Полная версия
Поднятая целина
– Кабы они одни, ребятишки, дурили, а то и бабы к ним иные припрягаются. Вчера иду домой полудновать. Возля колодезя Настёнка Донецковых стоит, воду черпает. «Управляешься с курями, дед?» – спрашивает. «Управляюсь», – говорю. «А несутся какие курочки, дед?» – «Несутся, говорю, мамушка, да что-то плохо». А она, кобыляка калмыцкая, как заиржет: «Гляди, говорит, чтоб к пахоте кошелку яиц нанесли, а то самого тебя заставим курей топтать!» Стар я такие шутки слухать. И должность эта дюже обидна!
Старик хотел еще что-то сказать, но возле плетня грудь в грудь ударились кочета, у одного из гребня цевкой свистнула кровь, у другого с зоба вылетело с пригоршню перьев. Дед Аким рысцой затрусил к ним, на бегу вооружившись хворостиной.
В правлении колхоза, несмотря на раннее утро, было полно народу. Во дворе, возле крыльца, стояла пара лошадей, запряженных в сани, поджидая Давыдова, собравшегося ехать в район. Оседланный лапшиновский иноходец рыл ногою снег, а около топтался, подтягивая подпруги, Любишкин. Он тоже готовился к поездке в Тубянской, где должен был договориться с тамошним правлением колхоза насчет триера.
Кондрат вошел в первую комнату. За столом рылся в книгах приехавший недавно из станицы счетовод. Осунувшийся и хмурый за последнее время, Яков Лукич что-то писал, сидя напротив. Тут же толпились колхозники, назначенные нарядчиком на возку сена. Бригадир третьей бригады рябой Агафон Дубцов и Аркашка Менок о чем-то спорили в углу с единственным в хуторе кузнецом, Ипполитом Шалым. Из соседней комнаты слышался резкий и веселый голос Размётнова.
Он только что пришел; торопясь и посмеиваясь, рассказывал Давыдову:
– Приходют ко мне спозаранок четыре старухи. Коноводит у них бабка Ульяна, мать Мишки Игнатенка. Знаешь ты ее? Нет? Старуха такая, пудов на семь весом, с бородавкой на носу. Приходют. Бабка Ульяна – буря бурей, не сдышится от гневу, ажник бородавка на носу подсигивает. И с места намётом: «Ах ты, такой-сякой, разэтакий!» У меня в Совете народ, а она матюгается. Я ей, конечно, строго говорю: «Заткнись и прекрати выражение, а то отправлю в станицу за оскорбление власти. Чего ты, спрашиваю, взъярилась?» А она: «Вы чего это над старухами мудруете? Как вы могете над нашей старостью смываться?» Насилу дознался, в чем дело. Оказывается, прослыхали они, будто бы всех старух, какие к труду не способные, каким за шестьдесят перевалило, правление колхоза определит к весне… – Размётнов надулся, удерживая смех, закончил: – Будто бы за недостачей паровых машин, какие насиживают яйца, старух определят на эту работенку. Они и взбесились. Бабка Ульяна и орет как резаная: «Как! Меня на яйца сажать? Нету таких яиц, на какие бы я села. И вас всех чапельником побью, и сама утоплюсь!» Насилу их урезонил. «Не топись, говорю, бабка Ульяна, все одно в нашей речке воды тебе не хватит утопнуть. Все это – брехня, кулацкие сказки». Вот какие дела, товарищ Давыдов! Распущают враги брехню, тормоз нам делают. Начал допрашивать, откедова слухом пользовались, дознался: с Войскового монашка позавчера пришла в хутор, ночевала у Тимофея Борщева и рассказывала им, что, мол, для того и курей сбирают, чтобы в город всех отправить на лапшу, а старухам, дескать, такие стульцы поделают, особого фасону, соломки постелют и заставют яйца насиживать, а какие будут бунтоваться, энтих, мол, к стулу будут привязывать.
– Где эта монашка зараз? – с живостью спросил присутствовавший при разговоре Нагульнов.
