Полная версия
Соблазны французского двора
– Уходя, одно скажу: будьте усердны к богу, верны государыне, будьте честными людьми, ни на что не напрашивайтесь и ни от чего не отказывайтесь! А теперь – храни вас бог. Пошли, Никитич.
И пока он шел по гостиной, гоня в тычки Гриньку – мальчишке предстояло сидеть запертым в чулане, покуда князь не воротится с победой, чтоб не разболтал о его намерении, – Маша успела увидеть умоляющие глаза матушки, обращенные к Татьяне.
Чего ждала она от старой цыганки? На что надеялась? Что хоть Татьяна – словом ли, ворожбою – отвратит князя от опасного предприятия? Опасность и беда так и реяли в воздухе, их нельзя было не чуять, тем более вещей цыганке… Но Татьяна, которая и в самых малых мелочах была осторожна и осмотрительна (ежели увидит, например, на полу нитку, всегда ее обойдет, потому что неведомо, кем положена эта нить, не со злым ли умыслом!), сейчас сидела молча, безучастно, словно не видела и не слышала ничего.
И князь ушел.
* * *Вечером матушка сходила навестить сестру, но та по-прежнему крепко спала. Елизавета поглядела на ее малыша, лежащего в зыбке под надзором нянюшки, а потом вернулась в спальню к своим детям. Татьяна уже уложила их и задернула занавеси, чтобы багровый закат не томил глаза.
– Постели мне здесь, – велела княгиня.
– Что так? – удивилась цыганка. – Или комнату по нраву не выберешь?
Маша тоже удивилась: дедов дом был просторен; странно даже и то, что их с Алешкою разместили в одной спальне, – но чтобы и Татьяна, и матушка остались здесь же…
Елизавета склонила голову, устало переплетая тяжелую косу. Пальцы ее проворно перебирали русые пряди, а глаза были устремлены в пол, словно сосредоточенно следили за игрой теней.
– Томно мне, – сказала она вдруг. – Томно, страшно… Где они? Почему не дают о себе вестей?
Татьяна тихо вздохнула.
– Ничего, ничего. Все избудется. Ты сердце свое слушай!
– Да, – молвила Елизавета. – Сердце! – И, отбросив косу, быстро опустилась на колени под образами.
Она смотрела в печальное лицо Спасителя, но не крестилась – руки ее были прижаты к груди, и хотя губы шевелились, словно истово творили молитву, Маша почему-то знала, что мать не к богу обращается – зовет мужа поскорее вернуться.
Посреди ночи в дверь сильно, страшно застучали, и раздался истошный крик Никитича:
– Беда, матушка-княгиня! Отворите!
Маша вскинулась в постели. На своей кровати сонно протирал глаза Алешка; Татьяна, уже одетая, со свечою, пыталась одной рукой снять с двери засов. Подбежала матушка – чудилось, они обе вообще не ложились – и помогла впустить Никитича. В руках его горел трехсвечник; в комнате сразу посветлело, и горестное лицо старика сделалось отчетливо заметным.
– Князь Михаил Иванович не вернулся? – деловито спросила Елизавета, и ее голос слегка приободрил Никитича.
– Схватили его, матушка-барыня, – ответил он тихо. – Похоже, упредил кто Аристова. Люди, с нашим князем бывшие, побиты, а сам он повязан и в погреб брошен в избе проклятой Акульки.
Несколько минут царило молчание.
– Ну и что же ты стоишь? – сурово спросила наконец Елизавета. – Подымай народ, веди на воровское гнездо!
– Эх-эх, барыня моя милая! – совсем уж по-стариковски вздохнул Никитич и, не спросясь, тяжело опустился на стул у двери. – Мужички-то наши и пособляли мятежнику! Беда у ворот: дошла и до нас смута. Только Силуян прибежал, головой рискнул: спасаться, мол, надобно не мешкая, не то постигнет нас та же участь, что лесозаводчика господина Дербенева, коего свои же лесорубы топорами потесали!
