Полная версия
Тринадцатый апостол
Кто мог в условиях назревающего всемирно-исторического переворота в России с позиций революционного и коммунистического, морально не замаранного церковью взгляда просветить толпу русских – растерянных, заблудших? Только Сам Христос или апостол Христа. Таким и был, повторю еще раз, сам себя провозгласивший апостолом поэт Владимир Маяковский. Еще в начальные годы торжества христианства многими было замечено: люди пошли с христианским знаменем, но по языческой дороге. В XIX в. само знамя стало двуколорным: наполовину христианским, наполовину языческим. Первозванные Петр и Андрей, став апостолами, к рыболовству более не возвращались. Апостол Матфей забыл про то, что был когда-то мытарем. Апостол Павел, бывший до призвания ремесленником, лишь изредка сооружал палатки – таково было его ремесло. Тринадцатый апостол решил, что, оставаясь поэтом, он наилучшим образом исполнит свою апостольскую миссию, поскольку его орудие – слово. Марина Цветаева была убеждена, что «от Державина до Маяковского (а не плохое соседство!) – поэзия – язык богов. Боги не говорят, за них говорят поэты»[10]. Апостольская миссия не только не мешала – углубляла поэтический дар. Но поскольку Маяковский подчинил свою поэзию апостольскому служению, иным казалось (скажем, Пастернаку), что выполняя работу «ассенизатора и водовоза», т. е. поступая именно так, как должен был поступать в преднайденных обстоятельствах апостол, Маяковский изменял поэзии. Все обстояло как раз наоборот. Можно называть себя апостолом, но при этом палец о палец не ударить, чтобы сделать что-то для живой жизни, тогда бы это значило, что объявивший себя апостолом – самозванец. Ни Блок, ни Пастернак, ни Булгаков подлинными апостолами не стали, сколько бы молитвенных слов они ни написали о Христе. Поэтому понять Маяковского Пастернак не мог, а Блок и Булгаков и не пытались.
Апостол Петр проповедовал среди иудеев, апостол Павел – среди язычников, а тринадцатый апостол вынужден был проповедовать и действовать среди христиан. Ситуация необычная – проповедовать христианство среди христиан! Но что делать, если христиане забывали о заповедях Христа, впадали в грех язычества?! Апостол Иаков знал про себя и про других апостолов, что лишь делами вера достигает совершенства, ибо как тело без духа мертво, так и вера без дел мертва. Иоанн взывал: «Дети мои! Станем любить не словом или языком, но делом и ис-тиною»[11]. А трудились апостолы до изнурения – ночью и днем. Иначе нельзя было апостолам – соработникам Бога.
«Апостол ли я? Свободен ли я?» – мог бы спросить себя всякий претендующий на апостольское звание. «Да, я апостол», – имел бы право сказать сохранивший верность Христу в предреволюционные годы тот, кто возымел власть над нечистыми духами – над нечистой совестью отправляющих церковную, государственную, военную или гражданскую службу, из-за которых голодали, холодали, а то и гибли простые люди. «Да, я апостол», – по праву считал себя Маяковский, потому что своими плакатами РОСТА, выступлениями перед многочисленными аудиториями, сатирическими стихами, убийственными комедиями выводил на всеобщее обозрение и судилище христоотступников. «Да, я апостол», – твердил Маяковский, не давая спуску обирающим бедноту, обогащающимся за счет неоплаченного изнурительного труда рабочих. Говорят, культуру создают обеспеченные люди, а не полунищий рабочий люд. Но что бы делали богатые без труда беднеющих крестьян и рабочих? Неужели после Христа и после Льва Толстого это надо еще доказывать самодовольным обывателям? «Да, я апостол», – гордился Маяковский, потому что своими сатирическими стихами, карикатурами, сатирическими пьесами изгонял бесов взяточничества, бесов коррупции, бесов лицемерия, бесов ханжества, бесов чинодральства, бесов номенклатурщины, бесов мещанской обывательщины. «Да, я апостол», – горячился Маяковский, потому что раздувал светлое пламя чистого Октября, и «Я свободный», ибо не остановился перед тем, чтобы осудить отступников от Октября, измену его идеалам. «Да, я апостол», – продолжал Маяковский, ибо, поняв провал Октября, призвал к новой, третьей революции – бескровной революции духа.
