Полная версия
История русской литературы XX века. Том I. 1890-е годы – 1953 год. В авторской редакции
11 мая 1890 года Алексей Суворин в газете «Новое время» опубликовал статью «Критические очерки. Наша поэзия и беллетристика» (об этом исследователи уже писали в своих работах), в которой подверг острой критике прозу и поэзию своего времени. Все герои у нынешних писателей – «все погудки на старый лад», то влюбляются, то разводятся, то умирают. А почему наша жизнь меняется, меняются характеры, меняются конфликты? «А наша жизнь сделалась гораздо сложнее, чем прежде, – писал Суворин. – Прежде были кроме крестьян, только помещики, чиновники, купцы и духовенство… Но вот уж лет тридцать как жизнь стала усложняться. Явились новые занятия, новые люди, новая обстановка. Число образованных людей сильно возросло, профессии стали свободнее, сословия перемешались, униженные возросли, унижавшие понизились, свободы жить вообще стало больше, увеличилась нравственная независимость существования… Все, что соединяется с любовью, гордость, тщеславие, кокетство, ревность – все это приняло иные оттенки и несколько иначе выражается… Беллетристы просто не знают много такого, что знать им следует… наука физиологии, патологии, психологии остается им неизвестна… мир болезненно странных явлений… Затем – изучение и кропотливое собирание фактов… Беллетрист должен знать больше или должен избрать себе какой-нибудь один угол, как специальность, и в нём стараться сделаться если не мастером, то хорошим работником». Если этого сделано не будет, то литература «в огромном большинстве своем – просто праздное дело, развлечение для праздных людей, и если бы она вдруг почему-либо прекратилась, никто бы ничего не потерял». Кроме того, А.С. Суворин сказал и о народном языке, который стали почему-то забывать: «После Григоровича, Тургенева, Толстого, Достоевского («Записки из мертвого дома») народный язык является в беллетристике в искаженном виде, каким-то пьяным и глупым языком, и становится непонятным, каким образом на этом языке существуют прекрасные поэтические песни, мудрые пословицы, остроумные загадки» (Новое время. 1890. 11 мая). Обычно в этом случае упоминают и доклад Д. Мережковского «Об упадке развития художественной литературы», который он сделал через два с половиной года. И здесь я бы не разъединял эти два сообщения, а, напротив, объединил как два манифеста о дальнейшем развитии художественной литературы с различных точек зрения, представляя натурализм и модернизм как условные понятия в истории русской литературы ХХ века, ведь символизм просуществовал не больше десяти лет, футуризм и акмеизм и того меньше, а реализм, борьба за правду и справедливость, живёт и процветает до сих пор.
Хочу в связи с этим напомнить лишь слова В.М. Гаршина, высказавшего в одном из писем затаённые мысли: «Бог с ним, с этим реализмом, натурализмом, протоколизмом и прочим. Это теперь в расцвете или, вернее, в зрелости, и плод внутри уже начинает гнить. Я ни в коем случае не хочу дожевывать жвачку последних пятидесяти – сорока лет…» (Полн. собр. соч. М., Л., 1934. Т. 3. С. 357).
Начавшие свою литературную деятельность в конце 90-х годов ХIХ века такие писатели, как И.А. Бунин (1870–1953), А.И. Куприн (1870–1939), М. Горький (А.М. Пешков, 1868–1936), В.В. Вересаев (В.В. Смидович, 1867–1945), С.Н. Сергеев-Ценский (С.Н. Сергеев, 1875–1958), А.С. Серафимович (Попов, 1863–1949), Д.С. Мережковский (1865–1941), З.Н. Гиппиус (1869–1945), Ф.К. Сологуб (Ф.К. Тетерников, 1863–1927), К.Д. Бальмонт (1867–1942), продолжили свой блистательный путь в ХХ веке, создав классические произведения русской прозы и поэзии и оставив в произведениях неизгладимые душевные переживания – и свои собственные, и своих персонажей. И современного читателя совершенно не интересует, как им удалось это сделать – то ли благодаря реализму, то ли благодаря натурализму, то ли символизму, акмеизму или футуризму, хотя в нашей книге мы будем уделять внимание художественным различиям этих литературных направлений.