Никитич тут же спохватился, прихлопнул рот ладонью, но поздно – страшные слова уже были произнесены.
Елизавета стиснула руки на груди, постояла так мгновение, будто заколдованная, потом повернулась:
– Татьяна, одень детей. Да побыстрее. Пойдете через сад в лес. Бог даст, выйдете на дорогу к Нижнему…
– Окажите милость, ваше сиятельство, примите мое смиренное гостеприимство! – вдруг послышался глуховатый голос, как бы с некоторым усилием произносящий слова, и в комнату, кланяясь, вступил немолодой, чисто одетый, благообразный мужик, при виде которого Елизавета на миг расцвела своей чарующей улыбкою:
– Силуян, голубчик!
Они знали друг друга давным-давно, еще с той поры, когда две робкие сестрички жили в Елагином доме под присмотром суровой тетушки, и сейчас княгиня обняла крестьянина и сказала, глядя влажными глазами в его доброе бородатое лицо:
– Здравствуй, Силуян, милый. Спасибо на добром слове, только сейчас мы гости опасные.
– Не перечьте, ваше сиятельство, – сурово возразил Силуян. – Ведь все село наше обложено, все дороги перекрыты. Попадутся ваши птенцы в лапы хищные – не помилуют их злодеи, даром что пред ними дети малые. А у меня в дому есть под сеновалом тайничок. Тесноват, конечно, для четверых будет, да куда ж деваться? Переждете там малое время, день ли, другой, а уж мы с бабою моей найдем способ, как вас вывезти из села, в бочках ли пустых (я ж бондарь), под сеном ли, а то в кузовах. Ну, будет день, будет и пища, а пока собирайтесь, не медлите!
Княгиня стиснула тонкими пальцами его большую грубую ладонь:
– Спаси детей моих – и я за тебя век бога буду молить. Уводи же их поскорее! – Она подтолкнула к Силуяну наспех одетых сына и дочь и, резко вскинув руку, остановила вопрос, готовый вырваться у всех разом: – А я с Лисонькою останусь.
И никто слова против не вымолвил, хотя затрепетало каждое сердце. И взрослым, и малым было ясно: княгиня не могла бросить на произвол судьбы прикованную к постели сестру, вдобавок с новорожденным младенцем. И дети молча приняли от матери крест и прощальный поцелуй, своей трагической торжественностью похожий более на последнее целование, – приняли без слез, возможно, впервые ощутив, что бывают в жизни такие мгновения, когда молчание звучит громче самых надрывных речей.
Дети вышли вслед за Силуяном в сопровождении Татьяны, и последнее, что услышала Маша, прежде чем за ними закрылись двери, был вопрос матушки, обращенный к Никитичу:
– Одного не пойму – кто же предупредил Аристова, что князь за ним явиться намерился? Кто сей презренный предатель?
И тут Машенька почувствовала, как задрожали пальцы Татьяны, сжавшие ее руку…
* * *Мятежники пришли наутро, уже засветло. Елизавета смотрела сверху, из окна Лисонькиной светелки, на толпу, входящую в ворота барской усадьбы еще робко, подбадривая себя криками, – и ощущала даже некое облегчение оттого, что наконец-то окончилась эта ночь, это тягостное ожидание неминуемой смерти.
Топот и крики разносились по дому. Уже слышался шум опрокинутой мебели, звон разбитой посуды, уже что-то волокли по ступенькам, уже доносились со двора отчаянные, протестующие крики Никитича, пытавшегося отстоять барское добро, когда в залу наконец просунулась конопатая физиономия молодого мужика с вытаращенными от возбуждения глазами. Впрочем, завидев спокойно сидящую на шелковом диванчике нарядную барыню, он сдернул было шапчонку, поклонился по привычке в пояс – да, спохватившись, скрылся за дверью с криком:
– Илья Степанович! Погляди, какая цаца тут сидит!
