bannerbanner
Древнерусская цивилизация
Древнерусская цивилизация

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Преимущество Ломоносова перед немецкими академиками заключалось в гораздо более глубоком понимании сущности и связей между явлениями внешнего мира, в стихийном понимании того, что явление, факт не существуют сами по себе вне связи с другими явлениями и фактами. «Немецкая ученость» вместо сколько-нибудь обоснованной теории брала за основу наивный германоцентризм, через призму которого рассматривались и все явления истории славян и руси. И не случайно, что Миллер, признавая неудовлетворительность владения русским языком, считал это и не особенно важным, поскольку русские источники представлялись ему чем-то побочным даже и при изучении русской истории. Что же касается Байера, он принципиально не хотел даже в минимальной степени знакомиться с языком страны, в которую приехал «поднимать» науку.

Ломоносов М.В. (1711 – 1765)


Ломоносов указал и на такой факт «отрицательного» характера: в русском языке практически нет германизмов, что было бы совершенно немыслимо, если бы русь или хотя бы только варяги были германским народом. В последующие два с лишним столетия норманисты пытались найти следы германизмов в русском языке и даже навязали сравнительному языкознанию обязательство искать такие следы: этимология каждого слова должна предусмотреть возможность выведения его из германского. И тем не менее итог оказался весьма неутешительным для норманистов.

С точки зрения логики доказательства интересно и возражение Ломоносова по поводу происхождения названия «Русь» от финского наименования Швеции «Россалейна»[51]. Ломоносов находит совершенно невероятным, чтобы «два народа, славяне и варяги, бросив свои прежние имена, назвались новым, не от них происшедшим, но взятым от чухонцев». Миллер ссылался на якобы аналогичный пример происхождения названий «Англия» и «Франция», но Ломоносов не без оснований возразил, что «пример англичан и франков, от него здесь присовокупленный, не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служит: ибо там побежденные от победителей имя себе получили. А здесь ни победители от побежденных, ни побежденные от победителей, но все от чухонцев»[52].

«Руотси» эксплуатировалось норманистами и позднее, и самим финнам пришлось разъяснять, что, собственно, имелось в виду. В середине XIX в. С. Гедеонов в полемике с А. Куником и М. Погодиным процитировал публикацию финского филолога Паррота, который «руотси» применительно к Швеции объяснил как «страна скал». Но это было определенное переосмысление, – согласно разъяснению Паррота, «если бы в лексиконе Гунеля, из которого Шлецер приводит переводное имя шведов, он отыскал настоящее значение слова Roots, он конечно бы не вздумал опираться на его созвучие (с Рослагеном). Оно вообще обозначает хребет (Grat), ребро (Rippe), а в особенности ствол (Staengel) на листе. Перенесение этого понятия на береговые утесы или скалы (Scheren), коими преимущественно изобилует Швеция, делает понятным, почему финны называют Швецию Ruotsimaa, а эсты Rootsima страною скал, Scherenland»[53]. Современное эстонское «роотс» означает именно «черешок, стебель».

Из позитивного материала Ломоносова имели определенное значение его лингвистические наблюдения, а также данные о «Неманской Руси». Комментируя легенду о призвании Рюрика из Пруссии или «из немец», как сказано в некоторых летописях XV в., Ломоносов обратил внимание на то, что Неман (по Ломоносову, «Немень») в нижнем течении носит название «Руса» (позднее это название сохранилось за одним рукавом Немана). С этой рекой он и связывает варягов-русь, пришедших, по преданию, в Новгород. Полемизируя с Байером, Ломоносов показывает родство литовских (прусского и курляндского) языков со славянскими, а также отождествляет славянский культ Перуна и литовский культ Перкуна. Позднее, в «Древней Российской истории», Ломоносов расширит круг источников и литературы о поморских славянах вообще и о Неманской Руси в частности[54].

