bannerbanner
Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена
Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Владимир Владимирович Набоков

Жалобная песнь Супермена

© Compilation copyright © 2023 by The Vladimir Nabokov Literary Foundation

© Состав., предисл., коммент., перевод А. Бабикова, 2023

© А. Бондаренко, Д. Черногаев, художественное оформление, макет, 2023

© ООО “Издательство Аст”, 2023

Издательство CORPUS ®

От редактора

Настоящее собрание поэм Владимира Набокова (1899–1977) составили как хорошо известные, так и впервые публикуемые произведения, написанные в Европе и Америке в течение тридцати лет его долгой писательской жизни. Проделанная в последние годы работа по расшифровке новонайденных в нью-йоркском архиве Набокова поэм позволила существенно дополнить русскую часть его двуязычного поэтического багажа. Все они относятся к раннему периоду творчества Набокова, крымской, университетской (кембриджской) и начальной берлинской поре (1918–1923).

Вспоминая в «Других берегах» годы учебы в Кембридже, Набоков уделил всего несколько слов своему главному занятию того времени – сочинению русских стихов:

Страх забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать, довольно, впрочем, сильными когтями, из России, стал прямо болезнью. Окруженный не то романтическими развалинами, не то донкихотским нагромождением томов (тут был и Мельников-Печерский, и старые русские журналы в мраморных переплетах), я мастерил и лакировал мертвые русские стихи, которые вырастали и отвердевали, как блестящие опухоли, вокруг какого‐нибудь словесного образа. Как я ужаснулся бы, если бы тогда увидел, что сейчас вижу так ясно – стилистическую зависимость моих русских построений от тех английских поэтов, от Марвелля до Хаусмана, которыми был заражен самый воздух моего тогдашнего быта. Но Боже мой, как я работал над своими ямбами, как пестовал их пеоны – и как радуюсь теперь, что так мало из своих кембриджских стихов напечатал1.

Он не упоминает здесь о том, что кроме коротких стихов сочинял в то время большие поэтические произведения, не указанные в библиографиях и оставшиеся неизвестными, поскольку были уничтожены или утеряны им самим предположительно еще в 20‐х гг., – во всяком случае, автографы поэм «Легенда о луне» (1920), «На севере диком» (1920), «Солнечный сон» (1923) в его архивах обнаружить не удалось, их тексты сохранились благодаря тому, что были переписаны или перепечатаны его матерью, Еленой Ивановной Набоковой.

Содержательно публикуемые в настоящем собрании ранние и зрелые поэмы Набокова по большей части ретроспективно-автобиографические, посвященные пройденным этапам его жизни. Детство, Петербург, Крым, Юность, Университет, Париж, Слава в заграничных эмигрантских реалиях становятся судьбоносными темами, требующими осмысления и надлежащей оцен-ки. В другой части поэм преобладает вольный вымысел, сказочные или фантастические сюжеты – «На севере диком», «Легенда о луне», «Солнечный сон». Вместе с тем в «Солнечном сне» автобиографического материала (сватовство и расторжение помолвки со Светланой Зиверт, одиночество, интуитивное желание следовать своему дару) не меньше, чем в реалистичной до документальности «Юности». По-своему автобиографичен «Olympicum», близкие Набокову спортивные темы которого (теннис, футбол) повторяются и варьируются в «Юности» и в «Университетской поэме».

В поэмах 1920‐х гг. взгляд из эмигрантского настоящего на ностальгически переосмысленное русское прошлое соединяется у Набокова со стремлением противостоять новым течениям в советской литературе. Пафосу строительства нового общества, классовой идеологии, нововведенным искусственным терминам и понятиям советской России он противополагает подлинное, исконное, единственно подлежащее сохранению и продолжению в чужой среде: русскую поэтическую традицию, европейскую петербургскую культуру и изысканный столичный русский язык. Тоска по загубленной великой и блистательной России предков завуалированно звучит в сумрачной поэме «На cевере диком» и в «Легенде о луне», в которой катастрофа, постигшая древнее царство, причудливо отражает революционные события в России, Гражданскую войну и интервенцию. В поздних «Славе», «Парижской поэме» и «К князю С. М. Качурину» Набоков подводит итоги своего довоенного этапа творчества и помимо той же старой ностальгии по России собственного счастливого детства обращается к новой автобиографической теме: мучительному переходу с русского языка на английский и своей вторичной эмиграции в Америку.

Из ранних поэм Набокова «Электричество», «На cевере диком» и «Солнечный сон» – наиболее яркие по замыслу и образному ряду. Последняя из трех, написанная в феврале 1923 г., завершает ювенильный и ученический периоды творчества Набокова и наряду с эссе об английском поэте Руперте Бруке (1922) остается его высшим достижением 1918–1923 гг. Эта поэма об одаренном шахматисте относится к переходной поре писательского становления Набокова, кульминацией которой стало самое крупное его поэтическое произведение, пятиактная «Трагедия господина Морна», оконченная в начале 1924 г.