Три великие фигуры соединяют ХIХ век с веком ХХ, очень разные и неповторимые: Лев Толстой, Антон Чехов и Владимир Короленко.
Литературные портреты
Лев Николаевич Толстой
(28 августа (9 сентября) 1828 – 7 (20) ноября 1910)
Богат, разнообразен и насыщен духовный, художнический и человеческий мир Льва Толстого, только что кончившего роман «Воскресение», опубликованный в 1899 году, над которым он работал десять лет. В своей «Исповеди» он признавался, что «жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл… Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представлялись мне единым настоящим делом» (Полн. собр. соч. (юбилейное издание). Т. 25. С. 373). Несмотря на перелом в мировоззрении, Толстой полон творческих замыслов, да и недоделанного весьма много, к которому он постоянно возвращается, то заканчивает, то снова откладывает до поры до времени, когда окончательно сформируется творческий замысел – ведь жизнь неостановимо движется, и каждый день вносит в его жизнь какие-то перемены. К нему зачастили постоянные гости, да и просто очень много любопытных заглядывало к нему то в Ясную Поляну, то в Москву.
В переписке с журналистом Михаилом Меньшевиковым Толстой остро ставил некоторые вопросы, над которыми и раньше раздумывал, и ставил их иначе. В октябре 1895 года Толстой писал Меньшевикову: «Разум есть орудие, данное человеку для исполнения своего назначения или закона жизни, и так как закон жизни один для всех людей, то и разум один для всех, хотя и проявляется в различной степени в различных людях… Жизнь есть непрестанное движение или скорее напряжение; направление же этому движению или переход этого напряжения в движение даёт разум, открывая пути движения… В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и существ; средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в людях основного свойства их жизни – любви» (Там же. Т. 68. С. 197). Продолжая развивать эти мысли о разнице разума и ума, как несколько раньше между разумом и сознанием, Толстой писал тому же Меньшевикову: «Во-1-х, разум и ум – Yernunft и Yerstand – суть два совершенно различных свойства, и надо различать между ними. Бисмарки и им подобные имеют много ума, но не имеют разума… Разум не только не одно и то же, что ум, но противоположен ему: разум освобождает человека от тех соблазнов (обманов), которые накладывают на человека. В этом главная деятельность разума: уничтожая соблазны, разум освобождает сущность души человеческой – любовь и даёт ей возможность проявления» (Там же. С. 161).
Роман «Воскресение» полностью посвящён любовным отношениям князя Нехлюдова и Катюши Масловой, радостным в начале и сложным и противоречивым в конце романа. Как только А.Ф. Кони в июне 1887 года рассказал эту историю из своей судебной практики, Лев Толстой сразу увлёкся сюжетом и всё время спрашивал Кони, написал ли он что-нибудь об этом эпизоде в издательство «Посредник». Но Кони, не сделав ничего сам, передал сюжет Толстому. И Толстой стал внимательно собирать материалы, обдумывал нравственную концепцию романа, отбор героев, в какие «верхи» и в какие «низы» позовёт его творческая душа и что он найдёт в этих сферах. Сначала Толстой задумал написать повесть о нравственном возрождении князя Нехлюдова, о новых отношениях с Катюшей Масловой. Раскаявшийся в своём греховном поступке, Нехлюдов вновь сближается с Катюшей, прощает её и своё прошлое, они уезжают за границу и благополучно завершают свою жизнь. Но этот замысел Лев Толстой отбросил и десять лет работал над романом, закончив его в 1899 году.
Но начинать надо с крестьян, надо начинать с Катюши Масловой, крестьяне и Катюша Маслова – это положительное, а дворянство и вообще верхние слои общества – это отрицательное. Морально-этические проблемы, которые волновали его в самом начале работы над романом, отодвинулись на второй план, он резче стал всматриваться в общественно-политическое положение в обществе. Вроде бы он никогда не занимался политикой, но в обществе происходило то, что обращало на себя зоркий взгляд художника, появилось столько нового, особенно в революционно-демократическом движении, обострилось классовое расслоение и идеологические распри.