В числе первых норманистов обычно называют и А. Шлецера (1735 – 1809). Действительно, Шлецер внес значительный вклад в систематизацию концепции норманизма, попытавшись укрепить ее фундамент за счет русской летописи. Но следует иметь в виду и некоторые его важные отступления от норманизма, за которые позднейшие норманисты его упрекали. В самом начале занятий русской историей (А. Шлецер жил в России с 1761 по 1769 г.) он отдал дань «хазарской» версии происхождения Руси, мимоходом высказанной М.М. Щербатовым (1733 – 1790). И позднее Шлецер только одной стороной поддерживал норманизм. Воссоздавая «очищенного Нестора», Шлецер видел особую заслугу предполагаемого первоначального русского летописца в том, что он якобы «говорит только о диких и порознь живущих небольших народах, а не о царствах»[55]. Авторитетом Нестора Шлецер настойчиво стремился укрепить тезис о том, что до призвания германоязычных варягов-русов не было на Руси и Русского государства, а следовательно, и русской истории в полном смысле этого слова. «Никто не может более печатать, – категорически и самоуверенно заявлял Шлецер, – что Русь задолго до Рюрикова пришествия называлась уже Русью»[56]. Но Шлецер же дал основания и для противоположного мнения: «Россы, осаждавшие в 866 г. Константинополь, – полагал он, – никак не могут быть Осколдовыми Руссами. Первые составляли великий, сильный, завоевательный и давно уже известный народ, приводивший в ужас все берега Черного моря»[57]. Шлецер настойчиво (и в этом он прав) подчеркивает, что «это – особенный народ, неизвестная орда варваров, вероятно, народ прибрежный, показавшийся на Западе и исчезнувший»[58]. Он думает, что «простое сходство в названии Рос и Рус обмануло и почтенного Нестора»[59].

Шлецер имел исключительный успех в последующей позитивистской традиции. Позитивисты не без основания видели в нем своеобразного предшественника, а А.А. Шахматов свои «Разыскания о древнейших русских сводах» рассматривал как прямое продолжение дела, начатого «великим Шлецером»[60]. И уже в сравнительно недавнее время Н.Л. Рубинштейн видел особую заслугу Шлецера в требовании «точности научного исторического метода, …точности доказательства каждого своего положения»[61]. Он положительно оценивал «три этапа критического изучения», предложенные Шлецером: 1. «Что Нестор писал» (т. н. «малая критика»), 2. «Что он под сим разумел», и, наконец, 3. «Правильная ли его мысль» (т. е. «высшая критика»)[62]. Автор находит у Шлецера «уже современный принцип сличения и систематизации списков по так называемым фамилиям списков и путь к установлению их взаимоотношения, их генеалогии, дающей необходимую научную основу для их сличения и внутренней критики»[63].

Н.Л. Рубинштейн, как, впрочем, и очень многие его предшественники, находил, что «дело Шлецера – критика текста». А «задачи «высшей критики» оказались в основном за рамками работы Шлецера»[64]. Между тем Шлецер мог бы послужить хорошим примером для иллюстрации несостоятельности в принципе такого пути исследования, несовместимости его с требованием «точности научности исторического метода». Уже ученые первой половины XIX в. находили несостоятельными исходные посылки Шлецера, поскольку стало ясно, что «разнословия летописей не зависят только от одних ошибок переписчиков, но вместе с тем от известных мнений сочинителей современников»[65]. А в конце столетия П.Н. Милюков, объясняя неудачу Шлецера в восстановлении «очищенного Нестора», должен был заметить, что «чистого Нестора не существовало: наши списки суть уже сборники частью из различных, частью из одних и тех же составных частей в разных сочетаниях и с разною степенью полноты»[66]. Приверженец позитивизма П.Н. Милюков полагал, что все дело только в неудачной исходной посылке. Между тем исходная посылка и не может быть правильной при таком поэтапном подходе, который рекомендуется позитивизмом. Ведь для того, чтобы понять, например, что такое летописи, необходим был опыт двух столетий. То же самое относится к другим источникам. И, конечно, не может быть речи об успешном «восстановлении» какого-либо текста, даже об элементарном прочтении его без привлечения того, что может дать только т. н. «высшая критика».

Насколько несостоятельно отделение «малой» критики от «высшей», видно хотя бы из примера объяснения Шлецером судьбы причерноморских россов. Его не смущает то обстоятельство, что «великий, сильный, завоевательный и давно уже известный народ» вдруг внезапно исчезает уже в историческое время, после того, как он заявил о своем существовании большими походами на Византию. С Ломоносовым необязательно было соглашаться, когда он утверждал, что такой большой народ, как роксаланы, не мог исчезнуть бесследно, поскольку речь все-таки шла о довольно отдаленных временах (первых веках н. э.). Но, во всяком случае, методически Ломоносов прав: если большой народ существовал, то необходимо представить, куда он исчез, если многочисленный народ вторгается на данную территорию, то должен возникнуть вопрос: откуда и почему он переселяется? Закон сохранения вещества, открытый Ломоносовым, не так уж бессмысленен и в исторической науке.

