bannerbanner
Мой Милош
Мой Милош

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

III. Дух истории

Когда со статуй краска опадает,Когда законов буква опадает,Сознанье голо, как зеница ока.Когда на сталь, на съёженные листьяЛетят огнем из книг сухие листья,Добра и зла ничем не скрыто древо.Когда на грядках гаснет крыл холстина,Когда трещит железо, как холстина,Солома остается да навоз.По колким стежкам, в рощах мазовецких,В песке меж Губернаторством и Рейхом,Ступают ноги плоские крестьянки.Пристанет, на сосёнку обопрется,Занозу вынет из подошвы пыльной,И масляный брусок в тряпице мокройМузейный слепок снимет со спины.У переправы бой, квохтанье кур,Из кузовков повысунулись гуси,А в городах прочиркивают пулиПо плитам, по кисетам с табаком.И в пригороде, в глиняном карьере,Всю ночь кончается старик-еврей,Лишь на рассвете вой его утихнет.Седая Висла омывает лозыИ сносит камешки, катясь широко.И хлюпают колеса парохода,Набитого мешочниками. ШестВ теченье тычет Стасек или Генек,Покрикивая: «Метар! Метар двадцать!»Где дым от крематория клубитсяИ где по деревням звонят к вечерне,Гуляет Дух Истории довольный.Милы ему после потопа страны,Готовые принять любую форму.Мелькает на задворках та же юбкаВ Аравии, и в Индии, и в Польше.Он пó небу распластывает пальцы.Под ними едет на велосипедеОрганизатор сети контрразведки,Кругов военных лондонский посланец.Внизу, как жито, мелки осокори,Ведущие от дома до усадьбы,А там сидят, усталые, в столовойРебята в офицерских сапогах.Усы возниц запорошило пылью.Поэт его узнал уже, увидел,Злобога, у которого во властиИ время, и судьба поденок-царств.Его лицо размером в десять лун,На шее бусы из голов кровящих.Кто не признал его – жезлом задетый,Заговорится и утратит разум.Кто поклонился – будет лишь слугою,Ему презреньем господин отплатит.Венки лавровые, лужайки, лютни!Куда вы делись, дамы и князья!Вас можно было распотешить лестью,В припрыжке ловкой кошелек словить.Он жаждет большего – души и плоти.Кто ты, властитель? Долги эти ночи.Не ты ли ведом нам как Дух Земли,Что сбрасывает гусеницу с грушиНа прокормленье черному дрозду?Что дохлыми жуками устилаетПостельку луковицы гиацинта?Губитель, ты и он – одно и то же ль?Он, неотступный, он, товарищ верный.Как часто нашей он водил рукоюПо гладкой шее и спине деви´чьей,Когда бредут в июльский вечер парыЛугами к озеру под запах сосен,Гармоника наигрывает небыльПро острова влюбленных в океане.Теперь мотив забыт, и вспомнить страшно.Как часто он же нам, краса и слава,Ликующий тетеревиный клич,Иронией умел скривить улыбку,Нашептывая, что весенний воздух,Трель соловья и наше вдохновенье —Всего лишь его щедрая наживка,Чтоб совершалось продолженье рода,Что кровь остынет и, покрыты ржою,В гниющем пурпуре мы погрузимсяВ тот прах, что миллионы лет копился,Где нас заждался прадед-питекантроп.Скажи, в разумном гегелевском фракеЛюбитель диких ветреных сторонок,Ты что же, имя поменял – и только?Подпольные листки в холщовой сумке.Поэту слышен смех его могучий:Я в наказанье разума лишил их.Никто не встанет мне наперекор.Где слово, что грядущего достигнет,Где слово, что спасет людское счастье,Которое так пахнет теплым хлебом,Когда язык поэзии не знаетТого, что выпало потомкам поздним?Мы не обучены, не представляем,Как слить Свободу и Необходимость.К двум крайностям во сне клонится ум.Погибель неземных и осиянных:Ища небес, материю презрели.В ней радость, сила жизни и тепло.Погибель грузных и благоразумных:Рассветную звезду во лжи утопят —Тот дар, что выше смерти и природы.Подпольные листки в холщовой сумке.Крошится пропагандная поэма.Не зная, что к чему, звучит фальшиво.От сильных чувств поэзия смолкает,Еще твердит далекие призывы,Но содержание ей не в подъем.