bannerbanner
История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой
История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой

Полная версия

История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Редакторы-составители Екатерина Лямина, Олег Лекманов, Александр Осповат

История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой

От авторов и издателей

Сборник «История литературы. Поэтика. Кино» – приношение Мариэтте Чудаковой. Его название отсылает к классическому тому трудов Тынянова, увидевшему свет тщанием Мариэтты Омаровны, Александра Павловича Чудакова и Евгения Абрамовича Тоддеса. Этот том, известный всему заинтересованному сообществу как ПИЛК, ее собственные книги и публикации, посвященные Олеше, Зощенко, Булгакову, литературе «недавнего прошлого», доставили Чудаковой репутацию выдающегося ученого. Вместе с тем филология – только часть ее жизненной работы. В силовом поле Чудаковой генерируется воля и для других важных дел: писателя, твердо знающего цену своему слову и своим адресатам; просветителя (в том значении, которое не девальвировано во многом благодаря ее постоянным усилиям); собирателя научных сил, зачинщика политической повестки.

Таков – процитируем Мариэтту Омаровну – личный социо-биографический выбор.

I

Сергей Гандлевский. Без страха и упрека

Моя молодость протекала вдали от филологии и филологов, так что какое-то время я списывал на собственную рассеянность тот факт, что автор с одной и той же фамилией оказывался мужчиной, когда писал о Чехове, и женщиной – когда о советской литературе.

В начале 1970-х, купив проездом в Душанбе книжку о Зощенко и прочитав ее уже на Памире – по месту работы в гляциологической партии, я с удивлением узнал, что знаменитый советский писатель был вовсе не эстрадным зубоскалом, как я привычно считал с чьей-то там подачи, а серьезным талантом и трагической личностью.

По прошествии нескольких лет, зная уже, кто есть кто в супружеском союзе двух замечательных ученых, я впервые слушал лекцию Чудаковой в клубе «Московское время», появившемся в перестройку. Из этого выступления я снова же с удивлением узнал, что советская литература не однородна и скучна, как было принято думать в нашем максималистском кругу, а интересна, даже когда убога, и не лишена подковерного драматизма и своих взлетов. Я помню, например, что повесть «Судьба барабанщика» исследовательница уподобила Кафке. Помню еще, что, когда речь дошла до вопросов и ответов, Чудакова сказала, что мужчина, несущий на шее гирлянду добытой с боем туалетной бумаги, вряд ли способен на социальный протест.

Если бы я был наблюдательней, я бы задолго до личного и очень лестного для меня знакомства с Мариэттой Омаровной отметил одну стойкую особенность Чудаковой: решительную неприязнь к общим местам.

Она не понимает или делает вид, что не понимает, любимых фигур речи интеллигентского общения. Скажем, на известный застольный вздох: «А что мы можем поделать, ведь от нас ничего не зависит?», Мариэтта Омаровна непременно вмешается и, испортив весь спектакль, выскажется, что именно, на ее взгляд, можно было бы предпринять, и когда вмешательство в ситуацию не лишено смысла, раз уж говорящий задается таким вопросом – будто бы вопрос не был изначально риторическим.

Интересно, что Александр Павлович Чудаков занимался Чеховым, который, сам будучи человеком чрезвычайно деятельным, иногда – героически деятельным, по большей части описывал людей, увлеченных сотрясением воздуха. У Чудаковой же, в отличие от многих чеховских персонажей, зазор между убеждением и деянием минимальный.

Я чуть было автоматически, под влиянием тех самых общих мест не назвал такую манеру поведения мужественной, если бы мой жизненный опыт не напомнил мне, что она свойственна скорее женщинам: мужчин нередко вполне удовлетворяет гамлетовщина на мелководье.

Мы совсем нечасто видимся, но при каждой встрече я узнаю о серьезных общественных делах и начинаниях Мариэтты Омаровны – и это, как говорилось в СССР, «в нагрузку» к профессии литературоведа – да еще какого!

Несколько лет назад она мимоходом сказала, что опекает детский туберкулезный санаторий на Алтае. Жена моя сделана из похожего теста; она увлеклась Чудаковой, и на какое-то время наша квартира стала подобием вещевого склада: знакомые сносили к нам одежду б/у, одеяла и проч. для отправки на Алтай. Я слышал от рассудительных людей, что кое-что из предпринятого Чудаковой можно было бы сделать и рациональней. Допускаю. Но делает именно она – с помощью своего верного друга и «оруженосца» Андрея Мосина, в прошлом «афганца».