Л.Н. Толстой в это время испытывал трагический надлом в своём мировоззрении и творчестве. В 1891–1892 годах во время голода часто бывая в деревнях, постоянно разговаривая с крестьянами, он всеми мерами помогал голодающим, голод был свирепый. Толстой в дневнике и письмах часто возвращался к роману, перечитывал его и признавался, что он сделан плохо, совершенно не отвечает современным запросам, скользит по поверхности общества, не проникая в глубь противоречий.
5 января 1897 года Л.Н. Толстой, перечитывая рукопись романа, записал: «Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное» (Там же. С. 352).
Резко обострились противоречия с правительством общества духоборов, они требовали мира во всём мире, запретили пользоваться оружием, символически сложили его и зажгли костёр, тем самым отказавшись от войны и насилия. Во имя дружбы с духоборами, которые решили покинуть Россию и эмигрировать в Канаду, нужны были деньги. И Л.Н. Толстой понял, что роман надо заканчивать и получить деньги для духоборов. Толстой решительно меняет свой творческий замысел, появляются острые сатирические сцены петербургских верхов, возникают острые сцены суда, острожные эпизоды, богослужение в тюремной церкви. Катюша выходит замуж за революционера Аносова, Нехлюдов сдаёт свои морально-этические позиции и остаётся в верхних слоях общества. «Результаты последнего нравственного подъема, пережитого Нехлюдовым вследствие встречи с Катюшей Масловой, уже начинали проходить, – записал в дневнике Л.Н. Толстой. – Опять понемногу, понемногу жизнь затягивала его своей паутиной и своим сором» (Там же. С. 160). Потом Л.Н. Толстой ещё не раз принимался за текст, исправляя и дополняя его новыми эпизодами, добиваясь художественной правды даже в деталях: узнав от тюремного надзирателя, что уголовные и политические не могли познакомиться в тюрьме, Толстой исправляет этот эпизод: Катюша Маслова знакомится с политическими, в том числе и Аносовым, по дороге в Сибирь.
Некоторые критики и исследователи называют «Воскресение» «публицистическим романом», но вряд ли какие-либо уточнения здесь необходимы. Сам Толстой, работая и перерабатывая роман, а известны шесть редакций рукописи, отказался от только что найденной формы и вновь перешёл к форме семейно-бытового романа, используя все художественно-изобразительные средства для воспроизведения человека и его отношений с обществом: портрет, психологический анализ душевных переживаний, несобственно-прямая речь и пр. и пр.
Некоторые критики и исследователи критикуют автора за то, что в конце романа князь Нехлюдов, читая Евангелие, приходит к теории непротивления злу насилием, которую автор вновь повторяет в своём романе. Критики много писали об этом, грозно укоряя автора в идеализме и прочих грехах.
Чехов, прочитав роман, тут же заявил своим современникам: «Это – замечательное художественное произведение. Самое неинтересное – это всё, что говорится об отношениях Нехлюдова к Катюше, и самое интересное – князья, генералы, тётушки, мужики, арестанты, смотрители. Сцену у генерала, коменданта Петропавловской крепости, спирита, я читал с замиранием духа – так хорошо! А m-me Корчагина в кресле, а мужик, муж Федосьи. Этот мужик называет свою бабу «ухватистой». Вот именно у Толстого перо ухватистое. Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия – это уж очень по-богословски» (Собр. соч. Т. 18. С. 313).
Роман «Воскресение» был опубликован в журнале «Нива» с № 11 по № 52, с 13 марта по 25 декабря 1899 года, на рубеже двух веков, и сразу вновь вызвал неутихающий интерес к творчеству Л.Н. Толстого.
Это было как бы прощание с XIX веком, а столько ещё было незаконченных рукописей, незаконченных замыслов, столько ещё было набросков и записей! Столько было встреч и интересных разговоров на литературные темы.