В наш век есть то, чего не увидалиДвадцатилетние варшавские поэты, —То, что идеям сдастся, не ДавидамС пращою. У больничного порогаВот так стремишься только раз, последний,Понять и смех детей, и птичье пенье,Пока еще не заперты ворота,И, к завтрашним решеньям равнодушный,Ты цепко верен нынешней минуте.Над старой баррикадой не вставалиНародов зори и заветы предков.Стояла раненая БогоматерьНад желтым полем и венком полегших.Те юноши растерянно касалисьСтола и стула утром, словно в ливеньНетронутый находишь одуванчик.Для них дробились в радугу предметы,Размытые, как в отошедшем прошлом.Возможность славы, мудрости, покояОни своей молитвой отвергали.Все их стихи – о мужестве молебен:«Когда мы будем изгнаны из жизни,Наш дом златой, в постель из малахитаТы на ночь нас – на вечную – прими».И ни один герой у древних грековНе шел на битву так лишен надежды,Воображая свой бесцветный череп,Откинутый ботинком равнодушным.Поляком или немцем был Коперник?[21]У памятника пал с венком Боярский.Должна быть жертва чистой и бесцельной.Тшебинский, этот новый польский Ницше,Шел на расстрел со ртом, залитым гипсом,Запомнил стену, медленные тучи,Секунду глядя черными глазами.Бачинский пал ничком, лицом к винтовке.Восстание спугнуло голубей.Строинский, Гайцы были взнесеныВ багрянец неба на щите разрыва.С гусиных перьев капелькой чернильнойСвет дня еще под липой не скатился.Все тот же в книгах царствовал порядок,Уверенный, что зримая красаЕсть зеркальце для красоты творенья.В полях живые от себя самихБежали, зная, что столетье минет,Пока вернутся. Впереди зыбучийПесок, где превращаются деревьяВ ничто, в анти-деревья, где границНет между формами, где напрочь рухнулТот дом златой, то слово б ы т и е,И – с т а н о в л е н ь е с этих пор у власти.Им шею гнула прожитая трусость:Никто не рвался погибать бесцельно,Но, гибели боясь, утратил цель.А он, предсказанный и долгожданный,Дымил над ними тысячей кадильниц.К нему ползли они по хлябям на поклон.«О Царь веков, Круговорот безмерный,Ты наполняешь гроты океанаБеззвучным шумом, ты живешь в кровиАкулами сжираемой акулы,Ты слышен в посвисте летучей рыбы,В железном грохоте и гуле скал,Когда вздымаются архипелаги.Прибой грохочет, унося пожитки,Жемчужины суть кости, с коих сольСняла парчу и царские короны.О Безначальный, о переходящийИз формы в форму, о поток, о искра,О антитезис, зреющий во чревеУ тезиса. Вот стали мы как боги,В тебе поняв, что мы не существуем.Ты, в ком с причиной следствие сошлось,Ты вывел нас из глубины, как волны,В единый миг безбрежной перемены,Открыл нам боль двадцатого столетья,Чтоб мы взойти могли на высоту,Туда, где держишь ты штурвал вселенной.Помилуй нас. Грехи наши огромны.Мы забывали твой закон. НевеждамПрости и яко верных нас прими».Так присягали, но упорно втайнеНадеялись, что время – арендаторНе на века. В один прекрасный деньДано им будет на побег цветущийГлядеть одну безмерную минуту,Закрыть клепсидру, убаюкать волныИ маятника слушать замиранье.Когда обмотают мне шею веревкой,Когда мне дыханье отнимут веревкой,Качнусь я по кругу, и кем же я буду?Когда меня в ребра уколют фенолом,Когда я шагнуть не смогу под уколом,Какую ж я мудрость пророков добуду?Когда разорвут наши руки навеки,Когда разорвут наши зори навеки,Никто их на небе не свяжет обратно.А я, кроме сердца, что вот-вот умолкнет,А я, кроме слова, что вот-вот умолкнет,Не знаю ни дома, ни сына, ни брата.Поэт облакам угрожал в нашем гетто,Бросал я монетки в ладони поэта,Чтоб песня до смерти осталась со мною.На камерной стенке долбил я ночамиТо слово любви, чтоб до века скончаньяОно вокруг солнца кружило с тюрьмою.