Кто из крупнейших русских поэтов, современников Маяковского, сделал – или хотя бы попытался сделать – что-нибудь подобное? Свободен ли я? Должен и в этом отдать себе отчет апостол. Все двенадцать апостолов – и более других Петр, Андрей, Иаков – и Павел поплатились за проповедь учения Иисуса жизнями своими, но никто за все время непрекращающегося мучительства не отрекся от Иисуса, доказав тем самым, что они свободны. Пожалуй, никто не пострадал от проповедников христианства так, как апостол Павел: его многократно заключали в темницу, избивали палками до полусмерти, требовали, чтобы он прекратил «совращать» народ, грозили ему смертью, если не отречется от Иисуса. Смерть его не страшила. Павел был свободным человеком. Павел был усечен мечом. Апостола Петра распяли на кресте вниз головой, его брату Андрею (который, согласно легенде по Борисфену, доплыл до холмов, на которых столетиями позже вырос стольний град Киев) царь Ирод по его возвращении на родину отрубил мечом голову. По приказу Ирода Агриппы предали мученической смерти ап. Иакова Зеведеева. Ап. Иоанн Богослов был ввержен в котел с кипящим маслом, чудесно остался живым и был сослан на остров Патмос. Ап. Фома – «неверующий» – жестоко пострадал в Индии. В Армении, в г. Алванополе, в нынешнем Дагестане, с живого ап. Варфоломея содрали кожу. В Армении, в окрестностях Арарата, был повешен и пронзен стрелами ап. Иуда Левей. Никто из апостолов не избежал гонений властей и невежественной толпы – это было испытание духа свободой. «Все они исполняли дело своего служения с необыкновенной ревностью. Затруднений и препятствий для них как бы не существовало: голод и холод, преследования, темницы, смерть – ничто не останавливало их»[12].
Не избежал участи первых апостолов и тринадцатый апостол. До революции его трижды заключали в тюрьму, последний раз на одиннадцать месяцев в одиночку Бутырок. Но юноша Маяковский остался верен апостольству. После революции его не сажали в тюрьму, не ссылали в Сибирь, но травили по приказу высшей власти, травили громогласно, «всенародно», не печатали, «низвели» в «попутчики» революции, шпионили за каждым шагом, за каждым словом, сделали жизнь невыносимой. Уже в 1920-е гг. его внесли в «расстрельный список» и откладывали исполнение приговора, ожидая подходящего времени, повода и способа «устранения»[13]. К середине 1920-х гг. Маяковский уже знал, что за ним идет охота. Сергей Эйзенштейн уговаривал поэта на время стушеваться, обезъядить свои сатирические стрелы, направленные прямо в грудь номенклатуры. Маяковский не мог отказаться от себя, от своей миссии тринадцатого апостола, как бы его поступки ни осуждали герметические поэты. Он был свободен. Может быть, лишь для того, чтобы сбить ищеек со следа, Маяковский время от времени писал, что он все чаще подумывает о самоубийстве. Но он всего лишь пугал самоубийством, а не стрелялся. Маяковский знал, что апостолы не кончают жизнь самоубийством, что апостолов убивают. Это самый сильный аргумент за то, что он не стрелялся, что его убили. Мрачнея, все более замыкаясь в себе, Маяковский стоически ожидал своей участи, что не мешало ему все безоглядней, все ювеналистей бичевать «суверенный тоталитаризм». Маяковский был единственным апостолом Иисуса Христа в ХХ в. – единственным на всю Россию, на всю Европу и на весь христианский мир.