Когда мы виделись в последний раз, речь шла уже о лекционных поездках (причем на легковой машине!) по городам и весям страны, включая Сибирь и Дальний Восток, с грузом книг Егора Гайдара и т. п. То есть о гражданском просвещении соотечественников наперерез СМИ, злостно плодящим лживые мифы о советской истории.

Мариэтта Омаровна – последовательный защитник 1990-х годов, которые нынче люди недобросовестные или среднего ума, но с претензией, иначе как с кривой улыбкой не поминают. Это форменная загадка! Как если бы человек поливал грязью пору своей первой влюбленности! Что за циничная радость очернять один из просветов в русском XX столетии, которых, вообще-то говоря, наперечет?!

Чудакову отличает нелицеприятная прямота в общении, иногда под прозрачной завесой сарказма. Вот довольно забавный случай. Я проходил таможенный досмотр в Шереметьево-2 перед полетом во Францию на католическое Рождество (для меня такие вояжи вовсе не рутинное дело). И надо было, чтобы Мариэтта Омаровна позвонила мне именно в тот момент! Я объяснил ситуацию, извинился за отрывистость. Чудакова невозмутимо пожелала мне приятного путешествия, вскользь обронив, что наутро ей с единомышленниками предстоит участие в митинге, вполне вероятно, осложненное потасовкой с провокаторами и стычкой с ОМОНом. Примерно понятно, в каком настроении я пребывал некоторое время после этого телефонного разговора.

Страстная, требовательная и будоражащая собеседника в личном общении, Чудакова сдержанна, объективна и абсолютно корректна в научных трудах. Я сталкивался с подобным «двуличием» у стоящих поэтов – так холерик в быту может быть автором умиротворенных элегий; оказывается, та же двойственность свойственна и хорошим ученым. Мне это нравится: работа по призванию и должна наделять центром тяжести. Пребывание в окрестностях истины уравновешивает. Не говоря уже о том, что находить для разных жизненных обстоятельств уместный тон и жанр, а не дудеть в одну и ту же дуду – признак подлинной культуры.

Я рад, дорогая Мариэтта Омаровна, быть Вашим почтительным знакомым!

Продолжайте в том же духе еще долгие и долгие годы, дорогая Мариэтта Омаровна!

Александр Кушнер. О Мариэтте Чудаковой

Кажется, ни одно поколение ни в России, ни в какой-нибудь другой стране мира не читало так много, как наше, родившееся до войны и на грани войны, с детских лет узнавшее о существовании смерти, «под трубами вспеленутое, под шеломами взлелеянное», заставшее вождя-изверга и все прелести борьбы с империализмом, с космополитизмом и т. п. – и все-таки счастливое прежде всего тем, что юность совпала со смертью «гения всех времен и народов», после чего, при всех издержках и «возвратных веяниях», жизнь в стране все-таки менялась к лучшему: вторая половина века и начало нового несравнимы с предыдущим ужасом, с участью наших родителей и дедов.

Да, цензура цеплялась за каждое слово, да, не репрессии, но их подобие еще продолжалось, проявить свои способности и таланты было трудно, но чтение спасало нас. «Запретный плод сладок». И никогда не было так сладостно чтение, как в нашей молодости. Мы дышали тем самым «ворованным воздухом», о котором сказано у Мандельштама. Этот ворованный воздух мы находили в запретных и старых книгах, в рукописях – и он давал нам возможность жить в безвоздушном пространстве. Жить, взрослеть, умнеть и овладевать «тайной свободой».

Мариэтта Чудакова принадлежала к этому поколению – и ей, наверное, понятны стихи, которые я сейчас приведу:

И с первых слов влюблялись, и помедля,И сад был рай, и двор, и подворотня,А что такое платье для коктейля,Не знали мы (не знаем и сегодня),Зато делился мир на тех, кто любитИ кто не любит, скажем, Пастернака.А с Пастернаком купы были вкупеИ карий стриж, и старая коряга.И проходила по столу граница,Можно сказать, по складке и солонке,И торопился кто-то расплатиться,Скорей уйти, черт с вами, вы подонки!Теперь не так, не лучше и не хуже,А по-другому. Так, как всюду в мире.Учтивей споры, и доеден ужин,Скучнее жить, но взгляды стали шире.