Надолго остались в памяти две встречи с Максимом Горьким. 13 января 1900 года Горький побывал у Толстого в Хамовниках. Алексей Максимович не раз вспоминал первую встречу с Толстым. Много лет собирался пойти к нему, хотя бы увидеть и задать вопросы, которые волновали его, не давали покоя, мучали. Писал письма и рвал их, уверенность сменялась сомнениями – уж слишком велика была слава русского гения, ответит ли, заметит ли в потоке писем, идущих к нему. И только тогда, когда его собственная известность как писателя стала несомненным фактом, Горький решился на встречу, особенно после того, как Чехов в апреле 1899 года написал, что Лев Толстой долго расспрашивал Чехова о Горьком, сказал, что Горький – «замечательный писатель», «очень хвалил», «нравятся «Ярмарка в Голутве» и «В степи» и не нравится «Мальва». «Можно выдумать всё, что угодно, но нельзя выдумывать психологию, а у Горького попадаются именно психологические выдумки, он описывает то, что не чувствовал» – эти слова Льва Толстого в передаче Чехова Алексей Максимович помнил наизусть, так они своевременно прозвучали из уст великого мастера, перед гением которого он преклонялся с юных лет. А слова Чехова «Вы возбуждаете в нём любопытство. Он, видимо, растроган» из того же письма Чехова окончательно подтолкнули Горького к тому, чтобы найти возможность встретиться с Толстым. И встреча состоялась. 16 января Лев Толстой отметил в дневнике: «Записать надо: был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа».
Через несколько дней после встречи Горький писал из Нижнего Новгорода в Москву Л.Н. Толстому: «За всё, что Вы сказали мне – спасибо Вам, сердечное спасибо, Лев Николаевич! Рад я, что видел Вас, и очень горжусь этим. Вообще я знал, что Вы относитесь к людям просто и душевно, но не ожидал, признаться, что именно так хорошо Вы отнесётесь ко мне.
Пожалуйста, дайте мне Вашу карточку…»
9 февраля 1900 года Лев Толстой ответил на это письмо: «Простите меня, дорогой Алексей Максимыч (если я ошибся в имени, ещё раз простите), что долго не отвечал Вам и не послал карточку. Я очень, очень был рад узнать Вас и рад, что полюбил Вас. Аксаков говорил, что бывают люди лучше (он говорил – умнее) своей книги и бывают хуже. Мне Ваше писание понравилось, а Вас я нашёл лучше Вашего писания. Вот какой делаю Вам комплимент, достоинство которого, главное, в том, что он искренен…»
В первую встречу Лев Толстой говорил о рассказах «Варенька Олесова», «Двадцать шесть и одна», о «Фоме Гордееве». Просидел Горький у Толстого более трёх часов, но успел высказать только самую малость того, что собирался. Ведь перед встречей он посмотрел «Власть тьмы» в Малом театре и был поражён мастерством актёров и хотел об этом рассказать, но успел только произнести несколько слов о спектакле «Сирано де Бержерак», процитировал стихи Сирано, прозвучавшие как призыв:
Дорогу свободным гасконцам!Мы южного неба сыны,Мы все под полуденным солнцемИ с солнцем в крови рождены!Лев Толстой долго молчал, а потом заговорил (по воспоминаниям Горького, который эти слова запомнил и записал):
«– Цель искусства в том, чтобы высказать правду о душе человека, уловить то тайное, что происходит в недрах человеческого сердца. Если злодей – только злодей, а Добротворов – только Добротворов, то зачем такое искусство… Все люди пегие, дурные и хорошие вместе. Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать – вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость… Вот этого и надо больше всего опасаться в жизни… В творчестве тоже… Для меня главное – душевная жизнь, выражающаяся в сценах… Крестьяне говорят: хорошо пострадать перед смертью. Как и отчего хорошо – я не сумею объяснить теперь, но всей душой согласен с ними. Только малодушие просит помягче экипаж… Человеческое слово полезно только тогда, когда оно заключает в себе истину. Всякая ложь, даже самая блестящая, высказываемая хоть бы даже с самыми благородными, высокими целями, непременно в конце концов должна произвести не пользу, а величайший вред… Но бывают случаи, когда не знаешь, как поступить.
В Москве, около Сухаревой, в глухом проулке, видел я осенью пьяную бабу; лежала она у самой панели. Со двора тёк грязный ручей, прямо под затылок и спину бабе; лежит она в этой холодной подливке, бормочет, возится, хлюпает телом по мокру, а встать не может… А на тумбе сидел светленький, сероглазый мальчик, по щекам у него слёзы бегут, он шмыгает носом и тянет безнадёжно, устало: «Ма-ам… да ма-амка же. Встань же…» Она пошевелит руками, хрюкнет, приподнимет голову и опять – шлёп затылком в грязь… Да, да, – ужас! Вы много видели пьяных женщин? Много, – ах, боже мой! Вы не пишите об этом, не нужно!