Неудача с постановкой и публикацией «Морна» и поиски новых средств выражения побудили Набокова задуматься наконец о большой прозе. В том же году он принимается за свой первый, так и не воплощенный роман «Счастье», который к концу 1925 г. полностью перепишет под названием «Машенька». Своеобразие писательского развития Набокова состоит в том, что его переход к романной форме был подготовлен в равной мере сочинением в начале 1920‐х гг. нескольких рассказов (прежде всего «Картофельный эльф», «Удар крыла», «Венецианка»), пьес, сценариев и двух длинных нерифмованных поэтических произведений, «Солнечного сна» и «Трагедии господина Морна»: отказавшись от рифм ради большей повествовательной свободы и более сложной композиции, он приобрел опыт, который позволил ему в 1924–1925 гг. не только изменить направление своего искусства, но и по существу состояться.

В настоящем собрании впервые публикуются поэмы «Двое» (1919), «Легенда о луне» (1920), «Электричество» (1920), «На севере диком» (1920); текст «Солнечного сна» (1923) заново сверен с рукописью, исправлены многочисленные ошибки предыдущих публикаций «Юности» и «Университетской поэмы».

Вне настоящего собрания остается английская поэма Набокова «Бледный огонь» («Pale Fire»), состоящая из 999 строк и сочиненная для одноименного романа (1962), в котором она становится объектом изучения и спекуляций со стороны публикатора. Метрические особенности этого самого крупного английского поэтического произведения Набокова отчасти передают публикуемые нами в Приложении стихи о Супермене, написанные теми же рифмованными героическими двустишиями пятистопного ямба (heroic couplet), традиционно используемыми в английской эпической и повествовательной поэзии, которые были доведены до классического образца Александром Поупом (1688–1744).

Готовя во второй половине 1970‐х гг. итоговый сборник своих русских стихов, вышедший в «Ардисе» уже после его смерти, Набоков включил в него лишь несколько поэм: «Из калмбрудовой поэмы “Ночное путешествие”», «Слава», «Парижская поэма», «К князю С. М. Качурину». В настоящем издании примечания Набокова к этим произведениям публикуются в Комментарии.

Приношу выражение глубокой признательности сотрудникам Дома русского зарубежья имени Александра Солженицына (Москва) за предоставление первых и редких публикаций поэм Набокова для сверки текстов.

Поэмы

1918–1947

Детство

iПри звуках, некогда подслушанных минувшим, —любовью молодой и счастьем обманувшим, —пред выцветшей давно, знакомою строкой,с улыбкой начатой, дочитанной с тоской,порой мы говорим: ужель все это было?И удивляемся, что сердце позабыло;какая чудная нам жизнь была дана…iiОднажды, грусти полн, стоял я у окна:братишка мой в саду, – Бог весть во что играя, —клал камни на карниз. Вдруг, странно замирая,подумал я: ужель и я таким же был?И в этот миг все то, что позже я любил,все, что изведал я, – обиды и успехи, —все затуманилось при тихом, светлом смехевосставших предо мной младенческих годов.iiiИ вот мне хочется в размер простых стиховто время заключить, когда мне было восемь,да, только восемь лет. – Мы ничего не просим,не знаем в эти дни, но многое душойуж можем угадать. – Я помню дом большой,я помню лестницу, и мраморной Венерымеж окон статую, и в детской – полусерыйи полузолотой непостоянный свет.ivВставал я нехотя. (Как будущий поэт,предпочитал я сон действительности ясной.Конечно, – не всегда: как торопил я страстномедлительную ночь пред светлым Рождеством!)Потом до десяти, склонившись над столом,писал я чепуху на языке Шекспира,а после шел гулять…v                                              Отдал бы я полмира,чтоб снова увидать мир яркий, молодой,который видел я, когда ходил зимойвдоль скованной Невы великолепным утром!Снег, отливающий лазурью, перламутром,туманом розовым подернутый гранит, — как в ранние лета все нежит, все пленит!viТревожишь ты меня, сон дальний, сон неверный…Как сказочен был свет сквозь арку над Галерной!А горка изо льда меж липок городских,смех девочек-подруг, стук санок удалых,рябые воробьи, чугунная ограда?О сказка милая, о чистая отрада!viiУвы! Все, все теперь мне кажется другим:собор не так высок, и в сквере перед нимдавно деревьев нет, и уж шаров воздушных,румяных, голубых, всем ветеркам послушных,на серой площади никто не продает…Да что и говорить! Мой город уж не тот…viiiЗато остались мне тех дней воспоминанья:я вижу, вижу вновь, как, возвратясь с гулянья,позавтракав, ложусь в кроватку на часок.В мечтаньях проходил назначенный мне срок…Садилась рядом мать и мягко целовалаи пароходики в альбом мне рисовала…Полезней всех наук был этот миг тиши!ixЯ разноцветные любил карандаши,пахучих сургучей густые капли, краски,бразильских бабочек и áнглийские сказки.Я чутко им внимал. Я был героем их:как грозный рыцарь смел, как грустный рыцарь тих,коленопреклонен пред смутной, пред любимой…О, как влекли меня – Ричáрд непобедимый,свободный Робин Гуд, туманный Ланцелот!xКартинку помню я: по озеру плыветширокий, низкий челн; на нем простерта дева,на траурном шелку, средь белых роз, а слеваот мертвой, на корме, таинственный старикседою головой в раздумии поник,и праздное весло скользит по влаге сонной,меж лилий водяных…xi                                                  Глядел я, как влюбленный,мечтательной тоски, видений странных полн,на бледность этих плеч, на этот черный челн;и ныне, как тогда, вопрос меня печалит:к каким он берегам – неведомым – причалит,и дева нежная проснется ли когда?xiiНазад, скорей назад, счастливые года!Ведь я не выполнил заветов ваших тайных,ведь жизнь была потом лишь цепью дней случайных,прожитых без борьбы, забытых без труда.Иль нет, ошибся я, далекие года!Одно в душе моей осталось неизменным,и это – преданность виденьям несравненным,молитва ясная пред чистой красотой.Я ей не изменил, и ныне пред собойя дверь минувшего без страха открываюи без раскаянья былое призываю!xiiiТа жизнь была тиха, как ангела любовь.День мирно протекал. Я вспоминаю вновь, —безоблачных небес широкое блистанье,в коляске медленной обычное катаньеи в предзакатный час – бисквиты с молоком.Когда же сумерки сгущались за окном,и шторы синие, скрывая мрак зеркальный,спускались, шелестя, и свет полупечальный,полуотрадный ламп даль комнат озарял, —безмолвно, сам с собой, я на полу играл;в невинных вымыслах, с беспечностью священной,я жизни подражал по-детски вдохновенно;из толстых словарей мосты сооружал,и поезд заводной уверенно бежалпо рельсам жестяным…xiv                                                     Потом – обед вечерний.Ночь приближается, и сердце суеверней.Уж постлана постель, потушены огни.Я слышу над собой: «Господь тебя храни…»Кругом чернеет тьма, и только щель двернаяполоской узкою сверкает, – золотая.Блаженно кутаюсь и, ноги подобрав,вникаю в радугу обещанных забав…Как сладостно тепло! И вот я позабылся…xv И странно: мнится мне, что сон мой долго длился,что я проснулся – лишь теперь, и что во сне, во сне младенческом приснилась юность мне;что страсть, тревога, мрак – все шутка домового,что вот сейчас, сейчас ребенком встану снова и в уголку свой мяч и паровоз найду… Мечты!..xvi                      Пройдут года, и с ними я уйду,веселый, дерзостный, но втайне беззащитный,и после, может быть, потомок любопытный,стихи безбурные внимательно прочтя,вздохнет, подумает: он сердцем был дитя!21–22 августа 1918