Сердце Елизаветы глухо стукнуло в горле. Стянула кружевную шаль на груди.
Дверь снова отворилась, и вошел уже другой человек.
Был он среднего роста, с лицом как бы комковатым, неровным, но при этом смышленым и быстроглазым. Острижен под айдар – в кружок, как водилось у пугачевцев. Однако к его круглой голове был привязан капустный лист, и при виде этого знака жесточайшего похмелья страх Елизаветы сменился брезгливостью. О господи, она читала молитвы, дабы оберечься от этого человека, будто от беса, а перед нею – обычный пьянчужка!
Елизавета равнодушно глянула в небольшие карие глаза незнакомца – впрочем, она не сомневалась, что перед нею сам Аристов! – и приподняла брови:
– Что вам угодно, сударь?
Он мягко, неслышно приближался в своих черных плисовых сапогах, приближался чуть улыбаясь:
– Наслышан о вас премного, ваше сиятельство, но такой чудной красоты зреть не чаял!
Елизавета поморщилась.
– Счастлив увидеть вас в добром здравии! – продолжал между тем Аристов, без приглашения усаживаясь в кресло; он так заботливо расправлял полы своего куцего, не первой свежести кафтанишки, словно тот был, по меньшей мере, шит золотом. – А где же дитя новородившееся?
– Вам-то какова забота? – нахмурилась княгиня.
– Жалко дитя малое без матушки оставить! – улыбнулся Аристов, с видимым наслаждением глядя, как побледнело ее лицо.
– Ну так не оставляйте, коли жалко! – отрезала Елизавета, вцепившись в кружево шали с такой силой, что затрещали нитки.
– Нынче власть уже не ваша, – покачал он головой, и лицо его – от резкого движения – вдруг исказилось болью: – О-о, черт!
– Лучше бы вы платок смочили уксусом с водою да приложили, – не удержалась Елизавета.
– Ничего, обойдусь, – проворчал Аристов. – Однако за заботу – благодарствую. Многие тут радешеньки о моем здравии позаботиться! Не далее как нынче ночью одна ворожка посулила: мол, тогда у тебя голова болеть перестанет, как с нею простишься. Да прежде она со своею головою простилась, дура старая.
– Что с князем Михаилом Ивановичем? – перебила Елизавета. – Извольте отвечать!
– Он жив, жив, – закивал Аристов. – Жив… пока!
Елизавета молча глядела на него, нервно тиская шаль на груди. Да, все в мире смешалось! Что ж, случалось и прежде: в тех или иных имениях крестьяне возмущались против барина, жгли, грабили усадьбу, но убийство помещика было крайнее средство, к нему прибегали только отчаянные натуры, наперед согласные идти под кнут или на каторгу.
– Что вы хотите за жизнь князя? – тихо спросила Елизавета. – Я отдам все, чем владею!
– Все? В самом деле? – ухмыльнулся Аристов, и Елизавета едва не задохнулась от прихлынувшей к лицу жаркой волны: Аристову и так принадлежало здесь все – деньги, вещи, само имение; выходит, она предлагала ему себя? – Ну что ж, сударыня, я воспользуюсь вашим любезным предложением, коли придет охота, но покуда…
Он не договорил. Елизавета скомкала шаль и швырнула ему в лицо.
– Не забывайся, самозванцев холуй! – выкрикнула княгиня, охваченная тем опаляющим гневом, который порою заставлял ее терять всякую осторожность и наделял такой отвагой, что и мужчины робели.
Аристов протер слезящиеся глаза и, свернув шаль, положил ее на комод.
– Я сюда явился не для споров с вами! – еле сдерживаясь, проговорил он. – Помилосердствуйте над собою, вообразите, что с вами станется, коли я, разгорячась, кликну сюда мужиков! И хоть отрадно мне будет, когда его сиятельство узрит вас истерзанною, однако сие зрелище лишь укрепит его гнев и ненависть, а у меня имеется иной, более изощренный, план.