Вступление второе
Собираясь рассказать о Маяковском не только как о тринадцатом апостоле, но и как о поэте, я решил рассмотреть его жизнь и творчество через призму социокультурной эволюции России с 1905 по 2005 г., ибо автор «Про это» был, может быть, единственным русским писателем, конгениальным российскому ХХ столетию, и особенно его советскому семидесятилетию. Поэт, драматург, актер, эссеист, агитатор-трибун, художник, редактор, трубадур ХХ века со всеми его взлетами и падениями, безобразием и красотой, преступлениями и наказаниями (праведными, а чаще неправедными), с любовью и ненавистью, верой и безверием и в христианство, и в коммунизм.
Какими бы грандиозными ни были космические, технические и социальные события, сотрясавшие планету уже после гибели Маяковского, все они выросли, как опера из увертюры, из 1905-1930-х гг., т. е. годов активной жизни и творчества автора поэм «Тринадцатый апостол» и «Во весь голос», совпавших с годами подготовки, победы Октябрьской революции и ее контрреволюционного перерождения, которое продолжается и в наши дни. Эпоха, которую принято называть «советской, коммунистической», была на самом деле эпохой грубого, казарменного коммунизма, противостоящего личности, ее свободе. Советский «коммунизм» подчинял личность анонимному коллективу социума и государства. Одной стороной своего существа Маяковский принимал «советизм» (термин
А. Зиновьева), понимая его не как стадность, а как соборность:
Я счастлив, что я этой силы частица,что общие даже слезы из глаз. (6: 304)Но другой стороной своего существа он выступал за личность, за ее творческую свободу, поскольку свободное развитие каждого индивида считал условием свободного развития всех. Так понимал коммунизм Маркс. И так, следом, понимал его Маяковский. Поэтому он был не только конгениальным эпохе, но и контргениальным ей. Пафос его поэзии и его жизни состоял в утверждении свободной личности как незыблемого устоя общества. Секрет облагораживающего воздействия Маяковского на сердца и умы современников, особенно молодых, коренился в том, что от его стихов, от него самого, такого неуемного, неравнодушного, «в мускулы усталые лилась строящая и бунтующая сила».
Творчество Маяковского представляется мне крупным социологическим феноменом – поэт методично, год за годом, строка за строкой, пьеса за пьесой ломал тоталитарную структуру бюрократического общества. Поэзия других выдающихся поэтов – Пастернака, Ахматовой – индивидуалистическая, лирическая – замыкалась на самое себя, как явление чисто эстетическое и герметическое. Она едва касалась социологических проблем жизни общества, что, казалось бы, и должно быть свойственно поэзии христианской. Маяковский, начинавший как сотворец поэзии Серебряного века, не избежал присущего ей христопоклонства, но у него, с отрочества впитавшего в себя идеи «Коммунистического манифеста», выработалось свое, неординарное отношение к Иисусу Христу и его учению. Уже плененный идеями Маркса, юноша Маяковский почувствовал себя тринадцатым апостолом Иисуса Христа задолго до того, как написал поэму «Тринадцатый апостол». Освоив Евангелие и Ветхий Завет, Маяковский увидел, что заповеди Нагорной проповеди и пророчества Исаии, Иеремии, Даниила, Захарии, Иоиля предвосхищают идеи «Манифеста». А Христос, как убедился поэт, был первым революционером и первым коммунистом, не противопоставляющим личное общему. Спаситель учил о внесоциальной, внегосударственной сущности человека. Об этом учил и Маркс. Проповедь Иисуса была обращена к индивиду, взывала к его свободному самостоянию, исполненному морального достоинства, и только через индивида Христос обращался к народу. Маяковский понял, что быть апостолом Первого революционера и Первого коммуниста Иисуса Христа