Я позволил себе привести это стихотворение полностью, потому что знаю вспыльчивый, горячий характер Мариэтты Чудаковой и очень хорошо представляю ее за таким столом.

Стихи и проза были для нас главными учителями в этой жизни, мало того, с трудом доставая старые издания Хемингуэя или Джойса, бесконечно перечитывая четыре тома Пруста в переводах Федорова и Франковского, мы еще умудрялись сами с грехом пополам, достав французское издание, перевести для себя хотя бы незабываемую сцену смерти Бергота перед вермееровским «Видом Дельфта», прочесть «Миф о Сизифе» Камю.

Эти авторы были нашей заграницей, куда нас не пускали, но мы хорошо знали и Париж, и Лондон, и Италию, и Соединенные Штаты, потому что читали Томаса Манна, Фолкнера, Джойса, Генри Джеймса, Грэма Грина, Ходасевича, Павла Муратова и многих, многих других, в том числе Набокова. Русские книги, изданные на Западе, доходили до нас и спасали от удушья. Мы знали мировую живопись, и музыку тоже.

А про русские стихи и прозу и говорить нечего! Мы не просто читали, мы жили стихами Блока, Анненского, Михаила Кузмина, Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Цветаевой, Заболоцкого… для нас и русская классика была настольной книгой, мы смогли ее прочесть так, как ее не читали, наверное, современники Гоголя и Толстого, – и сделать из нее свои выводы, не революционные и классовые, а общечеловеческие («По прихоти своей скитаться здесь и там…»).

Незабвенный Александр Павлович Чудаков, муж Мариэтты, увидел нового Чехова, Чехова-лирика, Чехова – русского европейца, Чехова, предпочитавшего крупноблочным идеям, подавляющим человека, вещи повседневного обихода и странность, и грусть, и абсурдность, и необъяснимую прелесть жизни.

А Мариэтта так замечательно прочла и помогла нам прочесть Булгакова и Зощенко, так точно и зорко увидела нестерпимую печаль, переплетенную с бесценным юмором булгаковского Максудова («Театральный роман» – да что же сравнится с этой незабываемой прозой, иногда кажется, что во всем мире нет ничего равного ей!), так четко и ясно увидела сталинскую подоплеку Воланда и его приспешников из «Мастера и Маргариты», «купальни и бумагопрядильни», «слабогрудую речную волокиту» Москвы-реки с ее «гребешками отдыха, культуры и воды», зачумленный и притягательный город, о котором параллельно булгаковской прозе так зорко и точно сказал Мандельштам!

А поэтика Зощенко, столь безошибочно понятая и оцененная Чудаковой, прозаическое, будничное слово, оказавшееся в этой прозе напряженным и незаменимым, единственно возможным, как в поэзии. Ничего в ней не сдвинуть, не убрать ни одного словечка, ничего нельзя заменить: «Вот еще мне неприятность – нужна писателю идеология!» «Я всегда сочувствовал центральным убеждениям: нэп так нэп, вам видней», «Пришел поэт с тихим, как у таракана, голосом»… А книга об архивах, открывавшая заповедное, волшебное и в то же время самое реальное царство правды в окружающем мире лжи!

В краткой заметке к этому сборнику невозможно перечислить все, сделанное Мариэттой Чудаковой, да и не нужно – об этом расскажут другие. Хочу только сказать еще о своем восхищении подлинной человеческой порядочностью, бескорыстием, нравственной чистотой политических и общественных устремлений Мариэтты Чудаковой – впрочем, удивляться не приходится: она воспитана и выросла на великой поэзии и прозе.

Алексей Левинсон. Один в поле

М. Ом. – исследователь и литератор, с чьими трудами знакомы многие и многие читатели. Людей, которым доводилось общаться с ней лично, заведомо гораздо меньше. Мне судьба подарила возможность такого общения. На протяжении некоторого времени я был в кругу людей, с которыми М. Ом. по тем или иным причинам поддерживала регулярные отношения. Мы встречались с ней и на работе, и дома. Предметом разговоров были дела и процессы в обществе и в словесности, а более – в науках о том и другом. Потом наши относительно регулярные встречи прекратились. Но мне доводилось вплоть до последнего времени присутствовать при публичных выступлениях М. Ом., слышать ставшие давно знакомыми от нее, но ни от кого более, интонации, видеть никому более не присущие жесты и воспринимать только ею используемые ходы мысли и риторические фигуры.