– Бога ради, о чем вы говорите? – вмиг сникнув, прошептала Елизавета. – Князь… увидит меня?
– Вздернуть господина Измайлова – дело нехитрое. Однако желательно мне, чтобы накануне казни видел он печальную участь родных своих… подобно тем крепостным, коих разлучал он с детьми и женами, поодиночке распродавал их жестокосердным помещикам.
Пафос, звучавший в его речах, был насквозь фальшивым, это Елизавета почувствовала сразу. Он тешился, вздымая утлую лодчонку своего тщеславия на гребне могучей волны слепого гнева народного, затопившего едва ли не пол-России, ничуть не заботясь о том, сколь пагубен может быть итог сего безрассудного мореходства. Гибель его была близка, неминуема – Елизавета чуяла это всем существом своим, – но кого еще утянет с собою в бездну сей дворянин, бросивший честь и благородство своего сословия под ноги черни?
Она напряженно смотрела на Аристова, моля бога воротить ей силы, и даже не вздрогнула, когда мятежник высказал, наконец, то, за чем пришел:
– Берите ребенка и следуйте сей же час за мною!
Она уставилась невидящими глазами в это неказистое, как бы засалившееся от возбуждения лицо, и Аристов подумал, что барыня-гордячка от страха лишилась дара речи. Елизавета же до онемения была ошеломлена догадкою: он ведь принимает ее за Лисоньку! Он ее не знает!.. И ослепляющая надежда спасти сестру ударила в сердце, заставила его забиться живее, вернула краски в лицо, дала силу сказать с насмешливым сожалением:
– Да вы припозднились, сударь. Дитяти моего здесь уже давно нет…
Аристов замер, не веря ушам своим. А Елизавета молилась только о том, чтобы за тяжелыми гобеленами он не разглядел дверей, ведущих в спаленку сестры, да чтобы дитя не раскричалось некстати, а Лисонька не вздумала пробудиться.
– Как это – нет! – обескураженно проговорил Аристов, и Елизавета не замедлила перейти в наступление:
– Да так! Сестра моя, дети ее и служанка ушли еще с вечера, взяв с собою сына моего. Князь предвидел беду и строжайший наказ дал – уйти, затаиться. Их уже и след простыл.
Аристов свел брови в задумчивости. Это было похоже на правду: в доме-то ни души господской! Но недоверие взяло верх:
– А вы пошто не ушли с ними?
– Я… я… – пролепетала Елизавета, – ну, я ведь после родов, мне не под силу такое путешествие.
Аристов смотрел на нее, насупясь. Чувствовалось, что подозрения одолевают его, вынуждая размышлять, искать – что же тут нечисто? И Елизавета поняла, что надежды ее едва ли осуществятся… Но тут дверь распахнулась – и в залу ворвался Никитич: весь разлохмаченный, ободранный, словно из драки, с бледным, безумным лицом, – и заголосил с порога:
– Ваше сиятельство, да что же это делается?!
«Разбудит Лисоньку!» – ужаснулась Елизавета: лишь это заботило ее сейчас.
– Мужики проклятые ушли, но все добро разграбили, лошадей со двора свели, припасы больше изгадили, чем приели. А какое бесчинье в комнатах содеяли! – бесстрашно выкрикнул Никитич в лицо Аристову и схватил его за грудки: – Презренный тать, разбойник!
Ну, это было уже слишком! Побагровев, набычась, Аристов оторвал от себя старика и отшвырнул его с такой силой, что Никитич, пролетев полкомнаты, ударился о стену – да так, что пейзаж, висевший на стене, сорвался с крюка, и тяжелая деревянная рама пришлась углом по голове.