В жестянку, в жестянку в такт песенке бил я,И нет меня, нету, а там еще был я,Где наша дорога свернула к застенку.И в день покаяния, в день ли прощенья,Быть может, откроют, отроют в защельиМой след, мой дневник, замурованный в стенку.Земля истребленья, погибели, злобы,Она не очистится силою слова,Не уродить ей такого поэта.А если б один и нашелся единый,Мы вместе за проволку с ним уходили,Избранником было бы детище гетто.Славянской сельской неуклюжей речиПришлось-таки изрядно потрудитьсяНад рифмой безымянного напева,Что и поныне в воздухе дрожитИ там, где в пальмы белый бьет прибой,И там, где встали пихты штата МэнИ в ледяные воды ЛабрадораСкопа ныряет. А напев был прост.Тот мадригал, что прежде под виолуДевицам пели во саду зеленом,Впервые прозвучал наоборот.Зима пройдетЕдинственная мстительная радостьЕврейских девушек на тяжком марше.Да, скоро ночью журавли промчатся,Лежалый снег не будет ранить руки.Да, у ручья на гравии стопаРозовощекой галькой захрустит.Весна придетДа, буйным соком набегут тюльпаны,В окно жужжа ударит майский жук.Да, юноша сплетет своей невестеВенок из молодых дубовых листьев.Тогда из насИз нас – ведь мы теперь одно и то же.Кость, мясо, нервы – наши, не мои.А имена Рахиль, Мирьям и СоняУгаснут и остынут на ветру.Трава взойдет[22]Трава, побитая иронией напева.Засолены огурчики с укропомВ посуде запотелой. Вот что вечно.И хворост в очаге трещит с утра.Некрашеные ложки в миске с супом.В сенях берешь корзины и мотыгиПод стенкой, под куриное квохтанье.И – по меже. И ни конца, ни краю.Туманно, плоско аж до Скерневиц.Туманно, плоско дальше до Урала.Эй-эй, не уставай, не скоро полдень.[23]В легкую нанку одевшись по моде,Юных и светских сзываю соседей;Мы за нарядами утро проводимИль предаемся веселой беседе.Над глиной, над картофельной ботвоюПорхнет снежинкой, искрой самолетИ кувыркнется высоко за тучей.Ну-ка, кто о чем тут страждет?Кто тут алчет? Кто тут жаждет?В горчичных зернах больше нет нужды.Поэзия живет в фарфоре теплом,И служит ей Харит прелестных стайка,Смысл извлекая из античных зелий.Попыхивая люлькой, в легкой нанке,Пускай бы снова помечтал поэт.Был дом бревенчат, но на камне ставлен.Лежали там «Федон» и «Жизнь Катона».А если в доме том в канун субботыЗатепливали дедовский подсвечник —Из ритмов Даниила и ИсайиЗвучал навеки памятный урокЦены молчания и правил стихотворства.Венчает замок гору в Новогрудке.Нужны ручьи, лесистые пригорки,А здесь не защитится человек.Пустые горизонты озирая,Он не поверит, что стоит в середке,И в путь пойдет за движущейся тенью.Кто не рожден в том полевом краю,По морю уплывет, уйдет по сушеПод яблонями рейнскими искать,Ловить под мэнской пихтой отраженьеЧерно-зеленых рек своей отчизны.В столпотвореньи незнакомых лицТак гонишься за некогда любимым.Пожалуй, трудноват для нас Мицкевич.Куда нам до наук еврейских, панских.Мы там за плугом аль за бороной.Не та нам в праздник музыка играла.Го-ля о-ляпастухи-та с поляутки в дудкипастухи до будкийдите-ка до хлеватам Святая Деваи Григорий экономсо чернилицей с перомБурчит, буркочет брюхо контрабаса:гуду-гуду-дуиграю-граю-уПану Богу Христу Пануграемо ЕмуА скрипка липовая тоненько пищит:тили-тили тели-телизаиграли та запеличили-ли челидо звезды сочельнойВолынку мнет и дует старый Гжеля:ме-э-э-ле мекозу-бе козу-медули-гудулидо моей козулиА с ним вперегонки дудит кларнет:муля-уля уля-ляматуленька-матуляИ контрабас, подтягивая, вторит:Пану БогуХристу Пануграемо ЕмуТак многое, так много миновало.Но что литература не спасла —Нам Тит Чижевский возвратил колядкой.И контрабас не молкнет, как не молк.Я высыпал табак, скрутил цигаркуИ чиркнул спичкой в домике ладони.А почему не трут и не кресало?Дул ветер. В полдень я сидел и думалНа том краю картофельного поля.