Об устной и лишь в личном общении наблюдаемой стороне творчества М. Ом. – а я исхожу из убеждения, что то, с чем мне пришлось познакомиться, это род творчества, а не просто личная манера или манерничанье – я и хочу коротко сказать. Рассказываемое мной безусловно известно всем, кому довелось общаться с ней лично. Они и смогут сравнить свои впечатления с моими. Остальным придется верить мне на слово.

Концепция Льва Гумилева приобрела в свое время очень много сторонников, в частности потому, что объясняла/извиняла тот факт, что никто из нас не пассионарий, и рядом с нами таких тоже нет: не та эпоха! Но именно тогда, когда и люди, и эпоха казались начисто лишенными страсти и страстности, мне довелось встретиться с М. Ом. В поле, которое существовало вокруг нее, я несколько раз входил и один, и с другими людьми. Именно поэтому мог убедиться, что мои реакции и мое ощущение высокого и притом вибрирующего напряжения – не особенность лишь моей слабой души. То же самое, то есть пропитывающую пространство страсть и страстность чувствовали многие, вероятно – все. (Говоря «все», я имею в виду всех, кроме родных М. Ом., для них другой счет.) И все, как мне кажется, чувствовали, что они пасуют, не умеют и не могут соответствовать предлагаемому ею темпу мысли, мере эмоциональной наполненности, уровню нравственного напряжения. Не могут, потому за глаза посмеиваются. Одни – над собой, а другие, кто этого не умеет, – над ней. А она в самом деле предлагала и предлагает общение не на обычном уровне. О повседневном будете говорить с другими; со мной будете иначе, будете иными, – так строила коммуникацию М. Ом. со всеми, кого я знаю. Правда, иногда она шла навстречу человеку, которому были совсем не под силу или совсем не органичны такие условия. Для подобных людей (например, для меня) предусматривался режим, по сути, тот же, но на меньших скоростях – на таких, к которым человек мог хоть как-то приспособиться.

Не мое дело догадываться, зачем и почему М. Ом. так строит свое общение с людьми. Но считаю себя вправе высказать догадку насчет того, как она это делала и делает. Такая компрессия мысли и эмоции, которую М. Ом. культивирует в коммуникации и которую предлагает поддерживать всем участникам, не характерна для бытового общения. Она может встречаться в выступлениях ученых – но в выступлениях, написанных заранее по случаю участия в важной конференции с ограниченным регламентом. Такой компрессии добивается иной поэт, например И. Бродский, но опять-таки не в бытовой речи, а в написанном тексте, прежде всего в стихе. Так могут говорить люди на сцене, например, персонажи из шекспировских пьес. Чтобы не пугать сравнением М. Ом. с Шекспиром, могу сказать, что по таким же правилам строит свои выступления М. Жванецкий. Но все названные примеры относятся, повторю, к речам, текстам, обдуманным и выстроенным загодя. Речь М. Ом. творима здесь и сейчас. Тем не менее эта речь в силу названных причин имеет не только повышенную интеллектуальную нагруженность, но и особые эстетические качества, которые собеседникам предлагается оценить. Участие в общении с любым собеседником или в любом обществе, где мне приходилось это наблюдать, всегда было творческим актом или творческим процессом и всегда – вызовом партнеру: теперь попробуй ты так же. Партнером мог быть и один человек, и полный зал.

Ничего не буду говорить о работе М. Ом. в области словесности. Скажу об ином. Пассионарность М. Ом. влекла ее навстречу политике, навстречу общественным вопросам. Не все случаи, когда такие выходы совершались, мне известны, но некоторые, о коих знаю, имели порой одну особенность. М. Ом., бывало, принимала задачу или цель, поставленную не ею, и начинала бороться как за свою. Это значит, своими средствами, в своем стиле, своем духе. В большинстве тех случаев, о которых я говорю, такая переработка задачи под свои манеры разлучала, разводила М. Ом. как исполнителя, как борца за идею с изначальным хозяином этой идеи, с изначальным постановщиком этой цели. Политикам нужно, чтобы им служили по-ихнему, а не по-своему. Страсти, вносимой таким, как М. Ом., союзником, они не ценят. Страстность и принятие их целей как собственных им вовсе не требуется, ибо пугает отсутствием возможностей управлять таким союзником.

