Пастернак имел привычку беседовать в стихах со своими вымышленными возлюбленными, перемежая признания в любви философскими трактатами. Еще одна женщина, которая отказалась от более близких отношений, нежели дружба, жаловалась, что их «свидания превращались в его монологи». Любовные неудачи оставляли Пастернака эмоционально разбитым, зато предваряли интенсивные периоды творчества.
Его первая отдельная публикация появилась в декабре 1913 года, после особенно плодотворного лета, когда он «писал стихи не в виде редкого исключения[64], но часто и помногу, как рисуют или сочиняют музыку». Получившийся сборник, названный «Близнец в тучах», не вызвал ни особого интереса, ни воодушевления; позже Пастернак называл свои юношеские стихи «крайне вычурными». Вторая книга, «Поверх барьеров», вышла в начале 1917 года. Некоторые стихи были вырезаны царской цензурой; книга была полна опечаток и также почти не привлекла к себе внимания критиков. И все же за книгу «Поверх барьеров» Пастернаку впервые заплатили – незабываемый миг для любого писателя. Он получил 150 рублей.
Андрей Синявский назвал первые две книги Пастернака «настройкой»[65] и сказал, что они были «частью поисков своего голоса, своего видения жизни, своего места среди разнообразных литературных течений».
Летом 1917 года Пастернак был влюблен в Елену Виноград, молодую вдову, студентку, страстную сторонницу революции. Она водила поэта на демонстрации и политические митинги, радовалась его обществу, но ее не влекло к нему физически. «Связь оставалась платонической[66], нефизической и не завершенной эмоционально, что было мучительно для Пастернака», – отмечал один литературовед. Пламя страсти и разочарования на фоне общества, которое коренным образом менялось, вызвало к жизни цикл стихов, который выдвинул Пастернака в первые ряды русской литературы. Сборник назывался «Сестра моя – жизнь» и вышел с подзаголовком «Лето 1917». Сначала по рукам ходили рукописные экземпляры сборника, и он приобрел популярность, «какой не достигал ни один поэт после Пушкина»[67].