Никитич рухнул плашмя, дернулся раз, другой, вытянулся, и Елизавете почудилось, что она видит, как светлая душа верного слуги оставляет его тело…
Аристов подскочил к молодой женщине, схватил за руку, потащил за собою, и потрясенной Елизавете даже не понадобилось притворяться, будто у нее нет сил идти после болезни: ноги подкашивались, она вовсе упала бы, забившись в слезах, когда б не поддерживала последняя надежда: Аристов – поверил ли он ее лжи, забыл ли обо всем от ярости на Никитича, – но не стал искать Лисоньку!
Теперь бы еще как-то дать знать Татьяне, чтоб воротилась в дом господский, нашла оставленную там молодую мать с ребенком… Ах, если бы ее провели мимо Силуяновой избы, если бы он сам или женка его увидали ее, сказали бы о том Татьяне! А та уж сообразит, что делать!.
Елизавета не знала, что в ту пору Татьяны уже не было в живых.
3. Аристов овраг
В погребе, куда Силуян привел беглецов окольной тропкою, продираясь сквозь ночь, было тесно и так темно, что, даже подняв руки к лицу, Маша не смогла их различить. А в глазах еще мельтешили огни факелов, зажженных в селе, в ушах звучал возбужденный рокот толпы. Когда достигли Силуянова дома, стоявшего последним в порядке, у самой околицы, и, охваченные крепкими, ласковыми руками его жены, были препровождены в тайник, сопровождаемые жарким шепотом: «Храни вас бог, ваши сиятельства, дитятки!», то затхлый, сладковатый запах сена в погребе показался даже приятен, а сам погреб – уютным и безопасным. Однако вскоре тут сделалось душно, тяжко. Вообразив, что в этом тайнике придется просидеть, возможно, не один день, Маша ощутила такую тоску, что едва сдержалась в голос не зарыдать. Ах, если бы матушка была здесь – или хоть Татьяна обняла бы, успокоила!.. Маша потянулась во тьму, но цыганку, которая только что была рядом, не нашла. Из противоположного угла доносились всхлипывания и бормотание, и Маша, вслушавшись, поняла: Татьяна говорит что-то Алешке, утешая, а тот мечется, рвется, стонет…
– Нет! Не могу! – вдруг воскликнул он тоненько и залился слезами, и Маша с ужасом вспомнила: да ему же нипочем не выдержать долго в такой тесноте и темнотище!
Эту Алешкину странность обнаружили случайно два года назад: за какую-то провинность Вайда запер княжича в чулан, а спустя час, услышав истошные крики, дверь отомкнули и нашли мальчишку в полубеспамятстве-полубезумии от страха перед закрытой дверью и тьмой. Впрочем, стоило Алешку выпустить, как ему сразу полегчало, и он лишь посмеялся над своим испугом.
Потом князь с княгинею узнали, что недуг Алешки имеет неудобопроизносимое научное наименование и, увы, неизлечим, поэтому его больше никогда, даже при немалых шалостях, не сажали под замок, не запирали в чуланы и погреба… до нынешней ночи, когда от этого заточения зависела его жизнь!
Алешке же, видать, сделалось совсем худо. Маша слышала, как он бьется в руках Татьяны, всхлипывает, пытаясь одолеть свой страх, но тот становился все сильнее, неодолимее – и вот вырвался сдавленный крик:
– Выпустите меня! Выпустите меня! – и следом послышался грохот: это Алешка заколотил в стены кулаками.
– Алешка, тише! – шепотом вскрикнула Маша.
– Тише, ради бога, Алешенька! Погубишь всех! – подхватила Татьяна, пытаясь удержать мальчишку, но страх удесятерил его силы: он всем телом ударился о стену – и в ней вдруг открылась неширокая щель.
Это было невозможно, невероятно: Маша помнила, как громыхнул задвинутый засов: вдобавок Силуян предупредил, что навалит на крышку погреба вязанки сена. Как же Алешка смог?.. Но тут она разглядела бледные, предрассветные звезды на небе и сообразила: не верхний люк открылся, а совсем другая дверь. Наверное, тот потайной выход, ведущий на задворки, о котором упоминал Силуян и о котором, по его уверениям, никто не знал. Чудеса! Ну хорошо, Алешка мог учуять выход из гибельной тьмы, – но неужели тот выход был не заперт? Или кто-то услышал шум и крики в погребе и открыл его? Кто же? Силуян? Или…
Маша не успела додумать. Ее брат протиснулся в щель и исчез во тьме.