Похожие феномены возникают и тогда, когда М. Ом. сама начинает искать союзников по делу, которому она отдается. А как она отдается, это хорошо знают те, кого она зовет с собой. Знают, и потому робеют. Они понимают, что к ним будут предъявлены требования, которым они, скорее всего, не сумеют ответить.

В силу названных причин М. Ом. оказывается, как правило, одиноким воином в любом поле. Но в силу того, о чем уже было сказано, ей, как правило, удается опровергнуть пословицу.

Евгений Ясин. Поздравление

У Мариэтты Омаровны Чудаковой юбилей. Сразу поздравлю, желаю долгих лет здоровой жизни, творческих удач, исполнения желаний. Это стандартный минимальный набор. Но за каждым из них длинный и интересный подтекст, отражающий сущность этой замечательной женщины.

Я остановил свою руку, когда выше написал: «желаю… исполнения желаний». И это в поздравлении мастеру слова! Долго думал, а потом оставил, как написалось. Потому что яркие, чаще всего общественные желания составляют важную сторону всей ее кипучей, никогда не равнодушной натуры. Для исполнения их она непрерывно работает – и по обязанности, и по глубокому внутреннему чувству, заражающему окружающих верой в завтрашний день, в лучшее будущее.

На самом деле людей, подобных Мариэтте Омаровне, очень мало; поражаешься ее энергии, даже большей, чем в прежние годы, доброжелательности и человечности. Иногда приходит мысль: кто заменит Чудакову?.. А потом думаю: во-первых, мое первое пожелание, несомненно, если для кого и используется, то в первую очередь для таких как Мариэтта Омаровна. А во-вторых, она так много работает над тем, чтобы передать свои прекрасные, столь характерные для истинной русской интеллигенции идеалы свободы, демократии, глубокой культуры, тонкого вкуса, что, я убежден, хотя бы несколько молодых людей примут эстафету и продолжат благородное дело. Их будет все больше, и с нашей родиной случится то, чего она желает.

Дорогая Мариэтта Омаровна!

Люблю, целую, пусть Вы всегда будете испытывать чувства законной гордости и глубокого удовлетворения за то, что Вы делаете. И при этом – чтобы Вы всегда оставались беспокойны и устремлены к новым добрым делам.

II

Константин Азадовский. Вечер памяти Оксмана

В одной из своих недавних работ Мариэтта Чудакова затронула вопрос о роли личности в российской истории XX века. Напомнив о людях, которые «своими действиями, и не только прямо диссидентскими (такими, как выход на Красную площадь группы протестантов против вторжения в Прагу), а порой сугубо научными <… > участвовали в формировании того, а не иного характера литературного и научного (во всяком случае, это относится к наукам гуманитарным) процесса, в создании морального климата, системы политических оценок, неписанной шкалы этических ценностей»1, исследовательница подчеркнула роль поколения, вернувшегося в 1950-е годы из лагерей и ссылок и – заговорившего: пытавшегося в условиях «оттепели» восстановить нашу изуродованную историю, вернуть утраченные имена и моральные ценности, навсегда, казалось, изъятые из культурного оборота.

К этому поколению, чье «воздействие на толщу культурного субстрата»2 исподволь осуществлялось в 1950-е и 1960-е годы, принадлежал и Юлиан Оксман, вернувшийся с Колымы (после десятилетнего отсутствия) в конце 1946 года, – выдающийся ученый, историк русской литературы и общественной мысли, которого неизменно – и задолго до хрущевской «оттепели»! – отличало поразительное свойство, начисто утраченное в интеллигентской среде за годы сталинского террора: гражданское бесстрашие, способность и желание говорить в условиях тотальной и угнетающей немоты.

Жизненный путь Оксмана сегодня достаточно изучен. За последние двадцать с лишним лет появилось немало статей, воспоминаний и публикаций, посвященных биографии и научной деятельности ученого. Отметим лишь одно, едва ли не главное обстоятельство. Историк русского освободительного движения и узник сталинского ГУЛАГа с десятилетним стажем (1936–1946), Оксман оказался одним из первых участников освободительного движения 1960-х годов. По собственной инициативе он начал в эпоху «оттепели» искать контакты с деятелями русской эмиграции, способствовал распространению в Советском Союзе западных изданий русских поэтов (в частности, стихов О. Мандельштама), энергично участвовал в литературно-научных либеральных начинаниях 1960-х годов. Он открыто стремился к диалогу с западными славистами, охотно завязывал с ними знакомство, вступал в переписку (начало этим сближениям было положено в августе 1958 года – во время проходившего в Москве IV Международного съезда славистов).