необходимо, чтобы быть проповедником Последнего революционера и Последнего коммуниста – Карла Маркса. Но, увы! Советская Россия возникла как государство воинствующих безбожников. Ленин был гонителем религии, преследовал богостроителей и богоискателей в собственной партии. А «легальные марксисты» – П. Струве, С. Булгаков, Н. Бердяев, М. Туган-Барановский, С. Франк были первыми социал-демократами России, воспитанными на идеях Маркса, задолго до Ленина. П. Струве – организатор первого съезда РСДРП в 1898 г. в Минске, сочетавший учение Маркса с учением Христа, по велению Ленина был изгнан из России, как и другие «легальные марксисты» и либеральные профессора, никакого отношения к политике не имевшие. И это несмотря на то, что задолго до «легальных марксистов» Маркс обратил внимание на сходство своего целеполагания с целеполаганием самого Господа: «новое небо и новая земля, которые Я сотворю, всегда будут пред лицем Моим»[14]. Маркс согласен был с положениями учения Христа о неправедности богатства богатых и о защите «труждающихся и обремененных». Так же думал и Лев Толстой. Большевики предпочли не замечать в писателе, названном Лениным «зеркалом русской революции», мысли «о новой земле и новых небесах». «Легальных» выслали. Но в России остался исповедующий Христа и Маркса толстовец Маяковский, убежденный в близости учений обоих. Писать о Маяковском, игнорируя то, что он был самопровозглашенным тринадцатым апостолом, – значит, писать не о нем, а о каком-то внешне похожем на него выдуманном персонаже. Но именно так о нем и писали, нанося ущерб представлениям о целостности личности поэта. Я порываю с этой трусливой традицией. Алексис де Токвиль заметил, что нерелигиозных революций не бывает. И атеистическая, антицерковная, антихристианская Октябрьская революция по установленным ею порядкам была на деле православной в самом строгом протопопо-аввакумовском смысле слова. Ленин полагал, что советское общество будет подобно «чаплинскому» конвейеру («Огни большого города»). А бывший семинарист и слушатель Духовной академии превратил советское общество во всесоветский монастырь, где каждый должен был трудиться, поститься, каяться и молиться своему Господу, единому в трех лицах (иконам Маркса, Ленина и Сталина), и многочисленным святым – надсмотрщикам, отвечающим за соблюдение монастырского устава каждым иноком, вылавливающим грешников и жестоко наказывающим их. Маяковский – тринадцатый апостол – пришел в этот монастырь со своим уставом. Его долго терпели, потому что все-таки апостол, к тому же что-то из монастырского устава, не разобравшись, усвоивший. А может быть, он повинится, раскается и примет устав нашего монастыря. Ожидания были напрасны. Поэт повел себя как Мцыри. Не мог бежать из монастыря, но устав его отверг.
Есть еще одна веская причина, почему я выбрал Маяковского в качестве протагониста своего повествования. Я хочу рассказать о России как о рассыпающейся империи, оказавшейся неспособной удержать в своем составе Украину и Кавказ, фланкирующие Россию с Запада и с Востока. А Маяковский был кровно связан и с одной, и с другим, ибо был по происхождению украинец, а по рождению грузин. В его поэзии и личной судьбе переплелись неравноправные отношения метрополии (России) к этим двум союзным республикам (фактически – колониям). Русский поэт душой болел не только за Россию, но и за Украину, и за Кавказ.
Через хаотичный период российской социокультурной эволюции и краткий абортированный прорыв России в Историю (который был бы немыслим без Кавказа и Украины) я попытаюсь объяснить перепады в творчестве Маяковского как поэта.
Модусы анализа материала и стилистика разделов будут различны в деталях, но останутся в русле методологии историософии проектизма[15].