Попытка Шлецера противопоставить русов и росов с языковой точки зрения, конечно, не может быть убедительной. На это обстоятельство неоднократно обращали внимание. Зато представление о двойственной природе «Руси», о наличии такового этнонима и в Прибалтике, и в Причерноморье неоднократно привлекало к себе внимание впоследствии, побуждая возвращаться к свидетельству восточных источников о «двух видах» и «трех группах» русов. Здесь, во всяком случае, мы имеем дело с фактами, противоречивость которых невозможно ни устранить, ни объяснить с помощью т. н. «критики текста». Вместе с тем это именно факты, которые не могут быть просто отброшены как несоответствующие какой-либо концепции.

Первыми оппонентами Шлецера были Й. Добровский и Г. Эверс. Выдающийся славист Й. Добровский критиковал Шлецера за недостаточное знание славянских языков и за бессистемность операции «очищения» летописи. Именно Й. Добровский предложил тот путь, который иногда не вполне основательно находят у Шлецера[67]. Но он исходил из того же ошибочного представления о летописях, что и Шлецер, а потому его рекомендации имели ограниченное значение. Гораздо глубже предмет исследования понимал другой оппонент Шлецера – Г. Эверс.

Если Шлецер был немцем и работал, по замечанию П.Н. Милюкова, для Германии, то Г. Эверс (1781 – 1830), будучи немцем, работал для России и являлся в полной мере русским ученым. Эверс был одним из сравнительно немногих историков, кто стремился создать цельную концепцию и процесса исторического развития, и процесса познания. И не случайно С.М. Соловьев отмечал позднее, что именно Эверс заставил его «думать над русской историей»[68]. Эверс считал себя учеником и последователем Шлецера, но это были скорее комплиментарные декларации, поскольку он фактически отверг все построения Шлецера как общеисторические, так и методологические. Эверс видел в работе Шлецера неоднократные свидетельства того, как «простирают исторические предположения за пределы данного основания»[69]. «Истинная история, – настаивал он, – должна признаться, что на важный вопрос… она не может отвечать с точностью до тех пор, пока не получит точку, с коей можно будет ей смотреть на происшествия того времени»[70]. Такой «точкой», конечно, не мог быть любой отдельно взятый источник. И в этом отношении «здравый смысл» Эверса стоял выше позитивизма, но и найти «точку опоры» он не сумел, поскольку не мог преодолеть влияния как раз отрицательных, агностицистских элементов философии почитаемого им Канта[71].

Скептицизм в отношении возможностей познания заключался, между прочим, в том, что Эверс сомневался в возможности установить действительные причины возникновения государства, которое ему представлялось вообще результатом естественного развития. Но у него вполне было достаточно и материала, и представлений о характере процесса возникновения государств, чтобы решительно отвергнуть априорный взгляд норманистов об этом процессе как о некоем моментальном акте, связанном с утверждением династии. «Рюриково самодержавие было неважно», – полагал Эверс, поскольку государство здесь «существовало и словом и делом до единодержавия Рюрика»[72]. Для него «призвание» Рюрика было лишь эпизодом, одним из обычных приглашенией наемных отрядов викингов. Основная же линия развития проходила, в его представлении, на юге Руси. Именно на юге, в Причерноморье, обитал народ «рос» или «рус», который и дал начало Русскому государству. Поначалу этот народ он склонен был связывать с хазарами, а затем рассматривал как особый причерноморский народ[73].