Двое

Современная поэма

Гуляет ветер, порхает снег.Идут двенадцать человек.БлокiОбыкновенный сад старинный,обыкновенный старый дом…Друзьям и недругам о немя передам рассказ недлинный.В стихах незвучных и простыхблагословлю я жизнь живую,изображу я роковуюнежданную судьбу двоих…Скажу о прихоти жестокоймоей России одинокой,моей России бредовой, —лишь с оговоркой: при больнойне рассуждают о болезни.Поэт не должен проклинать,а уповать иль вспоминать…Итак, действительность, исчезни!iiОт разрушительных затей,от причитающей печалимы отвернемся, но едва либылое близкое светлей.…………………….Душой и телом крепок, строени как-то весело-спокоен —таков был в эти дни АндрейКарсавин, химик и зоолог.Еще и в школьные годаим путь намеченный всегдабыл и не труден и не долог.Потом, обласканный судьбой,он за границею учился,вернулся, через год женилсяна поэтессе молодой,и, диссертацию большуюо мимикрии защитив,в свою усадьбу родовуюс женой уехал.iii                                Молчаливбыл этой жизни вдохновеннойуют блаженно-неизменный…А руль невидимый временв ту пору повернулся круто.Россия билась в муке лютой,России снился грозный сон:нечеловеческие лицаи за зарницею зарницанад полем взрытым, и кругомнепрерывающийся гром,и звучно реющая птицав кольце белеющих дымков,средь безмятежных облаков…iv Освобожден от службы ратной по тем причинам, что для вас не драгоценны, вероятно, да удлинили бы рассказ, — не беспокоился Карсавин, жил, негой мудрой окружен; меж тем, зловеще-своенравен, вновь изменился бег времен. Настала буйная година… Самосознанье гражданинасамосознаньем бытия в душе Андрея заслонялось и в дни позора не сказалось. Грешно – нет спора; но ни я, ни вы, читатели, не смеемего за это осуждать и сходство тайное с Андреем в себе самих должны признать. Воскликнут гневные потомки, вникая в омут дел былых:«Ввысь призывал их голос громкий, да отставало сердце их!»vИрину нежную – подавновсе это мучить не могло.Очарованье жизни плавнойв ней жрицу чуткую нашло.Она любила вдохновеньясладчайший яд, и льстило ейперебирать в тиши ночейслов оживающие звенья;но дар ее не поражални глубиной, ни силой страстной…Лишь некой женственностью яснойнеобычайно привлекалстих, – и порывистый, и тихий,как падающая звезда:в строке ямбической всегдабыл упоительный пиррихий.О далях жизни, о мечтахтак пело сердце безмятежно,и рифмы вздрагивали нежно,как блики света на листах…viИх белый дом версты на две-триот сельских пашен отстоял.Бывало, при восточном ветре,звон колокольный долетал.Их ограничивал прогулкибор величавый, глухо-гулкий,как ночь, синеющий вокруг. Жизнь протекала без печали, газет они не получали и не слыхали толков слуг. Когда же, охая тревожно, твердил им старичок-лакей:«Да мало ль что теперь возможно, везде разбойники!» – Андрей, невозмутим, самообманут,с улыбкой мягкой возражал:«Что ж, пошалят и перестанут…»viiИх мирный рай напоминалпокой благоуханно-нежныйуединенного гнездав ветвях черемухи прибрежной,нависших над рекой мятежной…И пусть волнуется вода,и пусть волной вольнолюбивойскат размывается крутой —птенцы, неведеньем счастливы,лишь небо видят над собой!viiiВообрази, читатель, темный,от снега весь лиловый сад,тень длинную сосны огромнойи тускло-палевый закат.Мы обойдем, мой друг минутный,усадьбу старую кругом,в окне увидим луч уютныйи в дом, незримые, войдем.Над зеркалом рога оленьи,перчатки на столе пред ним…Идем-ка дале: подозреньямы все равно не возбудим.Сюда. Налево. Приоткроеммы осторожно эту дверь.С Карсавиным, с моим героем,ты познакомишься теперь…ixПросторна комната простая…Свет под зеленым колпакомбелеет, мягко озаряячешуекрылых под стекломразнообразное собранье;и, сгорбившись в кругу лучей,карандашом шуршит Андрей.То – по-латыни описаньемохнатой бабочки одной,им найденной близ Понтрезины,на молодом листке осины,в тринадцатом году, весной…xТебе завидую, ученый:отрадно творческим умоммиров угадывать законыпо жилке на крыле сквозном.Отрадно: нравы и строеньесуществ малейших изучатьи вековое их значеньев сопоставленьях постигать.