– Умелась. Она не глупая: сбрешет – и ходу дальше.
– Таких сорок чернохвостых надо арестовывать и по принадлежности направлять. Не попалась она мне! Завязал бы ей на голове юбку да плетюганов всыпал… А ты – председатель Совета, а в хуторе у тебя ночует кто хочешь. Тоже порядочки!
– Черт за ними за всеми углядит!
Давыдов, в тулупе поверх пальто, сидел за столом, в последний раз просматривая утвержденный колхозным собранием план весенних полевых работ; не поднимая глаз от бумаги, он сказал:
– Клевета на нас – старый прием врага. Он, паразит, – все наше строительство хочет обмарать. А мы ему иногда козырь в руки даем, вот как с птицей…
– Чем это такое? – Нагульнов раздул ноздри.
– Тем самым, что пошли на обобществление птицы.
– Неверно!
– Факт, верно! Не надо бы нам на мелочи размениваться. У нас вон еще семенной материал не заготовлен, а мы за птицу взялись. Такая глупость! Я сейчас локоть бы себе укусил… А в райкоме мне за семфонд хвост наломают, факт! Прямо-таки неприятный факт…
– Ты скажи, почему птицу-то не надо обобществлять? Собрание-то согласилось?
– Да не в собрании дело! – Давыдов поморщился. – Как ты не поймешь, что птица – мелочь, а нам надо решать главное: укрепить колхоз, довести процент вступивших до ста, наконец, посеять. И я, Макар, серьезно предлагаю вот что: мы политически ошиблись с проклятой птицей, факт, ошиблись! Я сегодня ночью прочитал кое-что по поводу организации колхозов и понял, в чем ошибка: ведь у нас колхоз, то есть артель, а мы на коммуну потянули. Верно? Это и есть левый уклон, факт! Вот ты и подумай. Я бы на твоем месте (ты провел это и нас сагитировал) с большевистской смелостью признал бы эту ошибку и приказал разобрать кур и прочую птицу по домам. А? Ну, а если ты не сделаешь, то сделаю я на свою ответственность, как только вернусь. Я поехал, до свиданья.
Нахлобучил кепку, поднял высокий, провонявший нафталином воротник кулацкого тулупа, сказал, увязывая папку:
– Всякие же монашки недобитые ходят, и вот ну болтать про нас – женщин, старушек вооружать против. А колхозное дело такое молодое и страшно необходимое. Все должны быть за нас! И старушки, и женщины. Женщина тоже имеет свою роль в колхозе, факт! – И вышел, широко и тяжело ступая.
– Пойдем, Макар, курей разгонять по домам. Давыдов правильные слова говорил.
Размётнов, выжидая ответа, долго смотрел на Нагульнова… Тот сидел на подоконнике, распахнув полушубок, вертел в руках шапку, беззвучно шевелил губами. Так прошло минуты три. Голову поднял Макар разом, и Размётнов встретил его открытый взгляд.
– Пойдем. Промахнулись. Верно! Давыдов-то, черт щербатый, в аккурат и прав… – И улыбнулся чуть смущенно.
Давыдов садился в сани, около него стоял Кондрат Майданников. Они о чем-то оживленно говорили. Кондрат размахивал руками, с жаром рассказывая; кучер нетерпеливо перебирал вожжи, поправляя подоткнутый под сиденье махорчатый кнут. Давыдов слушал, покусывая губы.
Сходя с крыльца, Размётнов слышал, как Давыдов сказал:
– Ты не волнуйся. Ты поспокойнее. Всё в наших руках, всё обтяпаем, факт! Введем систему штрафов, обяжем бригадиров следить под их личную ответственность. Ну, пока!
Над лошадиными спинами взвился и щелкнул кнут. Сани вычертили на снегу синие округлые следы полозьев, скрылись за воротами.