IV. Природа

Отворяется сад природы.На пороге трава зеленеет.Зацветает миндаль.Sint mihi Dei Acherontis propitii!Valeat numen triplex Jehovae!Ignis, aeris, aquae, terras spiritus,Salvete! – гость говорит.Живет у яблони в хоромах Ариэль,Но не придет дрожать крылом осиным.И Мефистофель, нарядясь аббатомДоминиканским или францисканским,С тутовника не спрыгнет в пентаграмму,Начерченную тростью на дорожке.Но в розовых молчащих колокольцахВзбирается на скалы рододендрон.Колибри, как воздушная юла,Повисла – сердце сильное движенья.Коричневою капелькой потеетНа терние насаженный кузнечик,Не ведая ни пыток, ни закона.Что делать тут тому, кого зовутВерховным чудищем и чудодеем,Сократом слизняков, судьею иволгИ музыкантом вишен, – человеку?Способна выжить индивидуальностьВ картинах, в статуях – в стихии гибнет.Сопровождать ему гроба лесничих,Которых скинул горный черт, козелС кольцом рогов над выгнутым загривком.На кладбище гарпунщиков ходить:Копье вбивая в плоть левиафана,Они в жиру кишок секрет искали —Энергия, остыв, волной вскипала.Распутывать загадки докторовАлхимии: они почти достиглиРазгадки, то есть власти, и исчезлиБез рук, без глаз, да и без эликсира.Тут солнце. Тот же, кто поверил с детства,Что акт и действие понять довольноИ повторяемость вещей порвется, —Унижен и в чужой сгнивает коже.Ошеломленный бабочкою яркой,Он чужд искусству, безъязык, бесформен.Я вёсла обвернул, чтоб не скрипелиВ уключинах. А от Скалистых Гор,Небраски и Невады шли потемки,Заглатывая лес материка.Отражены предгрозовые тучи,Пролеты цапли, и торфяник топкий,И черный сухостой. За лодкой следомВновь строила утопия мошки´Сияющие своды. ПогружаласьТень лилии под борт, прошелестев.Чем ближе ночь, тем пепельней тона.Играйте, музыканты, но не громче,Чем ход часов. Я жду своей минуты.Моя столица на бобровых гонах.Вся в бороздах озерная вода,Ее вспахал чернильный месяц зверя,Взошедший ввысь из пузырьков метана.Нематерьяльным быть мне не дано.Мне не глядеть таким бесплотным взглядом.И мой звериный дух гудит сиреной,Сияет радугою, спугивает зверя.Плеснулось эхо.Но остался яВ высокой, мягкой бархатной укладкеИ властвую над тем, что захватил:Над шлепаньем четверопалых лап,Над отряханьем шубки в коридоре.Не знает он ни времени, ни смерти,Я – выше: я-то знаю, что умру.Я помню всё: ту базельскую свадьбу.Струна виолы вздрагивает. ФруктыНа серебре. И опрокинут кубокНа шестерых, как принято в Савойе,Вином текущий. Язычки свечейНеверны, шатки в дуновеньи с Рейна.С белеющими косточками пальцыЗапутывались в петлях и крючках.Упало платье шелковой скорлупкойС ядреного литого живота.На шее цепь звенела вне эпохи,В колодцах, где со ржою завещанийРыжь кесарей сплелась и птичий крик.А может, это за семью морямиОдна любовь моя. Навязчивой идеейНечистою закрыт туда мне доступ.А ставень и собаки на снегу,Свист паровоза и сова на елиИсчезнут из припоминаний ложных,И вымолвит трава: да было ль это?Плеснет бобер в ночи американской,И вот уж память больше целой жизни.Еще звенит луженая тарелкаНа выщербленном каменном полу.Таис, Белинда, юная ДжульеттаШерстистое под лентой прячут лоно.Принцессам – вечный сон под тамариском.В их крашеные веки бил самум,Пока не свили тело кушаками,Пока пшеница в склепе не уснула,Не смолкли камни и осталась жалость.Вечор шоссе змея перебегала.Вилась, помята шиной, на асфальте.А мы – мы и змея, и колесо.Два измеренья есть. Тут, на границеНе-жизни с жизнью, правда существаНепостижимая. Сошлись прямые.Два времени над временем скрестились.Без языка, без формы ужаснетсяОн перед бабочкою – он, непостижимый.Чтó бабочка, оставшись без Джульетты?И чтó Джульетта без ее пыльцыНа животе литом, в глазах и косах?Ты скажешь – царство? Мы в него не входим,Хоть и не можем выйти из него.