– Стой! – раздался окрик. – Стой! Держи его!
Послышались топот, треск сломанных ветвей, крики… Погоня удалилась было, наверно, потеряв след, вернулась.
Замелькали факелы, раздались недоумевающие голоса:
– Откуда он взялся, сила нечистая? Словно из-под земли выскочил!
Рука Татьяны легонько, прощально коснулась Машиного лица, а вслед за тем цыганка, словно тень, выскользнула из погреба и проворно задвинула доску, прикрывавшую погреб. Она успела сделать только шаг – и оказалась схвачена грубыми руками.
– Поймали! Гляди, Илья Степаныч! Поймали кого-то! – закричали вокруг.
А старая цыганка всем ужаснувшимся существом своим ждала: вот сейчас закричат, что нашли какой-то лаз… вот сейчас вытащат из укрытия Машеньку! Но нет, все внимание толпы было обращено к ней, и мало-помалу Татьяна смогла овладеть собой, помня только одно: во что бы то ни стало надо заставить их забыть об исчезнувшем Алешке!
Звезды кололи ей глаза, ночь дышала в лицо. Ветер трепал деревья, а Татьяна уже не понимала, то ли шелестят листья, то ли кровь шумит в ушах. Тело как бы растворялось в этой тьме, холод растекался по жилам, и, едва завидев невысокого человека, перед которым подобострастно расступались другие мужики, даже не разглядев его лица, Татьяна выпалила:
– Тогда у тебя голова болеть перестанет, когда с нею простишься! – И только потом увидела, что голова его обвязана капустным листом – от похмелья, а лицо и впрямь искажено гримасой боли.
Когда-то, давным-давно, мать, ворожея цыганская, наворожила Татьяне смерть, если та посулит смерть другому человеку; и с тех пор, гадая, она никогда не забывала об этом предсказании и даже нарочно лгала людям, если видела на их лицах печать скорой кончины. И вот теперь настал ее час! Потому что не вернуть ни одного сказанного ею слова, не обратить вспять пророчество… Но собственная жизнь в глазах Татьяны была слишком малой ценой за спасение Алешки, Машеньки и Елизаветы, а потому цыганка бестрепетно смотрела, как медленно, невыносимо медленно вытаскивает Аристов саблю из ножен, как заносит ее, опускает… Свист разрезаемого сталью воздуха показался ей оглушительным; но прежде, чем смертоносное лезвие коснулось ее шеи, неким тайным зрением Татьяна успела увидеть виновника всех их последних бедствий, того, кто станет бичом и проклятием для Елизаветы и ее семьи еще на долгие, долгие годы. Ох, как много открылось ей в это роковое мгновение, да вот беда – рассказать о том было уже некому… некогда.
Обезглавленное тело ее упало на доску, прикрывавшую тайник: в последнем усилии жизни Татьяна защитила Машу от преследователей.
* * *А Маша ничего этого не знала… Ночь проведя в слезах и боязни, она наконец забылась сном, но, чудилось, почти сразу ее разбудил тревожный шепот Силуяна:
– Проснитесь, барышня! Выходите поскореичка!
Утро было в разгаре, свет высокого солнца ослепил Машины глаза.
– Ох, Силуян, – сказала она жалобно, – брат мой убежал неизвестно куда, и Татьяна ушла следом. Где они, знаешь ли?
Силуян отвел глаза.
– Ничего не слыхал, кроме шума, и участь их мне неведома. Будем молиться, господь милосерд, – уклончиво отвечал он. – А пока идите в дом, покушайте да переоденьтесь, и нынче же я вывезу вас из деревни.