– Почему?..
– Почему? – потом раздумчиво и весело сказал: – Не знаю. Это я – так… стыдно писать о гадостях. Ну – а почему не писать? Нет, – нужно писать обо всём…
А писать всё надо, обо всём, иначе светленький мальчик обидится, упрекнёт, – неправда, не вся правда, скажет. Он – строгий к правде!»
«Стыдно», «Рабство нашего времени», «Не убий», «Царю и его помощникам», «Ответ на определение Синода от 20–22 февраля и на полученные по этому случаю письма» и многое другое – всё это в России запрещалось царской цензурой, но становилось широко известным благодаря газетам и журналам Лондона, Парижа, Брюсселя, Женевы и других европейских городов, в России к тому же печатались листовки с текстами этих статей.
Лев Толстой не раз говорил и затем высказывался в своих статьях, что он отрицает и осуждает весь существующий порядок и власть и прямо заявляет об этом. Не раз писал, что преступления и жестокости, совершаемые в России, ужасны, что революция, если она придёт как протест против этих безобразий, будет иметь для человечества более значительные и благотворные результаты, чем Великая французская революция. И тут же пояснял, что на всякие насилия и убийства, с какой бы стороны они ни происходили, смотрит с омерзением. Заявлял, что во всей этой революции он состоит в звании, добровольно и самовольно принятом на себя, адвоката стомиллионного земледельческого народа, всему, что содействует или может содействовать его благу, он сорадуется, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от неё, он не сочувствует. Он резко осуждает царское правительство за то, что преследуют студентов, арестовывают и изгоняют из университетов и из институтов. Лев Толстой обращается к царю, членам Государственного совета, министрам, их близким, матерям, жёнам, братьям и сёстрам, ко всем, кто может повлиять на них своим убеждением, уговаривает их, что всякие страдания, которые мы несём, отзываются и на них, и ещё гораздо тяжелее, если эти власть имущие чувствовали, что могли устранить эти страдания и не сделали этого, уговаривает их сделать так, чтобы не было убийств, уличных побоищ, казней, страха, ложных обвинений, угроз и озлобления, тогда и не будет ненависти, желания мщения, не будет жертв… Причины сегодняшнего неустройства в общественной жизни Лев Толстой увидел в том, что случайное убийство Александра II, освободившего народ, привело к тому, что правительство решило не только не идти вперёд по раскрепощению народа, отрешаясь от деспотизма самодержавия, но, напротив, вообразило, что спасение именно в этих грубых отживших формах деспотизма, более того, идёт назад, всё более и более разделяясь с народом и его требованиями. «Не может быть того, чтобы в обществе людей, связанных между собою, было хорошо одним, а другим – худо, – взывал к совести царя и его приближённых Лев Толстой. – В особенности же не может этого быть, когда хорошо самому сильному, трудящемуся большинству, на котором держится всё общество.
Помогите же улучшить положение этого большинства и в самом главном: в его свободе и просвещении. Только тогда и ваше положение будет спокойно и истинно хорошо…»
Не раз в обществе возникал вопрос о евреях, об их правах и обязанностях, об их характере, о гонимости и чрезвычайной живучести в различных сферах общественной жизни.
Однажды Лев Николаевич Толстой получает письмо: «Граф! В заседании психологического общества в Москве вы в своей речи выразились, что надо любить всех людей. Позвольте вас перебить! Неужели и жида надо любить?.. Я не могу поверить, чтобы вы, граф, наш известный писатель, могли согласиться с таким выводом. А между тем из вашей речи неизбежно следует это положение. Очень рад был бы услышать от вас опровержение. Если пожелаете ответить, то отвечайте через «Новое время» – я подписчик этой газеты».
Толстой принял это письмо в шутку, предложил его напечатать в «Новом времени» и отправил в конверте на почту. А вечером Толстой пошёл на почту и забрал это письмо. «Он человек тёмный, совсем ещё не родился к жизни», – сказал Толстой.