И счастлив тот невыразимо,кто может ясность мудрецасогласовать неразделимос благоговением жреца, —в ком жаждой истины, познанья,холодной, точной простотыне заглушается сознаньенерукотворной красоты!xiТак – медленно, в труде беззвучномблаженный протекает срок…Пора и кончить.                                     Мотылекснабжен уж именем научными тем языческим значком,каким на картах астрономзвезду Венеру отмечает…Пора – но надо перечесть,неточности, какие есть,исправить.xii                           Небо потухает.В оцепененьи ледяномсад принимает тени ночи.Покинув кабинет рабочий,в другую комнату войдем.Глядит в окно, мрачнеет хмуро,как нищий безнадежный, день.От шелкового абажурапрозрачно-розовая теньлегла на кружево подушки.Свет неподвижный серебритфарфоровые безделушки,и в бликах радужных горитна ширме лаковой, китайской,хвост огнецветный птицы райской.xiiiУ добродушного камина, в полусияньи, в полутьме, вникает с трепетом Ирина в сонет туманный Мал<л>армэ. Но ненадолго. Понемножку взор отклоняется от строк, на смутный смотрит потолок…Ласкает бархатную кошку все тише тонкая рука.Сидит Ирина, – молчалива,о чем-то думает лениво,чуть улыбается, слегка.Андрея к бабочкам ревнует, и все нежнее и нежнейсон легкий, наклонясь над ней, глаза усталые целует.Вот на медвежий белый мехсползает книга… Сновидений,переплетаясь, реют тени…Вдруг – дорогой, звенящий смехи на плече прикосновеньезнакомых губ…xiv                                    «Ну, полно спать! Как муза томная Парнасца умеет ласково подкрасться и невзначай околдовать!» —«Ах нет! Я попросту устала и сон все тот же снился мне, — вздохнув, Ирина отвечала. — Мне вновь мерещилось во сне —xvпергамент серо-золотистыйвенецианских вечерови над лагуною лучистойнапевы струн и голосов.Там – тень гондолы удлиненной,там однозвонный ропот струй,там каждый возглас отдаленныйи каждый смутный поцелуй —не песнь, а призраки созвучий,не страсть, а странствующий сон,не жизнь, а канувших временвздох перелетный, вздох певучий…»Ее не прерывал Андрей;в нем спорили мечта и разум;он бы хотел поверить ей,но по случайным знал рассказам,что разочарованье ждетИрину, что мечты напрасны:по золоту лагуны яснойползет дымящий пароход…xviВ лиловой спальне молчаливойраспространился мягкий мрак,и ждал Андрей нетерпеливо…Он приближающийся шагуслышал с дивным содроганьем,и розовое кимоноповеяло благоуханьем…Луч пробежал… и вновь – темно.О холодок объятий сладкий!xviiЧуть шелестели кружев складки; и сокровенные пути на сумеречно-нежном теле уста скользящие умели во мгле извилистой найти. И ласкам трепетным учила все возрастающая страсть, и в бездну близкую упасть и не давала, и манила.Счастливцы! Пламенных имен,внушенных первыми ночами,не забываете, и вамиих звук полнее повторен.И страсть привычною не станет,и, углубляясь без конца,очарованье не завянети не насытятся сердца!………………..xviii Был вечер ветреный.                                                Ирина играла Моцарта, и стонсквозных аллей был заглушен прозрачным смехом клавесина. И трепет маленькой руки, и у затылка завитки,чуть золотые, занималиАндрея более, чем плесксозвучий пляшущих.                                              По залетень протянулась. Только блеск бледно-рубиновый камина алел во мгле, как георгина, взлетал, как призрак мотылька, — и озарял – то легкий локон,то мрамор статуи меж окон,то край лепного потолка.xix Рассеялись внезапно звуки… Ирина встала, и в глазах как бы крылатый вздрогнул страх — предчувствие безвестной муки…«Мне жутко…» – молвила она.«Но почему?» Сама не знает… Порой – так сердце замирает в зеркальных лабиринтах сна.«Мне жутко…» Пристально-угрюмый взгляд устремился вниз, в огонь.«Ну успокойся, ну, не думай…» — и целовал ее ладонь Андрей, тревожно-удивленный; но только с нежностью влюбленной хотел обнять ее, как вдруг шум за дверьми услышал странный, звон дребезжащий, звон стеклянный, и возглас, и тяжелый стук; потом – слуги дрожащий шепот,смех наглый, торопливый топот, гул незнакомых голосов, и, сыростью повея снежной, вошли двенадцать мужиков, в шинелях, с ружьями…xx                                                     Небрежнов карманы руки заложив,Карсавин ждал, что будет дале…Они остановились в зале,его безмолвно окружив.