Мы живем в эпоху медленного, постепенного исчезновения обособленных наций и обособленных государств. Иначе этот процесс, а не какой-либо другой (американизацию, например) следует называть глобализацией. Он вызвал противонаправленное движение бывших колоний и зависимых стран к обретению национальной независимости и собственной государственности[16]. Судьбу мира решит противоборство этих двух взаимоотрицающих тенденций. Свое место в этом противостоянии Маяковский выразил краткой формулой:
Нации сети.Мир мал.Ширься, ТретийИнтернационал! (2: 43)Да, сети следует распутывать, распускать, выбираться из них на простор мировой жизни. Лишь бы каждый индивид каждого народа, каждого этноса и каждого племени выявил все заложенные в нем возможности личностного становления и самостояния. Как и во всем другом, позиция Маяковского была двуликой, соответствующей двуликости российской социокультуры, к которой он принадлежал. Он был «националистом», разделяя со своими нациями согласие всех относящихся к ним consensus omnium во всех решающих вопросах, но одновременно и интернационалистом, гражданином мира. Поэтому-то Маяковский мог сказать, обращаясь к недавним врагам России, потерпевшим поражение в Первой мировой войне:
Я давно с себялохмотья наций скинул.Нищая Германия,позвольмне,как немцу,как собственному сыну,за тебя твою распеснить боль. (4: 50)Мне остается добавить, что я буду перемежать разбор произведений и проблем творчества Маяковского краткими вторжениями в его биографию.
С хронологией я буду обращаться произвольно.
Раздел первый
Большие и маленькие трагедии
Мы солнца приколем любимым на платье,
из звезд накуем серебрящихся брошек…
В. МаяковскийЧасть первая
Истоки гения
Далеко не все апостолы Иисуса Христа были гениальны. Да этого от них и не требовалось. Тринадцатый – был. Можно считать это его недостатком или достоинством, но это было так. Гениальность не атрибут апостольства, а поэтический дар Маяковского был гениальным, что не мешало ему следовать своему апостольскому предназначению, но, напротив, помогало. Истоки гения, как и любого человека, двояки: духовно-небесные и обыденные, социокультурно-земные, соответствующие двойственной природе потомков Адама и Евы. Гений, в отличие от негениев, стремится перекрыть, «задраить» или преобразовать истоки профанные и распахнуть свою душу свету божественно-звездному. Мы теперь знаем, что электрон так же неисчерпаем, как атом. А человек? Как живое существо он также неисчерпаем, он бесконечен в своей человеческой сложности. Вся его постнатальная жизнь есть путь к обнаружению, выявлению, раскрытию всех тех неисчислимых духовно-витальных энергий, какие были запечатлены в нем с момента зачатия. Только что рожденный долго не понимает себя, не понимает, кто он. Малыши часто задают родителям один и тот же вопрос, на который мамы не в состоянии ответить: «Где я был, когда меня не было?» Думают, что до зачатия младенца нигде не было. А он был, был как духовный замысел, как проект Господа, как это объяснил Саваоф сомневающемуся в своем призвании пророку Иеремии. Как непредсказуемо, внезапно, скачкообразно человек приходит к сознанию и самосознанию, испытывая природные и социокультурные влияния, какие-то усваивая, какие-то отторгая или трансформируя, так человек приходит к самопознанию и самочувствованию своей уникальности и общей со всеми другими индивидами микрокосмичности. Гений – микрокосмос, вспыхивающий, как звезда, тогда как негениальные индивиды (тоже микрокосмосы) могут прожить долгую жизнь, так никогда и не превратившись в звезду. В гении обострена его микрокосмичность. Поэтому он на «ты» со звездами. «Мы желаем звездам “тыкать"», – говаривал Велимир Хлебников. Гении – редкость среди людей. Они нарушают привычное течение жизни. И хотя они служат людям, мало кто из них удостаивается внимания и «низов», и «верхов» при жизни. «Они любить умеют только мертвых», – корил своих подданных царь Борис, выражая мысль Пушкина. Жизнь гения – тяжкое испытание, иногда подвиг, завершающийся почти неизбежно поражением. Гений одинок по определению. Одинок космически. Никакой «традиции одиночества» нет и быть не может. Не существует никакого особого «одиночества Маяковского». Оно точно такое же, как апостола Павла, пророка Иеремии, брошенного на верную мучительную смерть своими соотечественниками, как одиночество Пушкина и Лермонтова. Оно мало общего имеет с одиночеством «потерянного поколения» Хемингуэя или Ремарка – одиночеством блуждающих звезд всех потерянных поколений начиная с пророка и законодателя Моисея. Евреи, выведенные из Египта Моисеем, были, правда, для Египта потерянным поколением, но не для себя самих. Сорок лет скитаясь в полубеспамятстве по пустыне, они были не скопищем одиноких, а, скорее, одинокой толпой, ведомой почти затерявшимся в ней единственным одиноким – Пророком. Одинокие толпы можно наблюдать в современном городе (как это показал в одноименной картине Максим Кантор), но это не одиночество индивида.