На птичьем дворе сотни кур рассыпаны разноцветной галькой. Дед Аким с хворостинкой похаживает по двору. Ветерок заигрывает с сивой его бородой, сушит на лбу зернистый пот. Ходит «курощуп», расталкивая валенками кур; через плечо у него висит мешок, наполовину наполненный озадками. Сыплет дед озадки узкой стежкой от амбара к сараю, а под ногами у него варом кипят куры, непрестанно звучит торопливо-заботливое: «Ко-ко-ко-ко-ко-ко-ко!»
На гумне, отгороженном частоколом, сплошными завалами известняка белеют гусиные стада. Оттуда, как с полой воды во время весеннего перелета, полнозвучный и зычный несется гогот, хлопанье крыл, кагаканье. Возле сарая – тесно скученная толпа людей. Наружу торчат одни спины да зады. Головы наклонены вниз, – куда-то под ноги, внутрь круга, устремлены глаза.
Размётнов подошел, заглянул через спины, пытаясь разглядеть, что творится в кругу. Люди сопят, вполголоса переговариваются:
– Красный собьет.
– Как то ни черт! Гля, у него уж гребень набок.
– Ох, как он его саданул!
– Зев-то разинул, приморился…
Голос деда Щукаря:
– Не пихай! Не пихай! Он сам начнет! Не пихай, шалавый!.. Вот я тебе пихну под дыхало!..
В кругу, распустив крылья, ходят два кочета: один – ярко-красный, другой – оперенный иссиня-черным, грачиным пером. Гребни их расклеваны и черны от засохшей крови, под ногами набиты черные и красные перья. Бойцы устали. Они расходятся, делают вид, будто что-то клюют, гребут ногами подтаявший снег, следя друг за другом настороженными глазами. Притворное равнодушие их коротко: черный внезапно отталкивается от земли, летит вверх, как «галка» с пожарища, красный тоже подпрыгивает. Они сшибаются в воздухе раз и еще раз…
Дед Щукарь смотрит, забыв все на свете. На кончике его носа зябко дрожит сопля, но он не замечает. Все внимание его сосредоточено на красном кочете. Красный должен победить. Дед Щукарь бился с Демидом Молчуном об заклад. Из напряженнейшего состояния Щукаря неожиданно выводит чья-то рука: она грубо тянет деда за ворот полушубка, вытаскивает из круга. Щукарь поворачивается, лицо его изуродовано несказанной злобой, кочетиной решимостью броситься на обидчика. Но выражение лица мгновенно меняется, становится радушным и приветливым: это – рука Нагульнова. Нагульнов, хмурясь, расталкивает зрителей, разгоняет петухов, мрачно говорит:
– Китýшки тут оббиваете, кочетов стравливаете… А ну, расходись на работу, лодыри! Ступайте сено метать к конюшне, коли делать нечего. Навоз идите возить на огороды. Двое пущай идут по дворам и оповещают баб, чтобы шли разбирать курей.
– Распущается куриный колхоз? – спрашивает один из любителей кочетиного боя, единоличник в лисьем треухе, по прозвищу Банник. – Видать, ихняя сознательность не доросла до колхоза! А при сицилизме кочета будут драться или нет?
Нагульнов меряет спрашивающего тяжеленным взглядом, бледнеет.
– Ты шути, да знай, над чем шутить! За социализм самый цвет людской погиб, а ты, дерьмо собачье, над ним вышучиваешься? Удались зараз же отседова, контра, а то вот дам тебе в душу, и поплывешь на тот свет. Пошел, гад, пока из тебя упокойника не сделал! Я ить тоже шутить умею!
Он отходит от притихших казаков, в последний раз глядит на баз, полный птицей, и медленно, сутуловато идет к калитке, подавив тяжелый вздох.
Глава XX
В райкоме синё вился табачный дым, тарахтела пишущая машинка, голландская печь дышала жаром. В два часа дня должно было состояться заседание бюро. Секретарь райкома – выбритый, потный, с расстегнутым от духоты воротом суконной рубахи – торопился: указав Давыдову на стул, он почесал обнаженную пухло-белую шею, сказал:
– Времени у меня мало, ты это учти. Ну, как там у тебя? Какой процент коллективизации? До ста скоро догонишь? Говори короче.