Автор книги «Л.Н. Толстой… О евреях», от имени которого ведутся эти записки, вспоминает другой случай: приезжает в Ясную Поляну Алексей Суворин, издатель «Нового времени», и просит Толстого передать ему право издания его сочинений, а рассказчик пересказывает ему письмо, о котором велась речь выше.
«– Да, конечно, это несколько неудобная постановка вопроса. Но вы должны знать, что направление моей газеты…
– Как же, знаю направление вашей газеты. Не знаю только, чем вы объясняете свой поход против евреев…
– Видите ли, в еврейском вопросе я вовсе не придерживаюсь того взгляда, какой обычно приписывают юдофобам. Я совершенно игнорирую религиозную сторону. По-моему, не вопросы веры создали еврейский вопрос и не вопросы веры разрешат его. Религия тут решительно ни при чём.
Напротив, если бы все затруднения еврейского вопроса заключались в религии, – он давно был бы решён, как он решён уже по отношению к караимам.
И законодательство, и общественное мнение наше нисколько не настроено враждебно к еврейской религии. В законе о караимах сказано, что им даются все права, как истинным евреям.
Вы видите, следовательно, что не принадлежность к еврейской вере мешает равноправию, а, напротив, истинные евреи удостоились одинаковых с коренным населением прав. – Итак, религию надо исключить в этом вопросе. Не придерживаюсь я также экономического взгляда. Меня не пугает призрак пресловутого эксплоататора-еврея. Это тоже слишком раздуто, и вовсе не так страшно.
Сама по себе взятая, эта сторона еврейского вопроса настолько ничтожна, что вряд ли о ней кто-нибудь и говорил бы. Не евреи, так другие пользовались бы невежеством народа.
Родной русский кулак в деревне ещё более страшен и паукообразен, чем пришлый еврей. С евреем в деревнях крестьяне, особенно на юге, сживаются, и торговые интересы редко вызывают крупные недоразумения; если это бывает, то в этих случаях всегда замешаны науськивающие конкуренты-кулаки из русских. Я смотрю на еврейский вопрос совершенно иначе. Не религиозная, не экономическая, а национальная сторона вопроса должна быть выдвинута на первый план. Та самая сторона, которую выдвинул и Пётр Великий.
Перед нами две нации. Одна старая, умная, видавшая на своём веку и счастье, и горе; нация, выработавшая прочные устои семейные, религиозные; нация, крепкая своей внутренней солидарностью и, если хотите, нравственной чистотой, да, я признаю это.
А с другой стороны наш народ, чуть-чуть зарождающийся, еле выходящий из пелён истории; народ, не только не переживший ничего, но ещё мало испробовавший; народ свежий, мягкий, без устоев и значительно ниже стоящий по многим нравственным качествам своим. Ни семейных, ни религиозных основ у него прочных нет ещё; вместо солидарности царит непонятная чисто детская вражда, взаимная с ненужным ухарством и бахвальством; цели народные не выяснены, миросозерцание не установлено…
И вот не угодно ли, – при встрече этих двух наций, – на чьей стороне может быть победа? Не надо быть особенным пророком и прозорливцем событий, чтобы предугадать печальный исход для слабой стороны.
Наш народ не выдержит борьбы и поддастся.
Он утонет в старом еврейском море и растворит в нём свою молодую, ещё мало жившую душу.
Вот что опасно и вот чего боится всякое честное, русское сердце, содрогающееся при мысли о возможной гибели. – Я знаю, вы мне скажете, что в этом ещё ничего страшного нет, что если еврейский народ чище и нравственнее русского, то кому от этого плохо будет, когда русский народ поддастся влиянию его и сам сделается чище и нравственнее. Я знаю это, но должен вам сказать, что народная жизнь ещё более щепетильна, чем жизнь отдельной личности, и не всякому приятно подражать. Русский народ желает шествовать по своему пути и на этом пути хотел бы избежать чьих бы то ни было влияний, а тем более еврейских.
Слушая пересказ этой речи Суворина, Лев Толстой сказал:
– Мысли этих книжных умников мало проникают в глубь народных интересов, как эти мелкие извилины ряби в водную толщу пруда.