Параграф первый
Мольба о звездах
Маяковский любил Божественные небеса, где одесную Господа восседает Иисус, и одновременно рвался в пространства Лобачевского и Эйнштейна. Ему нравилось играть с небесными светилами: Солнцем, Луной, звездами, кометами, но чаще всего со звездами. Он улавливал их темными и светлыми метафорами: то ночь «обложила небо звездной данью», то «небо опять иудит пригоршню обрызганных предательством звезд», то поэту кажется, что, возвращаясь после безракетного полета из Занебесья в Небеса, он лениво вычесывает запутавшееся в волоса «звездное репье», то над ним прочертила параболу «звезда Вифлеема», то он видит «звезды небес в карауле» у гроба Ленина. И уже без метафор с благоговением верующего взывает к небесным светильникам. А рядом с ним кто-то – кто-то другой. Кто этот «кто-то»? Полагаю, Лермонтов. Говорят, Маяковский, прогуливаясь по пустынной проселочной тропе, твердил про себя лермонтовское:
Выхожу один я на дорогу;Сквозь туман кремнистый путь блестит;Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,И звезда с звездою говорит.«Выхожу один я на дорогу.», 1841А на людях шутил: «Одному гулять, видите ли, скучно». Но тут же, как свои, повторял лермонтовские строки:
Люди друг к другуЗависть питают;Я же, напротив,Только завидую звездам прекрасным,Только их место занять бы желал.«Небо и звезды», 1831В дерзновенной зависти – провидение своего звездного будущего. А та другая звезда, с которой он разговаривает, – не звезда ли это Маяковского? Автор «Послушайте!» однажды пошутил: «Если б я поэтом не был, я бы стал бы звездочетом». Звездочетом все-таки не стал, а стал еще одной сверкающей звездой. В земной жизни Маяковского беспокоило звездное настоящее людей:
Послушайте!Ведь, если звезды зажигают —значит – это кому-нибудь нужно?Значит – кто-то хочет, чтобы они были?Значит – кто-то называет эти плевочки жемчужиной?И, надрываясьв метелях полуденной пыли,врывается к богу,боится, что опоздал,плачет,целует ему жилистую руку,просит —чтоб обязательно была звезда! —клянется —не перенесет эту беззвездную муку! (1: 60)Маяковский страдал от этой болезни – «беззвездной муки». А Кант посмеялся бы над этим недугом поэтической фантазии. Учивший о непознаваемой «вещи в себе», кенигсбергский профессор твердо знал, что звезды были, есть и будут в любую земную непогоду, потому что он был не поэт, а философ: «Две вещи наполняют душу всегда новым и тем более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне. И то и другое мне нет надобности только предполагать как нечто окутанное мраком или лежащее за пределами моего кругозора; я вижу их перед собой и непосредственно связываю их с сознанием своего существования»[17].