Эверс находил, что «естественнее искать русов при Руском море, нежели при Варяжском»[74]. Он мобилизовал и определенный материал в доказательство этого положения. Впоследствии эти материалы будут всплывать составными частями отдельных антинорманистских концепций, хотя в целом построение Эверса не было принято наукой. Зато аргументация Эверса против норманизма оказалась весьма действенной, сохраняясь в арсенале антинорманизма вплоть до наших дней (впрочем, не всегда с указанием на источник). По многим вопросам Эверс, в сущности, поддержал и развил критические замечания Ломоносова. Так, он отверг германо-скандинавское толкование имен договоров. Он отметил, в частности, что их истинное написание нам неизвестно. Главное же, на чем он делал акцент в чисто исследовательском плане, – это реальный вес данного аргумента. «Если бы скандинавское происхождение русов, – говорит он, – было доказано другими доказательствами, то следовало бы признать правильными те, кои звучат наияснее по-скандинавски»[75]. Точно таким же путем он отвергает норманистское истолкование днепровских порогов у Константина Багрянородного[76]. По Эверсу, Дурич столь же успешно, как Тунман из скандинавского, объясняет «русские» наименования порогов из славянского, Болтин – из венгерского и кто-то может объяснить из мексиканского. Вслед за Ломоносовым Эверс подчеркивает, что «германских слов очень мало в русском языке»[77]. При этом оказывается, что за исключением «ладьи» все названия судов русь заимствовала у греков (а не у скандинавов, как должно было быть, если бы русь была скандинавским племенем). Не видит никаких следов параллелей для сказания о призвании варягов Эверс и в собственно скандинавских источниках, в частности в исландских сагах. В то же время Эверс впервые широко привлекает восточные источники, которые дают ему некоторый материал для локализации Руси в Причерноморье.

Несмотря на весомые аргументы против норманизма и большое уважение к Эверсу как ученому, идея «Причерноморской Руси» не получила сколько-нибудь заметного влияния в исторической науке. Эверс все-таки оказался более убедительным в критической части своих рассуждений, а позитивная часть была им лишь слабо намечена. К тому же колоссальную поддержку норманизму оказал официальный историограф начала XIX в. Н.М. Карамзин. Для Карамзина, как и для многих норманистов, сам факт наличия неславянских имен в княжеской династии и социальной верхушке древнерусского общества являлся аргументом в пользу именно Скандинавии. Даже признав существование Неманской Руси и производя самое название «Пруссия» от реки Руса («порусье», по аналогии с «поморьем»), он не только не ставил под сомнение основные аргументы норманизма, но и Неманскую Русь представлял лишь как колонию норманнов[78].

Большой урон построениям Эверса нанес также Каченовский. Теорию южного происхождения и южнобалтийской природы варягов М.Т. Каченовский (1775 – 1842) попытался использовать как доказательство подложности или позднего (не ранее XIII – XIV вв.) происхождения русских летописей и других письменных памятников. Весь киевский период истории Руси ему представлялся «баснословным», а основание Новгорода как колонии балтийских славян, он относил ко времени не ранее XII в. В итоге для П. Буткова, например, «оборона» русской летописи сливалась с защитой тезиса о принадлежности ее печерскому монаху Нестору и норманистской интерпретации раздела, говорящего о возникновении государства[79].

На борьбе со «скептическими ересями» укрепилась и норманистская вера М.П. Погодина (1800 – 1875). Норманизм Погодина выглядел тем более убедительным, что он начинал как антинорманист и принял норманизм якобы под давлением аргументов, вопреки антинорманистским «патриотическим» настроениям. Погодин являлся главным столпом норманизма на протяжении почти полувека с тридцатых до семидесятых годов XIX столетия. Но среди его противников находились и куда более основательные исследователи, чем Каченовский, и, нужно отдать должное Погодину, он не стремился слепо цепляться за каждое норманистское положение, уступая напору фактов.

К 30-м гг. XIX в. относятся и антинорманистские выступления Ю. Венелина (1802 – 1839). Талантливый славист, скончавшийся едва начав научную деятельность, уступал многим норманистам в эрудиции, зато мало кто из современников Венелина обладал таким критическим чутьем, умением обнажить слабые стороны аргументации оппонентов. Летописные тексты заставляли Венелина искать варягов на южном побережье Балтики, откуда, по его мнению, вообще происходило славянское заселение русского северо-запада. Венелин собрал также сведения восточных авторов о варягах, находя и в них доказательство южнобалтийского происхождения этого народа[80].

Во второй четверти XIX столетия на связь южнобалтийского побережья со славянской колонизацией русского северо-запада и возникновением государственности в Новгороде указывали так или иначе С. Руссов, М.А. Максимович, И. Боричевский[81]. Последний автор мобилизовал значительный документальный материал о Неманской Руси. В 1842 г. появилась большая работа Ф.Л. Морошкина, в которой давалась наиболее полная к тому времени сводка известий о Руси на южнобалтийском побережье (в районе Немана и острова Рюгена)[82]. Несколько ранее Ф. Крузе подобного рода известия попытался истолковать как свидетельство господства германоязычных норманнов на южных берегах Балтики и Северного моря[83]. С 40-х гг. со статьями норманистского содержания начал выступать также А. Куник (1814 – 1903).