Потом один, с подбитым глазом,Андрея за плечо схватил.Тот, вспыхнув, руку отстранил,и щелкнули затворы разом…xxi Последовала тишина. Ирина, холодно-бледна, надменно сжав сухие губы, прижалась к мужу. Вздрогнул он.«Эй, к стенке!» – грянул окрик грубый.Тогда, спокоен, озарен душевной силою, без слова, как укротитель средь зверей, всех взглядом удержал Андрей и одного, потом другого ударив кулаком в лицо, Ирину поднял, как ребенка, и мимо, мимо, на крыльцо, в сад, по сугробам… Хлопнул звонко вдогонку выстрел… но Андрейс бесценной ношею своей в аллее скрылся беспросветной. Бежал он, не жалея сил, но уж слабел, слабел заметно, и задыхался, и скользил… За ним не гнались; рассудили,что никуда он не уйдет:в деревне живо бы скрутили,а в поле – сам и пропадет.xxiiА между тем, изнемогаяи спотыкаясь каждый миг,в снег по колено увязая,он бора мрачного достиг.Хвоя туманная звенела.Андрей, порывисто дыша,остановился. В нем душабеспомощно оцепенела…Все отошло – и боль, и страх;а мысли – мысли, как слепые,блуждали, странные такие,все о ненужных пустяках…На снег недвижную Иринуон опустил. Над головойона вдруг повела рукой,как бы срывая паутину;вздохнула и очнулась…xxiii                                                    Мглас небес тяжелая текла.Был жуток ветра шум окрестныйи скрип скрежещущий стволов.Из-за бегущих облаковвдруг выглянул мертвец небесный;разорвалась густая мгла;раскрытым веером упалина снег лучи и засверкали, —холодные, как смерть сама.xxivПри этом отблеске те двоеувидели перед собойто грозное, то слепо-злое,что прежде кралось стороной:мир бешенства, борьбы и боли…Меж тюрьм уродливая даль…Уж красоты не будет боле,а сердце бьется, сердцу жаль…Где радость творческого духа?Где жизни вольные права?Ирина застонала глухо,сказала страшные слова:xxv«Пустынно, холодно, бессвязно… Мы умираем, слышишь – ты? Наш дом поруган безобразно: горстями вырваны листы из книг, переплетенных пухло… Все отзвучало, все потухло…Твой самый пестрый мотылек, быть может, к картузу приколот… Безумие, пустыня, холод… Бог непонятен и жесток!xxvi А мы – лелеяли мы нежно мертворожденные мечты!..» Глядит, – но странно безмятежны Андрея тонкие черты. Хоть были милы наслажденья, хоть преждевременен конец, —смерть принимает без смятенья эпикуреец и мудрец!«А жить в среде невыносимой преступников или невежд, тревогой будничной томимый, лишенный неги и надежд, — надломленность и бледность видеть Ирины горестной моей, и всех и все возненавидеть — нет, не хочу!» – сказал Андрей.xxviiСтоял он, твердый и спокойный,обняв Ирину, а над нимнеугомонно ропот хвойныйзвучал отчаяньем глухим.И оба смутно замерзали.В каком-то вещем забытьиони склонялись и шепталислова бессмертные любви.И только раз, в приливе муки,не в силах ничего забыть,Ирина, простирая руки,воскликнула: «Ах, только б жить!»Но поцелуем леденящимбыл безнадежный прерван крик,и вот за облаком скользящимполуоткрылся лунный лик.И ропот сосен одиноково мгле нахлынувшей утих, —как бы смиряясь пред жестокойсудьбой двух жизней молодых.xxviiiКогда же нежно-нежно краснойпыльц<о>й подернулся восток,на пряжке туфельки атласнойлуч боязливый изнемог.И зашушукал ветер сонный,и встрепенувшимся крыломсорока с ветки оснеженнойстряхнула серебристый ком.И в чистом воздухе – лучистый,он, рассыпаясь, просиял,на чьи-то женственные кистицветными искрами упал.И прояснилась дымка бора,и засинели небеса;со стороны усадьбы скорораздался хохот, голоса;шаги скрипели, приближались…Вдруг шапки, ружья показалисьиз-за белеющих ветвей.xxixГрядите ж, мстители! смелей!Вот он – помещик окаянный,вот – кровопиец, и она —его проклятая жена!Шли мужики, притихнув странно,как псы, косясь на трупы их;но, отделившись от других,один нагнулся над Ириной,с руки замерзшей снял кольцо,взглянул с усмешкою зверинойи плюнул в мертвое лицо.