Звездный ковер, вытканный Богом из бессмертных душ, оберегает людей от бездны небытия. Становясь звездами, поэты беседуют друг с другом, какие бы расстояния их ни разделяли. Поэты ведают, что это Господь зажигает и гасит звезды, а вдруг… не зажжет? Когда же наконец «в свой срок» Бог зажигает звезду, человек
ходит тревожный,но спокойный наружно.Говорит кому-то:«Ведь теперь тебе ничего?Не страшно?Да?!»Послушайте!Ведь, если звездызажигают —значит – это кому-нибудь нужно?Значит – это необходимо,чтобы каждый вечернад крышамизагоралась хоть одна звезда?! (1:60, 61)Маяковскому это было необходимо во все дни его жизни, вплоть до последнего вздоха. Таковы были духовно-звездные истоки его гения. Но были и земные. Как бы благодатна ни была молитва поэта о звездах и мысленное пребывание в эмпиреях духа, Маяковскому как тринадцатому апостолу следовало опуститься на самое дно человеческого прозябания, углубиться в дремучие политические и экономические дебри, чтобы исполнить свое апостольское предназначение. Отроком, затем юношей он бросился с головой в омут народной борьбы против самодержавия и его опричников, бросал камни в казаков, теснивших грузинских инсургентов, под псевдонимом «товарищ Константин» вел марксистский кружок среди булочников, принимал участие в освобождении политзаключенных – женщин из Невинской тюрьмы. Трижды был арестован.
Его «университетами» стала одиночка Бутырской тюрьмы, где он протомился почти год. В камере – разрешали! – читал запоем русскую классическую и современную поэзию. Писал подражательные стихи a la Андрей Белый, а хотел про свое и своими словами, своими ритмами и рифмами. Не получалось.
Параграф второй
«На дне»
Дело происходило не «на дне» Максима Горького, а несколькими провалами ниже. Владимир Владимирович почувствовал тягу к поэтическому преодолению мерзостей жизни. Когда он выходил из Бутырок, была ночь. И об этом его первые стихи, прочитанные Давиду Бурлюку:
НОЧЬ
Багровый и белый отброшен и скомкан,в зеленый бросали горстями дукаты,а черным ладоням сбежавшихся оконраздали горящие желтые карты.Бульварам и площади было не странноувидеть на зданиях синие тоги.И раньше бегущим, как желтые раны,огни обручали браслетами ноги.Толпа – пестрошерстая быстрая кошка —плыла, изгибаясь, дверями влекома;каждый хотел протащить хоть немножкогромаду из смеха отлитого кома.Я, чувствуя платья зовущие лапы,в глаза им улыбку протиснул; пугаяударами в жесть, хохотали арапы,над лбом расцветивши крыло попугая. (1: 33)На футуристические реминисценции этого опуса неоднократно обращали внимание. Не смущаясь полуплагиатом, я повторюсь, поскольку чрезмерная зашифрованность текста нуждается в этом. В смятенном впечатлении от шулерской ночи и ломящейся в двери толпы – сгусток живописно-словесных новаций футуризма. Расшифровка метафор этого стихотворения предлагалась неоднократно. Я считаю необходимым напомнить ее, ибо она дает представление о том «дне жизни», где оказался поэт, о контрасте между уже сформировавшейся незаурядной личностью и обитателями дна, не того дна, которое живописал Горький, но все-таки «дна». «Багровый и белый отброшен и скомкан» – это, конечно, ночь, сменившая день. «А черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты» – окна. Они похожи на черные ладони, до того как в комнатах зажигают свет. Но почему ассоциации с горящими желтыми картами? Поэт думает образами, а картежник – картами. А поэт Маяковский был еще и заядлым картежником. Но как подсвеченная как бы софитами тьма, окутавшая здание, превращается в синие тоги? А что это за толпа, как кошка, проникающая за синие тоги в свой. вертеп? Ведь это картежники, шулера, проститутки. «Я, чувствуя платья зовущие лапы, в глаза им улыбку протиснул». А что еще мог желать увидеть и пережить в городе здоровенный детина? Хотя он говорит без угрызений совести и с гадливостью о пестрошерстой кошке толпы, он сам затесался в нее. Протрезвевшему к утру поэту сделался больней «враждующий букет бульварных проституток», и жутко и отрадно было взглянуть, как гроба домов публичных «восток бросал в одну пылающую вазу» («Утро», 1: 35). Но все те же видения не покидали его и в порту, куда он забрел, шатаясь по городу.