– Скоро. Да тут не в проценте дело. Вот как с внутренним положением быть? Я привез план весенних полевых работ; может быть, посмотришь?
– Нет-нет! – испугался секретарь и, болезненно щуря сумчатые глаза, вытер платочком со лба пот. – Ты с этим иди к Лупетову, в райполеводсоюз. Он там посмотрит и утвердит, а мне некогда: из окружкома товарищ приехал, сейчас будет заседание бюро. Ну, спрашивается, за каким ты чертом к нам кулаков направил? Беда с тобой… Ведь я же русским языком говорил, предупреждал: «С этим не спеши, сколь нет у нас прямых директив». И вместо того, чтобы за кулаками гонять и, не создавши колхоза, начинать раскулачивать, ты бы лучше сплошную кончал. Да что это у тебя с семфондом-то? Ты получил директиву райкома о немедленном создании семфонда? Почему до сих пор ничего не сделано во исполнение этой директивы? Я буду вынужден сегодня же на бюро поставить о вас с Нагульновым вопрос. Мне придется настаивать, чтобы вам записали это в дела. Это же безобразие! Смотри, Давыдов! Невыполнение важнейшей директивы райкома повлечет за собой весьма неприятные для тебя оргвыводы! Сколько у тебя собрано семенного по последней сводке? Сейчас я проверю… – Секретарь вытащил из стола разграфленный лист, щурясь, скользнул по нему глазами и разом покрылся багровой краской. – Ну конечно. Ни пуда не прибавлено! Что же ты молчишь?
– Да ты не даешь мне говорить. Семфондом, верно, еще не занимались. Сегодня же вернусь, и начнем. Все это время каждый день созывали собрания, организовывали колхоз, правление, бригады, факт! Дела очень много, нельзя же так, как ты хочешь: по щучьему веленью, раз-два – и колхоз создать, и кулака изъять, и семфонд собрать… Все это мы выполним, и ты не торопись записывать в дело, еще успеешь.
– Как не торопись, если округ и край жмут, дышать не дают! Семфонд должен быть создан еще к первому февраля, а ты…
– А я его создам к пятнадцатому, факт! Ведь не в феврале же сеять будем? Сегодня послал члена правления за триером в Тубянской. Там председатель колхоза Гнедых бузит, на нашем письменном запросе, когда у них освободится триер, написал резолюцию: «В будущие времена». Тоже остряк-самоучка, факт!
– Ты мне про Гнедых не рассказывай. О своем колхозе давай.
– Провели кампанию против убоя скота. Сейчас не режут. На днях приняли решение обобществить птицу и мелкий скот, из боязни, что порежут, да и вообще… Но я сегодня сказал Нагульнову, чтобы он обратно раздал птицу.
– Это зачем?
– Считаю ошибочным обобществление мелкого скота и птицы, в колхозе это пока не нужно.
– Собрание колхоза приняло такое решение?
– Приняло.
– Так в чем же дело?
– Нет птичников, настроение у колхозника упало, факт! Незачем его волновать по мелочам… Птицу не обязательно обобществлять, не коммуну строим, а колхоз.
– Хорошенькая теория! А возвращать обратно есть зачем? Конечно, не нужно было браться за птицу, но если уж провели, то нечего пятиться назад. У вас там какое-то топтание на месте, двойственность… Надо решительно подтянуться! Семфонд не создан, ста процентов коллективизации нет, инвентарь не отремонтирован…
– Сегодня договорились с кузнецом.
– Вот видишь, я и говорю, что темпов нет! Непременно агитколонну к вам надо послать, она вас научит работать.
– Пришли. Очень хорошо будет, факт!
– А вот с чем не надо торопиться, вы моментально обтяпали. Кури. – Секретарь протянул портсигар. – Вдруг, как снег на голову, прибывают подводы с кулаками. Звонит мне из ГПУ Захарченко: «Куда их девать? Из округа ничего нет. Под них эшелоны нужны. На чем их отправлять, куда отправлять?» Видишь, что вы наработали! Не было ни согласовано, ни увязано…
– Так что же я с ними должен был делать?