Надолго ли еще достанет мнеАбсурда польского с поэзией аффектов,Не полностью вменяемой? Хотел быЯ не поэзии, но дикции иной.Одна она даст выраженье новойЧувствительности, что спасла бы насИ от закона, что не наш закон,И от необходимости не нашей,Хотя б ее мы нашей называли.Из лат разбитых, из глазниц пустых,Приказом времени обратно взятыхВ распоряженье плесени и гнили,Растет надежда: воедино слитьБобровый мех и камышовый запах,Ладонь, что опрокидывает кубок,Вином текущий. И к чему же крики,Что историчность суть уничтожает,Когда она-то и дана нам, МузаСедого Геродота, как оружьеИ инструмент? Хоть не всегда легкоИспользовать ее и так усилить,Что снова, словно золото в свинце,Она послужит людям во спасенье.Так размышляя, в центре континентаЯ греб во тьме сквозь вязкую осоку,Воображая оба океанаИ качку фонарей сторожевыхСудов и зная, что не только яНашел зерно неназванного завтра.И в такт тогда слагался вызов, чуждыйДля шелестящей шелковой ночнянки:О Общество, о Город, о Столица!Раствóренным зияя дымным чревом,Ты не накормишь нас своим напевом.Чем ты была, тому не воротиться.Ты слишком предалась самодержавьюБетона, стали, пакта и закона.Ты нам была пример и оборона.Для нас росла и в славе, и в бесславьи.Где оказался наш союз разорван?В огнях войны, во вспышках звезд падучихИль в сумерки, в пустыне рельсов, в тучах,Когда бежали башни с горизонтом.И хмуро вглядывалось в отраженьеЛицо девичье узкое, и чётокБыл ленты взмах над чащей папильотокВ окне, под паровозное круженье?Твоя стена – теней стеною стала.Твой свет угас. Не монумент надменныйПод солнцем изменившейся вселенной,Но наших рук созданье устояло.Сквозь ширмы, занавески, позолоту,Прорвав портреты, зеркала и стены,Выходит человек, нагой и смертный,Готовый к правде, к речи и к полету.Приказывай, Республика. До слёзИспробуй все свое очарованье.Но он идет, как стрелка часовая.И смерть твою уже с собой принес.Я шел по лесу, вёсла на плече.Мне вслед зафыркал дикобраз из сучьев.Присутствовал и филин, мой знакомый,Эпохе неподвластный и пространству,Всё тот же самый Bubo из Линнея.Америка моя – в мехах енота,С его глазами в черных ободках.Бурундучком в валежнике мелькает,Где повитель над черною землеюСвила лириодендрона стволы.Ее крыло – окраски кардинала.Клюв приоткрытый – как из-под кустаШипит, в парý купаясь, пересмешник.Стеблистость мокасиновой змеи,Переправляющейся через реку.Она гремучкой под цветами юккиСовьется в груду крапинок и пятен.Америка мне стала продолженьемПреданий детства о глубинах чащи,Повествовавшихся под пенье прялки.И, заводя square-dance’а хоровод,Играют скрипки, как в Литве играли.Моя танцóвщица – Бируте Свенсон,Из Ковно родом, замужем за шведом.И тут ночная бабочка на светВлетает, в две ладони шириноюИ глянцево-прозрачно-изумрудна.А почему бы нам не поселитьсяВ природе, пламенистой, как неон?Не задает ли нам работы осень,Зима, весна и мучащее лето?Нам не расскажут воды ДелавараНи о дворе блестящем Сигизмунда,Ни об «Отъезде греческих послов».[24]И, не разрезан, Геродот пылится.И только роза, символ сексуальный,Она же символ неземной любви,Откроет неизведанные бездны.О ней-то мы во сне напев услышим:В глубинах розы есть дома златые,Ручьи льдяные, черные протоки.Персты рассвета на вершинах Альп,А вечер с пальм стекает на заливы.А если кто умрет в глубинах розы,То вереница веемых плащейДорогой пурпурной несет его с горы,Дымятся факелы в пещерах лепестков,И будет он схоронен в недоступнойЗавязи цвета, у истока вздоха,В глубинах розы.Пусть месяцев названья то и значат,Что значат. Да ни в коем залп «Авроры»Не длится. И ночной бросок хорунжих[25]Ни одного не заразит. На памятьПускай хранится, как в шкатулке веер.И почему бы на столе дощатомНам не писать по-старосветски одыИ славить звездный календарь, сгоняяЖука с бумаги кончиком пера?