Венелин Ю.И. (1802 – 1839)


Главным столпом норманизма в этот период оставался, однако, М.П. Погодин. Именно Погодин прежде всего выступил против «новой ереси» Н.И. Костомарова (1817 – 1885), доказывавшего неманское («жмудское») происхождение Руси[84]. Однако в ходе полемики норманизм Погодина претерпевал такие изменения, что аналогичные взгляды в наше время многие авторы не склонны считать норманистскими. «Главное, существенное в этом происшествии, относительно к происхождению Русского государства, – полагал Погодин, – есть не Новгород, а лицо Рюрика, как родоначальника династии. …Младенец Рюриков, Игорь, – поясняет эту мысль Погодин, – с его дружиной, есть единственный ингредиент в составлении государства, тонкая нить, которою оно соединяется с последующими происшествиями. Все прочее перешло, не оставив следа. Если бы не было Игоря, то об этом северном эпизоде почти не пришлось бы, может быть, говорить в русской истории, или только мимоходом»[85]. Иными словами, норманнское участие в сложении Древнерусского государства сводится у Погодина к происхождению династии. Развитие же русского общества в целом от прибытия норманнов никак не зависело. С другой стороны, Погодин должен был согласиться с фактом существования Руси на южном берегу Балтики, хотя и склонен был объяснять природу этой Руси через призму норманистских представлений[86].

Выступление Костомарова имело довольно широкий резонанс. На него, в частности, обратил внимание Н.Г. Чернышевский. Но сам Костомаров скоро как будто охладел к своей идее, во всяком случае, он в дальнейшем к этому вопросу больше не обращался. Гораздо большие последствия для судеб обоих направлений имело исследование С. Гедеонова (1818 – 1878), вышедшее в 1862 г. под названием «Отрывки исследований о варяжском вопросе», а затем, в 1876 г., в переработанном виде, в качестве капитальной монографии «Варяги и Русь». Работа Гедеонова остается до сих пор непревзойденной по объему привлеченного материала, достаточно интересна она и по методу, хотя именно с этой стороны ее по сей день пытаются принизить некоторые норманисты-позитивисты.

Некоторые положения, не укладывающиеся в русло академического позитивизма, Гедеонов изложил уже в предисловии. Книга, замечает он здесь, «прежде всего протест против мнимонорманнского происхождения Руси». Предвидя возможность упрека в предвзятости из-за «патриотических побуждений», Гедеонов оговаривается: «Не суетное, хотя и понятное чувство народности легло в основание этому протесту; он вызван и полным убеждением в правоте самого дела, и чисто практическими требованиями доведенной до безвыходного положения русской науки. Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала русского государства научная разработка древнейшей русской истории немыслима»[87]. Гедеонов видел главную причину своеобразного тупика, в который зашла академическая наука по вопросу о начале Руси, именно в том, что «неумолимое норманнское veto тяготеет над разъяснением какого бы то ни было остатка нашей родной страны». Между тем, уже главный источник по обсуждаемым вопросам, летопись, является, по Гедеонову, «живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси»[88].

В работе Гедеонова в гораздо большей мере, чем у Эверса или Венелина, заметно, как здравый смысл разрывает узкие позитивистские рамки «строгой» «немецкой учености» его оппонентов норманистов. Уже в цитированных положениях устанавливается такой характер связи причин и следствий, которые и до сих пор оказываются вне поля зрения самых «строгих» норманистов. Взаимосвязь, взаимообусловленность явлений, учет направленности процессов – все это намного расширяло и фактическую базу исследования, и арсенал познавательных средств. Но Гедеонов не сформулировал (да, видимо, и не осмыслил) своих исследовательских принципов. А для многих его будущих оппонентов самая сильная сторона его научного мышления казалась проявлением дилетантизма, отсутствием академической школы.