Давыдов осердился. А когда в сердцах он начинал говорить торопливей, то слегка шепелявил, потому что в щербину попадал язык и делал речь причмокивающей, нечистой. Вот и сейчас он чуть шепеляво, повышенно и страстно заговорил своим грубоватым тенорком:
– На шею я их должен был себе повесить? Они убили бедняка Хопрова с женой.
– Следствием это не доказано, – перебил секретарь, – там могли быть посторонние причины.
– Плохой следователь, потому и не доказано. А посторонние причины – чепуха! Кулацкое дело, факт! Они нам всячески мешали организовывать колхоз, вели агитацию против, – вот и выселили их к черту. Мне непонятно, почему ты все об этом упоминаешь? Словно ты недоволен…
– Глупейшая догадка! Поосторожней выражайся! Я против самодеятельности в таких случаях, когда план, плановая работа подменяется партизанщиной. А ты первый ухитрился выбросить из своего хутора кулаков, поставив нас в страшно затруднительное положение с их выселением. И потом, что за местничество, почему ты отправил их на своих подводах только до района? Почему не прямо на станцию, в округ?
– Подводы нужны были.
– Вот я и говорю – местничество! Ну, хватит. Так вот тебе задания на ближайшие дни: собрать полностью семфонд, отремонтировать инвентарь к севу, добиться стопроцентной коллективизации. Колхоз твой будет самостоятельным. Он территориально отдален от остальных населенных пунктов и в «Гигант», к сожалению, не войдет. А тут в округе – черт бы их брал! – путают: то «гиганты» им подавай, то разукрупняй! Мозги переворачиваются!
Секретарь взялся за голову, посидел с минуту молча и уже другим тоном сказал:
– Ступай согласовывай план в райполеводсоюз, потом обедай в столовке, а если там обедов не захватишь, иди ко мне на квартиру, жена тебя покормит. Подожди! Записку напишу.
Он быстро черканул что-то на листке бумажки, сунул Давыдову и, уткнувшись в бумаги, протянул холодную потную руку:
– И тотчас же езжай. Будь здоров. А на бюро я о вас поставлю. А впрочем, нет. Но подтянитесь. Иначе – оргвыводы.
Давыдов вышел, развернул записку. Синим карандашом было размашисто написано:
Лиза! Категорически предлагаю незамедлительно и безоговорочно предоставить обед предъявителю этой записки.
Г. Корчжинский.«Нет, уж лучше без обеда, чем с таким мандатом», – уныло решил проголодавшийся Давыдов, прочитав записку и направляясь в райполеводсоюз.
Глава XXI
По плану площадь весенней пахоты в Гремячем Логу должна была составить в этом году 472 гектара, из них 110 – целины. Под зябь осенью было вспахано – еще единоличным порядком – 643 гектара, озимого жита посеяно 210 гектаров. Общую посевную площадь предполагалось разбить по хлебным и масличным культурам следующим порядком: пшеницы – 667 гектаров, жита – 210, ячменя – 108, овса – 50, проса – 65, кукурузы – 167, подсолнуха – 45, конопли – 13. Итого – 1325 гектаров плюс 91 гектар отведенной под бахчи песчаной земли, простиравшейся на юг от Гремячего Лога до Ужачиной балки.
На расширенном производственном совещании, состоявшемся двенадцатого февраля и собравшем более сорока человек колхозного актива, стоял вопрос о создании семенного фонда, о нормах выработки на полевых работах, ремонте инвентаря к севу и о выделении из фуражных запасов брони на время весенних полевых работ.
По совету Якова Лукича Давыдов предложил засыпать семенной пшеницы круглым числом по семи пудов на гектар, всего – 4669 пудов. Тут-то и поднялся оглушительный крик. Всяк себе орал, не слушая другого, от шума стекла в Титковом курене дрожали и вызванивали.
– Много дюже!
– Как бы не прослабило!
– По серопескам сроду мы так не высевали.
– Курям на смех!