Ода

О октябрь!Ты мое истинное наслажденье.О месяц клюквы и кленов багряных,Гусей, летящих в воздухе чистом с Гудзонова залива,Сохнущей повилики и увядающих трав.О октябрь.О октябрь!В тебе живет тишина дорог, устланных хвоей,И причитанья собак, напавших на след.И в тебе же игра на пищалке из совиного крылышкаИ трепыханье птицы, еще не упавшей в бор.О октябрь.О октябрь!Ты инеем белым сверкаешь на шпагах,Когда за Вест-Пойнтом, с поросшей вьюнком скалыПольский артиллерист[26] зрит многоцветную чащуИ кафтаны кленовые английских солдат,Пробирающихся по тропе Аппалачей.О октябрь.О октябрь!Холодно твое хрустальное вино.Терпок вкус твоих губ под рябиновым ожерельем.На твоих задыхающихся бокахПепельная шкура горного оленя.О октябрь.О октябрь!Росою осыпающий ржавые следы,В буйволовый рог трубящий над привалом повстанцев,Босую стопу обжигающий на покатой меже,Где клубится картофельный и пушечный дым.О октябрь.О октябрь!Ты пора поэзии, то есть полной решимостиВ любое мгновение жизнь начать сначала.Ты даешь мне волшебное кольцо, и, повернуто,Оно светит вниз никому не видимым бриллиантом свободы.О октябрь.Нам многое, да, многое припомнят.Отвергли мы спокойствие молчанья,Достойных уваженья размышленийО мировых структурах. Вечной темеИ чистоте мы были неверны.И хуже – пыль событий и именМы что ни день словами ворошили,Тревожась мало, что она угаснетМильоном искр, и вместе с нею мы.Даже бесславье, принятое нами,Как будто было умысла не чуждо,И нехотя, но мы платили цену.Когда себя ты знаешь – признаёшься,Что был как тот, кто слышит голоса,Не разбирая слов. Отсюда злость,Подошва, выжимающая скорость,Как будто можно от галлюцинацийБежать. Свою незримую веревкуВлачили мы, гарпун спиною чуя.И всё же обвинители ошиблись,Печальники о зле эпохи нашей,Принявши нас за ангелов, что в безднуНизвергнуты и там, из этой бездны,Грозятся кулаком делам Господним.Да, многие сошли на нет бесславно,Открывши относительность и время,Как химию неграмотный открыл бы.Другим – одна обкатанная галька,Подобранная около реки,Дала урок. Достаточно мгновенья,Набухших кровью окуньковых жабр,Пропаханной бобровой бороздыПо спящей тоне, под безлунным небом.Ведь созерцанье без отпора гаснет —Его и сам отвергнет созерцатель.А мы – наверно, были мы счастливей,Чем те, кто в Шопенгауэра книгахПечали черпал, слушая в мансардеНазойливые отзвуки шантана.И философия, поэзия, деяньеНам не были, как им, разделены,В одну сливаясь – волю? иль неволю?Подчас горька, а все-таки награда.Пусть, заблудясь, в истории застряв,Не обретем венца и вечной славы.Ну так и что? У них и мавзолеи,И памятники, но в осенний дождикДля юной пары под одним плащомИх совершенство ничего не значит.А слово, что останется, – осталосьВоспоминаньем приоткрытых губ:Хотели вымолвить, да не поспели.О духи воздуха, огня, воды,Пребудьте с нами, но не слишком близко.Винт корабля от вас уж отдалился.Проходим зону чайки и дельфина.И ожиданье, что Нептун с трезубцемИ нереидами всплывет из пены,Напрасным было. Только океанКипит и повторяет: тщетно, тщетно.Тщета могущественна. Ей противясь,Мы размышляем о костях корсаров,О губернаторских бровях атласных,Что краб прогрыз, до мяса добираясь.Уж лучше крепко в поручни вцепитьсяИ в тяжком духе мыла, краски, лакаНайти подмогу. В скрежете заклепокПлывут безумье наше и неясность,И вера тайная, и тайный грех,И лица павших вдалеке от дома.На остров счастья? Нет. Ни я, ни тыНе внемлем строк Горация за вихрем.С изрезанной, скрипучей школьной партыНас в пустоте соленой не нагонит:I am Cytherea choros ducit Venus imminente luna!