Ливадия

15–21. I. 19

Легенда о луне

iОднажды ночью золотоюзатейливый и злобный бескружился черной запятоюв сияньи девственных небес.Пред ним был город, и увиделон человека в вышине,на темной башне, при луне;и бес его возненавиделза блестки звезд на рукавахи за колпак остроконечный.iiОн усмехнулся с бесконечной,бесстыдной злобою в глазахраскосых, быстро оглянулся,подумал, снова усмехнулся, —средь многозвездной тишиныи небо ярче заиграло:бес принял облик небывалый —огромной выпуклой луны.iiiИ странное светило этоприметил с вышки человек,и вычислял он до рассветаего размеры и разбег.Когда ж лениво ночь поблеклаи день сказался наконец,сложил он свитки, вытер стекла —на вид – бесчувственный мудрец,но втайне – ужасом объятый…ivКак розы, тучи расцвелинад чашей города зубчатой.В тумане площади, вдали,на глыбе вспыхнул воин медныйи на щите поймал зарю.И звездочет спустился, бледныйи важный, с башни, и к царювошел с неслыханным докладом.vИ хмуро слушал царь, а рядомсклонялся в зеркале стенномего двойник – полуодетый,босой, в измятом кружевномворотнике…                             (Меж тем валетытрефовые, у трех ворот,скликались и сменялись, и народуже гудел на рынке жирном.)viИ долго скорбный звездочетс царем беседовал, и вот —по переулкам, сонным, мирным,вдоль окон мутно-золотых,где тени двигались, зевая, —труба пропела роковая,и город вздрогнул и притих.vii Был мрачен траурный глашат<а>й. Народ, предчувствием объятый, глядел на тонкую трубу, на свиток с царскою печатью,сулящий страшную судьбу, и дети прижимались к платью дрожащих юных матерей, и старцы горбились покорно, а некий юноша задорный:«Прочти, – вскричал, – прочти скорей!»viii И вестник, обратясь к народу:«Мудрец пророчествует смерть, — конец всему людскому роду: вчера полуночную твердьлуна иная озарила.Она чудовищна была,неописуемо светла!Увы, как вздутое ветрило,летит изменница на нас;в такой-то день, в такой-то часс землей стремительно столкнетсяслепая, буйная луна, —земля звенящая качнетсяи разобьется, как волна!»ixЗамолк, и весть передавалидруг другу – лысые купцы,вельможи, воины, слепцы;все – дрозд на липе, мышь в подвале, —все ужаснулись. Поползлипо плитам площади, в пыли,себя бичующего стоны.Во храмы хлынула толпа.Подкралась ночь. Молились жены,а детям снились черепа.xОдни все думали о чуде,другие чуяли конец,и бледные глядели людина бледно-каменный дворец.Там рядом встали на балконедва старика: вот тот в короне, а тот в узорном колпаке. Народ же зыблился и дико вопил, в неистовой тоске:«Когда? О, вымолви, владыко!» Заплакал царь, и звездочет ответил сухо: «Через год».xiВ том царстве некий жил мечтатель,с душою чистой и с лицомочаровательным – ваятельсозвучий радужных. Певцомлюбви сладчайшим город громкоименовал его с тех пор,как со свирелью и к<о>томкойпришел он с северных озер.xiiКазалось – воздух целовалиего скользящие словаи день туманился, едваон умолкал. Куда-то звалиего глаза, – как в полутьмедва улыбающихся бога.Он жил на розовом холме,поросшим вереском. Дорогакрутая к городу вела,и часто к людям он спускался,без шляпы, стройный, появлялсяна площади Добра и Зла, разглядывал прохожих, кроткоо чем-то говорил с детьми,с блудницами да с лошадьми усталыми… Его походка, и ясный голос, и глазабольшие были всем известны, и все его любили зачудесный дар и взор чудесный.xiiiОн о блаженстве распевал,о первой, о последней встрече,хоть никогда в уста и плечион красоту не целовал…Там, в комнате голубоватой,средь нежных книг и лепестковрассыпанных, и малых статуй, —из лучезарных облаковон прихотливо и бесцельностихи вырезывал свои,напев мешая колыбельныйс напевом трепетной любви…xivКогда ж над стройною столицей,как бога пламенного месть,метнулась грозною зарницейиспепеляющая весть,и стук часов твердил унылый:стареет год, последний год… —и принял скорбь и страх бескрылый,как веру новую, народ, —тогда с улыбкой безотчетнойпевец ресницы опустил,и гений легкий, мимолетный,его случайно посетил.