– Пять пудов, от силы.
– Ну, пять с половиной.
– У нас жирной земли, какая по семь на десятину требует, с воробьиный нос! Толоку надо бы пахать, чего власть предусматривала?
– Либо возле Панюшкина буерака, энти ланы.
– Хо! Самые травяные места запахивать! Сказал, как в воду дунул!
– Вы про хлеб гутарьте, сколько килов на эту га надо.
– Ты нам килами голову не морочь! Мерой али пудом вешай!
– Гражданы! Гражданы, тише! Гражданы, вашу..! Тю-у-у, сбесились, проклятые! Одно словцо мне дайте! – надрывался бригадир второй, Любишкин.
– Бери их все, даем!
– Ну, народ, язви его в почку! Чисто скотиняка… Игнат! И чего ты ревешь, как бугай? Ажник посинел весь с натуги…
– У тебя у самого с рота пена клубом идет, как у бешеной собаки!
– Любишкину слово преставьте!
– Терпежу нету, глушно!
Совещание лютовало в выкриках. И наконец, когда самые горлодеры малость приохрипли, Давыдов свирепо, необычно для него, заорал:
– Кто-о-о так совещается, как вы?.. Почему рев? Каждый говорит по порядку, остальные молчат, факт! Бандитства здесь нечего устраивать! Сознательность надо иметь! – И тише продолжал: – Вы должны у рабочего класса учиться, как надо организованно проводить собрания. У нас в цеху, например, или в клубе собрание, и вот идет оно порядком, факт! Один выступает, остальные слушают, а вы кричите все сразу, и ни черта не поймешь!
– Кто вякнет середь чужой речи, того вот этой задвижкой так и потяну через темя, ей-богу! Чтоб и копыта на сторону откинул! – Любишкин встал, потряс дубовым толстенным запором.
– Этак ты нас к концу собрания всех перекалечишь! – высказал предположение Демка Ушаков.
Совещавшиеся посмеялись, покурили и уже серьезно взялись за обсуждение вопроса о норме высева. Да оно, как выяснилось, и спорить-то и орать было нечего… Первым взял слово Яков Лукич и сразу разрешил все противоречия.
– Надсадились от крику занапрасну. Почему товарищ Давыдов предлагали по семи пудов? Очень просто, это наш общий совет. Протравливать и чистить на триере будем? Будем. Отход будет? Будет. И может много быть отходу, потому у иных хозяев, какие нерадеи, семенное зерно от озадков не отличишь. Блюдется оно с едовым вместе, подсевается абы как. Ну, а ежели и будут остальцы, не пропадут же они? Птицей, животиной потравим.
Решили – по семь пудов. Хуже дело пошло, когда коснулись норм выработки на плуг. Тут уж пошел такой разнобой в высказываниях, что Давыдов почти растерялся.
– Как ты могешь мне выработку загодя на плуг устанавливать, ежели не знаешь, какая будет весна? – кричал бригадир третьей бригады, рябой и дюжий Агафон Дубцов, нападая на Давыдова. – А ты знаешь, как будет снег таять и какая из-под него земля выйдет, сырая или сухая? Ты что, сквозь землю видишь?
– А ты что же предлагаешь, Дубцов? – спрашивал Давыдов.
– Предлагаю бумагу зря не портить и зараз ничего не писать. Пройдет сев, и толкач муку покажет.
– Как же ты – бригадир, а несознательно выступаешь против плана? По-твоему, он не нужен?
– Нельзя загодя сказать что и как! – неожиданно поддержал Дубцова Яков Лукич. – И норму как можно становить? У вас, к примеру, в плугу три пары добрых, старых быков ходют, а у меня трехлетки, недоростки. Разве же я с ваше вспашу? Сроду нет!
Но тут вмешался Кондрат Майданников:
– От Островнова, завхоза, дюже удивительно нам такие речи слухать! Как же ты без заданий будешь работать? Как бог на душу положит? Я от чапиг не буду рук отымать, а ты на припеке будешь спину греть, а получать за это будем одинаково? Здорово живешь, Яков Лукич!