– Прямо средь бела дня? Что-то случилось? – насторожилась Маша; и Силуян старательно улыбнулся:
– Чему ж еще случаться? И так бед довольно. А нынче уехать нам удобно, потому как к полудню народишку велено собраться на площади у околицы… на сходку… – Он говорил запинаясь, словно опасался сказать лишнее. – Вот мы и улучим миг – и на свободу-то и выскользнем.
В избе на столе были хлеб и молоко, и Маша, несмотря на волнение, с охотой принялась за еду. Потом Варвара провела ее в бабий кут[11], где на лавке лежали приготовленные рубахи и сарафан, чистые, выкатанные, пахнущие речной свежестью и бывшие почти впору Маше, разве только чуть длинноватые. Варвара помогла ей переодеться, заплела пышные, кудрявые, как у матушки, волосы в тугую косу, убрала пряди ото лба, а высокий, серьезный лоб прикрыла цветной тесьмою.
Что-то зашуршало за печкой – и Маша увидела двух девочек ее лет или чуть помладше, которые, таясь, разглядывали гостью. Сразу полегчало на душе при виде этих румяных, круглых лиц. Завидев ее улыбку и сообразивши, что бранить их никто не станет, девочки выбрались из-за печи. Они были одеты в точности как Маша, обе русоволосые, но сероглазые.
Варвара, увидев дочек рядом с барышней, невольно всплеснула руками:
– Воля твоя, господи, все три – ну как одна! Отец, ты бы поглядел! И впрямь, бог даст, – выберемся неприметно.
Силуян отодвинул занавеску, поглядел, кивнул одобрительно, но улыбка не могла скрыть тревоги, затаившейся в его глазах: кто-то шел по двору! Варвара приникла к волоковому оконцу и тут же отпрянула, схватившись за сердце.
– Свят, свят, свят! Прячьтесь, барышня, милая моя!
Маша со страху не смогла двинуться с места, и Силуяновы девчонки схватили ее за руки с двух сторон, потащили было за печь, прятаться, да не успели: дверь распахнулась, двое мужиков, на вид пугачевцы, вступили в избу.
– Ты, что ли, бондарь Силуян? – не перекрестясь и не поздоровавшись, спросил один из них.
Силуян прижал шапку к груди, кивнул, не в силах слова вымолвить. Глаза его сторожили каждое движение незваных гостей. Варвара неприметно отступила, заслоняя собой замерших у печи девочек.
– Твоя, что ль, телега во дворе? Ехать куда навострился? – грозно вопрошал первый мужик, в то время как второй без спроса ухватил со стола горшок, да молоко все оказалось уже выпито, и он, сплюнув, швырнул горшок на пол (разлетелись во все стороны осколки), потом схватил краюху и принялся громко жевать. Варвара всплеснула руками, но не сказала ни слова.
– А тебе что за дело? – разлепил наконец высохшие губы Силуян.
– Поговори у меня! – рявкнул первый мужик. – Куда ехать готовился, спрашиваю?
Хозяин молчал. Второй мужик от такой отчаянной Силуяновой дерзости даже перестал жевать и, отложив недоеденную краюху, потянул из ножен саблю. Варвара торопливо перекрестилась, а сестры стиснули Машины руки.
– Ты что, ума решился? – спросил первый мужик с некоторой даже растерянностью в голосе: верно, не знал, как быть со строптивым хозяином.
– Решишься тут! – мрачно усмехнулся Силуян. – Тебя не поймешь: то молчи, то говори. Семь пятниц на неделе!
– Ладно, – ухмыльнулся мужик. – Говори давай.
Силуян пожал плечами:
– Ну, моя телега. Ехать же к тетке мне нужно, в Караваево. Хворает тетка, просила наведать ее, да чтоб со всем моим семейством.
– Никуда не поедешь. Всем же велено быть в полдень на сходе – и не моги ослушаться!
– Так ведь тетка же… – неуверенно возразил Силуян.