И юноша, раскинув руки,ловил в туманной вышинеполусознательные звуки…Они, как искорки в волнезаливов южных, ночью пышной, —текли, змеились в золотомволшебном трепете; потом —на пальцах гасли.                                         И неслышноон начал: «Тает, тает год.Во храмах сумрак шепчет хрипломолитвы. Тают свечи. Воткакой-то труп лежит. Прилиплакровь черная к груди. Глупец!Убил себя… Везде рыданьяглухие, тайные страданья,оцепененье; лишь купецхоть плачет, да торгует – плохоторгует. Жить осталось – год,и он проходит, он пройдет —подобно вздоху, легче вздоха…xvНо если так, но если светпотухнуть должен неизбежно,безумец! – времени ведь нетпред камнем каяться мятежно,из мрака совести своейуродов грозных вызываяи духу скорби отдаваяостаток драгоценных дней…Встань, встань, коленопреклоненный!Я говорю тебе – не плачь,но, как наследника лишенный,всю жизнь скупившийся богач,завидя смерть, затеи радираспахивает сундуки,так, обогнув скалу тоски,вечерний путь склонив к отраде,спеши! Беспамятно пируй!Развейся музыкою бурной.Еще на солнце гроздь пурпурнаи сладок женский поцелуй!Еще, полны очарованья,шумят леса, журчат ключи, —встань и в избытке ликованьясвое богатство расточи!»xviБыл май шумливый. В исступлен<ь>илягушки пели на прудув дворцовом золотом саду.При каждом теплом дуновеньикасались окон расписныхвенцами нежными каштаны.На вышках, тонких и резных,с которых полуобезьяны,полуорлы глядели вниз,и в небесах прозрачно-синихзвон птичий бисерный повис;об этих маленьких святыняхвесны не вспомнила страна,пророчеством потрясена.xviiГлухой исполненный печали,из зала в залу царь шагал —тень жалкая в зеркальной далибезмолвных и бесстрастных зал.Блуждал он, глаз не поднимая,ладони блеклых, узких рукк вискам порою прижимая,и кольца вспыхивали вдруг.xviiiВ восточной башне плакал кто-то:душе седого звездочетавсе край мерещился родной:ограды белые Дамаска,тень пальмы – бархатная ласкав пустыне серо-голубой, —и тамариксы, и мимозы,мирáжей радужная ложь…Катились старческие слезына недоконченный чертеж.xixВ час обычайного забвенья,в молчаньи замкнутых ночейпорою тайный чародейк нам высылает сновиденья.Сознанье – словно под водойглубокой, в дымке изумрудной;нам снится праздник многолюдный,туманный, бурно-молодой,и знаем мы, что это ложныйкороткий сон и что во сневсе, все дозволено; что можноне думать о грядущем дне;законами людскими, честью,обычаем – пренебрегать;врага со смехом настигать,роскошной упиваться местью;грозить безумно Божеству,храм в бездну сталкивать со ската;овладевать невестой брата,недостижимой наяву…xxИ ту свободу без запрета,ту силу – каждый ощутил,когда невинного поэтанапев дразнящий опустилсвои блистательные крыльяна город жалобной тоски,предчувствий траурных, бессилья…xxi Придворные – все старикис атласно-белыми бровями, — шурша, как совы, подошли к царю с дрожащими словами:«Царь, всюду ропот. Подожгли вчера солдаты синагогу. На неотплывшем корабле восстанье. Знойную тревогу разносит ветер по земле.Чернь беспокойна. Слуги наши, не отворачивая глаз, глядят с усмешкою на нас, а по ночам воруют чаши — награды царские. Народ, на перекрестках собираясь, шумит, и, громко разгораясь, напев кощунственный растет!»xxii«Оставьте… – молвил царь устало. —Смиренье, бунт – не все ль равно, когда нам времени так малослужить иль властвовать дано?» Переглянулись, замолчали, — и царь, как прежде, зашагал —тень жалкая в зеркальной дали холодных, золотистых зал. И в тот же вечер, в пышной спальне,таясь, печален и один,глухие песни, ропот дальний,услышал старый властелин.И полый жемчуг с горьким ядомприжал он к языку, поник,обняв пунцовый стул… и рядом,в высоком зеркале, двойник,с лицом безумным, перегнувшись,сполз на ковер, и в полутьмесверкнули кольца, содрогнувшисьна зашуршавшей бахромеблестящей шелковой подушки,да скрипнул пол средь тишины…xxiii Меж тем округлый край луны уж выступал из-за опушки далекой рощи. Небосвод бледнел. По лестнице змеиной всходил на башню звездочет… Воображаемой картинойон был томим, и тяжело дышал, и вспоминал уныло,что двадцать семь ночей прошлос тех пор, как страшное светило в последний раз он наблюдал и смысл его предугадал.xxivСкитаться по небу ночному,по голубому, ледяному —без ног, без рук, но с головойчудовищной, стеклянно-белой, — давно уж бесу надоело. К тому ж на башне угловой дворца, чернеющего стройно,он жертвы крошечной своейтакой смешной, такой спокойной — уж не видал в часы ночей. И отвернулся он от башни, забыл случайного врага и принял облик свой всегдашний: хвост песий, когти и рога.xxvА перед взором звездочетатеперь, туманна и нежна,как девственное сердце чье-то,раскрылась прежняя луна.