– Слава богу, Кондрат Христофорыч! А как же ты уравняешь бычиную силу и землю? У тебя – мягкая земля, а у меня – крепь, у тебя – в низине лан, а у меня – на бугру. Скажи уж, ежели ты такой умный.
– По крепкой – одна задача, по мягкой – другая. Быков можно подравнять в запряжках. Все можно учесть, ты мне не толкуй!
– Ушаков хочет говорить.
– Просим!
– Я бы, братцы, так сказал: худо́бу надо, как оно всегда водится, за месяц до сева начать кормить твердым кормом: добрым сеном, кукурузой, ячменем. Вот тут вопросина: как у нас с кормами будет? Хлебозаготовка съела лишнюю зерно…
– О скоте потом будет речь. Сейчас это не по существу, факт! Надо решать вопрос о нормах дневной выработки на пахоте. Сколько гектаров по крепкой земле, сколько на плуг, сколько на сеялку.
– Сеялки – они тоже разные! Я на одиннадцатирядной не сработаю же с семнадцатирядовкой.
– Факт! Вноси свое предложение. А вы чего, гражданин, все время молчите? Числитесь в активе, а голоса вашего я еще не слыхал.
Демид Молчун удивленно взглянул на Давыдова, ответил нутряным басом:
– Я согласный.
– С чем?
– Что надо пахать, стало быть… и сеять.
– Ну?
– Вот и все.
– И все?
– Кгм.
– Поговорили. – Давыдов улыбнулся, еще что-то сказал, но за общим хохотом слов его не было слышно.
Потом уже за Молчуна объяснился дед Щукарь:
– Он у нас в хуторе, товарищ Давыдов, Молчуном прозывается. Всю жизню молчит, гутарит в крайностях, через это его и жена бросила. Казак он неглупой, а вроде дурачка, али, нежнее сказать, как бы с придурью, что ли, али бы вроде мешком из-под угла вдаренный. Мальчонком был, я его, помню, сопливый такой и никудышний, без порток бегал, и никаких талантов за ним не замечалось, а зараз вот вырос и молчит. Его при старом прижиме тубянской батюшка даже причастия за это лишал. На исповеди накрыл его черным платком, спрашивает (в великий пост было дело, на семой, никак, неделе): «Воруешь, чадо?» Молчит. «Блудом действуешь?» Опять молчит. «Табак куришь? Прелюбы сотворяешь с бабами?» Обратно молчит. Ему бы, дураку, сказать, мол: «Грешен, батюшка!» – и сей момент было бы отпущение грехов…
– Да заткнись ты! – голос сзади и смех.
– …Зараз, в один секунд кончаю! Ну, а он толечко сопит и глаза лупит, как баран на новые ворота. Батюшка в отчаянность пришел, в испуг вдарился, питрахиль на нем дрожит, а все-таки спрашивает: «Может, ты когда жену чужую желал, или ближнего осла его, или протчего скота его?» Ну, и разное другое по Евангелию… Демид опять же молчит. Да и что же можно ему сказать? Ну, жену чью бы он ни пожелал, все одно этого дела не было бы: никакая, самая последняя, ему не…
– Кончай, дед! К делу не относящийся твой рассказ, – сурово приказал Давыдов.
– Он зараз отнесется, вот-вот подойдет к делу. Это толечки приступ. Ишо один секунд! Перебили… Ах, едрить твою за кочан! Забыл, об чем речь-то шла!.. Дай бог памяти… Т-твою!.. с такой памятью! Вспомнил! – Дед Щукарь хлопнул себя по плеши, посыпал очередями, как из пулемета: – Так вот, насчет чужой женки Демидовы дела табак были, а осла чего ему желать или протчую святую скотиняку? Он, может, и пожелал бы, пребывая в хозяйстве безлошадным, да они у нас не водются, и он их сроду не видал. А спрошу я вас, дорогие гражданы, откель у нас ослы? Спокон веку их тут не было! Тигра там или осел, то ж самое верблюд…