1956, Бри-Конт-Робер


Читатель заметит, что в сравнении с числом упоминаемых в «Поэтическом трактате» имен и реалий примечания не исчерпывающи. Задача комментария – разъяснить главным образом те места, где понимание текста русским читателем – без дополнительных сведений – осталось бы заведомо обедненным или неясным. В задачу переводчика не входило ни дать полный академический комментарий, ни разъяснять, почему Милош так, а не иначе оценивает лица и события (ни, тем более, толковать историософские и натурфилософские концепции «Трактата»).

Переводчик благодарен автору, внимательнейшим образом прочитавшему перевод и сделавшему целый ряд ценнейших замечаний, а затем нашедшему время обсудить со мной внесенные поправки. Переводчик также благодарит своих польских и русских друзей: Владимира Аллоя, Александра Бондарева, Станислава Баранчака, Иосифа Бродского, Ренату Горчинскую, Генрика Гринберга, Наташу Дюжеву, Якуба Карпинского, Ирену Лясоту, Владимира Максимова, Хелену Шмунес, – которые были первыми читателями или слушателями поочередных вариантов бесконечно перерабатывавшегося перевода, – за советы и замечания. И Мирослава Хоецкого, поддержка которого была решающей на трудной стадии, предшествовавшей изданию.


(1982)

Приложения

«Речь – Отчизна…»

Интервью в связи с выходом в свет русского перевода поэмы Чеслава Милоша «Поэтический трактат»

– Мы публикуем в этом номере газеты отрывки из поэмы Чеслава Милоша «Поэтический трактат». Не могли бы вы прежде всего дать для наших читателей общую характеристику поэмы?

– Я думаю, что характеристику «Трактата» следует начать с его композиции. Его четыре части – после краткого основополагающего вступления – это как бы четыре концентрические окружности, из которых каждая следующая шире предыдущей. Первая часть, «Прекрасная эпоха», – это «крохотный Краков», австрийская Галиция, манерная младопольская поэзия: «…тайное волненье / И легкий вздох, укрытый в многоточьях». Это времена накануне Первой мировой войны, когда, по выражению Ахматовой, лишь «приближался не легендарный, настоящий двадцатый век». Вторая часть, «Столица», – Варшава, независимая Польша, славное и противоречивое в истории как Польши, так и ее поэзии «межвоенное двадцатилетие»; история раздвигается, набирает масштабность. Третья, «Дух истории», – уже в высшей степени «настоящий двадцатый век». Историко-хронологически – это Польша времен Второй мировой войны и гитлеровской оккупации. Историко-литературно – это главным образом возврат к Мицкевичу (как всегда в тяжкие минуты возвращаешься мыслью к вершинам национальной культуры, чтобы и опираться на них, и отвергать, опровергать их). Но, может быть, главный аспект этой части – значительно более широкий, историософский: спор с Духом Истории, с торжествующей гегелевской диалектикой. И, наконец, четвертая часть – «Природа», заглавие, казалось бы, говорит само за себя: мы ожидаем бегства в природу от истории, но находим иное – встречу, сложный сплав природы и истории в человеке, который живет на рубеже обоих миров, принадлежит им обоим. «Ты скажешь – царство? Мы в него не входим, / Хоть и не можем выйти из него», – говорит Милош о животном царстве, о «саде природы». Призывая на помощь «историчность», «музу седого Геродота», он одновременно взывает к возможности (скорее, мечте) поселиться «в природе, пламенистой, как неон», где, «не разрезан, Геродот пылится». Историософия, которая в третьей части была скорее лишь спором, ожесточенным и почти безнадежным, с представлением о свободе как «осознанной необходимости», здесь, обвенчавшись с натурфилософией, не победив ее, но и не уступив, находит свою полноту. Но, прошу прощения, я, кажется, занялась ровно тем, чего не хотела делать в своих примечаниях к переводу.

На страницу:
2 из 4