Простер он руки, умиленный,застыл со вздохом, как влюбленный,вдруг различивший белый лучруки, раскрывшей занавески;и над землей, в жемчужном блеске,узором мелких, нежных туч,подобных перьям голубиным,со всех сторон окружена —струилась милая лунапо звездно-дышащим равнинам…xxviБыл снова строг и счастлив он.В нем думы ясные воскреслии свергли темный страх: «Не весь личудесный мир теперь спасен?И нужно ль сетовать отныне?Уж не покоится на льдине,коварно тающей средь волннебытия сторожевого,наш город царственный; он снова,великих грез и смеха полн,к луне потянется, прощенный…»xxviiТак думал он, и, восхищенныйлучистой нежностью небес,он не приметил, как полез,повис огонь пожара, словнопаук багровый, там, внизу,на паутине крыш неровной.Другой услышал бы грозунестройных песен, гул, удары,могучий шум толпы – как вздохприбоя тяжкого, – но старыймудрец от радости оглох.Вот тень его на башне четкойисчезла, звонкою походкой,с улыбкой детской, подобравполы, спускался он поспешномеж круглых стен: да, да, конечно,он опрометчив был, неправ;сейчас к царю пойдет он, скажет:царь, не тужи… Небесный свод,как прежде, тих, и царь прикажетгонцам порадовать народ!xxviiiИ вышел он на двор квадратный,и, выйдя, замер: гул невнятныйиз мрака хлынул; впередимелькали перья, копья, латы,кривые тени… «Отойди,безумье! – выбросив крылатыйрукав, воскликнул звездочет. —Я весть несу!» Но крик упорныйего прервал: «Вот, братья, вот —колдун заморский, ворон черный,а мы, – мы мучимся, поканад нами шутит он с Нечистым!»И камень, пущенный со свистом,в висок ударил старика…xxixИ минул год, и ночью млечной,прозрачной, снова на людейрешил взглянуть певец беспечный.О песни огненной своейи о пророчестве злосчастномон в одиночестве забыл,и видом города ужасныммечтатель опечален был.xxx Кругом гремучие пожары краснели. В городе самом, меж светлым морем и холмом,был ропот, шепот, праздник ярый.Тут – оглушительная мгла,там – выкрик пламени. Тут – ссора,а там – убийство. Без разборасцеплялись голые тела в книгохранилище громадном, где пировали палачи, монахи, женщины. В ночи, на улицах, во мраке смрадном, —что, что там рдело до утра — вино ли, злобные глаза ли, иль только искры от костра? Бог весть! Во храмах псы лизалиокровавленный мрамор плит, и человек освобожденныйтак поступал, как повелит зверь вожделенья пробужденный…(И лишь танцовщица одна порою, глядя из окна в лиловый сумрак, да на звеньясозвездий в сонной вышине, полна внезапного сомненья, дивилась маленькой луне,такой же скромной, как бывало,и смутно думала: как знать?Но, звякнув бусами, опятького-то в губы целовала…)xxxiТак было… Город роковой,огонь и мрак, уж неживой,певец окинул грустным взором,и поутру, и в тишинек своим лесам, к своим озерамвернулся с песней о луне…xxxiiЗа горем – горе: царь соседнийнапал на падшую страну,разбил с налета храм последний,и в унизительном пленуугасло буйственное племя.Несбережливо злое время —и в наши дни на месте том,в золотозвездном, юном поле,меж серым морем и холмом,поросшим вереском, в неволеу строгой вечности лежатглухие глыбы, и зажатв какой-то щели куст цветущий,и льется холод старины,однообразный и гнетущий,сквозь тень душистую весны.Кой-где торчат еще упрямообломки рухнувшего храма,чернея сухо над травой,как обгорелые поленья.xxxiiiСтремительные поколенья!Потух, остыл их век живой.Так стынет пламенная лава…Забыта сладостная славаих первых странствий, гулких битв,и суеверные науки.Умолкли песен и молитвнеповторяемые звуки,и лишь волнует тишину,цветы целуя, ветер плавный…Там проезжал я, скиф бесславный, —и вспоминал свою страну.20–28. VI. 20
На страницу:
1 из 2