О позиции Оксмана той поры красноречиво свидетельствуют его откровенные письма к Г.П. Струве (1962–1963) и опубликованная на Западе (анонимно) статья «Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых» (1963). Оксман использовал любую возможность говорить. Такая позиция, как справедливо указал в свое время Л. Флейшман, «не имела тогда прецедента», и даже в кругу единомышленников Оксмана к ней относились «с непониманием и осуждением»3. Не удивительно. Сталинский террор до такой степени вытравил из людей гражданское сознание, что каждый, кто отваживался говорить «в полный голос», казался в ту пору безумцем или провокатором.

Переписка с западными коллегами, откровенные беседы с ними в московской квартире, тяготение к русскоязычному «тамиздату» – все это предопределило новое столкновение Оксмана с Системой. Обыск в августе 1963 года, допрос и увольнение из Института мировой литературы превратили старшего научного сотрудника престижного академического учреждения в безработного пенсионера, вынужденного, как и в 1947 году, искать прибежища в провинции (с трудом удалось устроиться профессором-консультантом в Горьковском университете), печататься под псевдонимом и жить, постоянно чувствуя под собой зыбкую почву… «Снова, как и в 1936–1946 гг., – пишет Л. Флейшман, – имя Оксмана стало запретным и изымалось даже из библиографических ссылок на старые, довоенные издания классиков, книги и статьи»4.

Последнее утверждение требует оговорок, ибо действия карательных органов в отношении Оксмана в 1960-х годах отличались непоследовательностью. С одной стороны, обыск, допрос, исключение из Союза писателей и увольнение с работы; с другой – отсутствие «разоблачительных» упоминаний в официальной печати, шельмующих «антисоветчика», не говоря уже о более жестких мерах: аресте, следствии, приговоре. Имя Оксмана не исчезает полностью со страниц советских научных изданий, хотя и появляется в них крайне редко. Вокруг ученого складывается двойственная ситуация – в духе внутренней советской политики того времени. С одной стороны, его имя попадает под запрет, становится нежелательным5. Однако негласный характер этого запрета делает его необязательным. Запрет принимает рекомендательную форму, становится полузапретом, который при желании удается преодолеть (прибегая, в частности, к псевдонимам). Все это отражает противоречивую общественную ситуацию брежневской эпохи: наметившаяся ресталинизация, первые диссидентские выступления, нашумевшие судебные процессы (Бродского, Синявского-Даниэля) и в то же время неуверенная и «выборочная» репрессивная тактика в отношении интеллигенции. («То, что во времена культа было трагедией, сейчас похоже больше на какой-то фантастический фарс», – повторял в те годы Юлиан Григорьевич6.)

Во всяком случае, распространенное мнение о том, что Оксман после 1963 года был полностью изъят из обращения (так писал, в частности, Г.П. Струве в своем некрологе7), не подтверждается фактами. В действительности ситуация была более сложной, в чем нетрудно убедиться, взглянув на список печатных трудов Оксмана, составленный К.П. Богаевской и В.А. Черных8. В 1963–1965 годах Оксман продолжает публиковаться, и, судя по всему, его имя (как автора, рецензента и редактора) не вызывает активного противодействия со стороны Главлита. В 1964 году в серии «Литературные памятники» выходит подготовленная им к изданию «Капитанская дочка» Пушкина. В 1965 году он публикует (под собственным именем) две статьи и три рецензии (последние – в варшавском журнале Slavia Orientalis). В 1966 году Оксману трижды удается выступить в печати под собственным именем (статья в Ученых записках Горьковского университета и две небольшие заметки в КЛЭ), хотя три другие его работы в тех же Ученых записках печатаются под псевдонимом. В следующем 1967 году Оксман вынужден был укрыться – на страницах альманаха «Прометей» – под псевдонимом «Ю. Григорьев». 1968 год вообще выпадает из списка (ни одной публикации). В 1969 году – всего одна (полторы страницы печатного текста в том же «Прометее») под псевдонимом «Ю. Григорьев».

На страницу:
1 из 7