Весьма убедительно разрушив многие норманистские представления, Гедеонов оказался, однако, менее доказательным в построении своей положительной схемы. Он пошел по пути совершенного разделения руси и варягов. Русь ему представлялась коренным населением Приднепровья, а варяги – балтийскими славянами. Династию киевских князей он выводил именно от славян-вендов – балтийских славян. Отождествление варягов и руси Гедеонов объяснял «ученой системой» предполагаемого автора «Повести временных лет» – Нестора. Он видел в летописи «не факты, а представление, какое монах XI – XII столетий себе составил об устройстве словено-русского общества в эпоху мифической древности»[89]. «Сухость известий, а иногда и умышленное его молчание о княжеских родах до варягов, – полагал Гедеонов, – понятны; новая династия боялась воспоминаний и переворотов. Как у подозрительных греков, так и у нас не терпели князей из чужого рода… Из благочестия Нестор молчит о язычестве, из осторожности о прежних князьях, о судьбе, постигшей Мала и древлянский княжеский род после Ольгиной мести, и пр. Предание о Вадиме, о восстании новгородцев дошло до нас только в одном, позднейшем списке летописи»[90].

Даже полстолетия спустя А.А. Шахматов будет считать общественную среду, в которой возникали летописные сочинения, «недоступными» для нашего понимания[91]. «Неученый» Гедеонов не знал о таких непереходимых гранях между знанием и незнанием, которые привносили в науку позитивизм и неокантианство. Он пытался увидеть за летописными строками не только то, что написано, но и то, о чем и почему умолчано. И если его конкретные соображения могут оказаться спорными (особенно потому, что сводного характера летописей он не учитывал), то сам принцип исследования – не только от текста к реальности, но и от реальности к тексту – был, безусловно, плодотворным.

Гедеонов убедительно показал, насколько далеким от истины может быть прямолинейное толкование источника, сколь многими факторами обуславливается каждое утверждение или отрицание древнего автора. Но он не сумел с равной мерой критичности отнестись к собственным построениям: «…являясь самым опасным врагом норманнской системы, – не без оснований писал в этой связи Ф. Фортинский, – Гедеонов, по нашему мнению, оказывается не особенно осмотрительным при постройке своей собственной»[92]. Фортинский относил к существенным недостаткам построения Гедеонова то обстоятельство, что необъясненным остался факт превращения варягов в норманнов, а также сохранение в Византии названия «варанги» вместо «викинги»[93]. Явно недостаточными были и этимологические экскурсы.

Насколько серьезным оказался удар, нанесенный Гедеоновым норманизму, показали выступления с возражениями ему двух главных столпов норманизма – М.П. Погодина и А.А. Куника. Если сопоставить аргументы того и другого, то окажется, что из суммы их почти набирается концепция… Гедеонова. Погодин считал главным недостатком построения Гедеонова его взгляд на летопись. По его мнению, Гедеонов «смотрит на летопись неверно. Нестор представляется ему сочинителем, воспитанником византийцев, с полуучеными затеями, который не только имеет, но и составляет систему, соображает, очищает дошедшие до него сведения, связывает разнородные показания, изобретает средние члены и т. д.». «Совсем не так! – патетически возражает Погодин. – Нестор есть простой русский человек, со здравым смыслом, какие и теперь встречаются часто в простонародье, толковый человек, грамотный, но не грамотей, не краснобай. Он описывает, по выражению Пушкина: не мудрствуя лукаво…» По мнению Погодина, «приписывать киевскому монаху XI столетия, поступившему в монастырь 17 лет от роду, какое-нибудь желание провести свою любимую мысль – ни с чем не сообразно»[94]. Куник также признал вопрос о способности Нестора создавать систему главным. Но он решил его в прямо противоположном смысле, нежели Погодин. «Не могу, – сразу определяет свою позицию Куник, – не заподозрить почтенного составителя летописного сборника в некоторой наклонности к произвольной систематике; но покуда не могу и вполне согласиться с г. Гедеоновым, будто бы Нестор, или тот, кому должно приписывать последнюю редакцию древнейшей Киевской летописи, искусственно проводит в сказании о происхождении Варяго-Руссов ученую систему»[95]. Куник с бесспорностью обнаруживает такую «систему» в рассказе о расселении славян, а потому полагает, что «вовсе не странно предполагать искусственную систему и в его сказаниях о Варяго-Руссах». Но он считает, что «доказать это осязательно было бы очень трудно»[96].

На страницу:
4 из 5