Полная версия
Очерки Фонтанки. Из истории петербургской культуры
Работа Шишкова открыла долгую литературную борьбу, а сатира Батюшкова стала одним из первых ответных выпадов против утверждений Шишкова.
В марте 1803 года в Департамент народного просвещения, где служил Батюшков, поступил «на вакацию писца» высокий человек в аккуратном, но стареньком сюртучке. Он был одноглаз и его правильное, красивое лицо было изрыто следами оспы. Звали его Николай Иванович Гнедич. Их знакомство вскоре перешло в дружбу, длившуюся всю жизнь.
Николай Иванович Гнедич
Гнедич происходил из бедной дворянской семьи с Полтавщины. Пять лет провел в семинарии. Кто-то из семинарского начальства обратил на способного юношу внимание и Гнедич был переведен в харьковский «коллегиум», который блестяще окончил в 1800 году. Он мог стать либо священником, либо учителем. Но Гнедич выбрал третью дорогу – Московский университет. «Он замечателен был, – вспоминал соученик Гнедича по университету С. П. Жихарев, – неутомимым своим прилежанием и терпением, любовью к древним языкам и страстью к некоторым трагедиям Шекспира и Шиллера, из которых наиболее восхищался „Гамлетом“ и „Заговором Фиеско“»[10].
Именно «Заговор Фиеско в Генуе» Шиллера стал первым литературным переводом Гнедича, который доставил ему литературную известность в 1802 году. Тогда же он вынужден был оставить университет, так как необходимо было зарабатывать на жизнь. Гнедич переехал в Петербург и несколько лет вел жизнь почти нищенскую, перебиваясь заработками писца и литературой. Несмотря на то что литература не давала средств к безбедному существованию, Гнедич все же избрал для себя долю литератора.
Где-то около 1806 года Батюшков и Гнедич решили приняться за поэтические переводы выдающихся произведений мировой литературы.
Гнедич принялся за перевод «Илиады» Гомера, Батюшков – «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо. И тот, и другой были влюблены в подлинники; и тот, и другой великолепно знали языки: один – греческий, другой – итальянский.
Гнедич переводил «Илиаду» двадцать лет, совершив литературный подвиг. Интерес к «Илиаде» возник в России ещё в XVIII веке. В 1787 году предшественник Гнедича, Ермил Иванович Костров, издал первые шесть песен «Илиады» в переводе александрийским стихом. Гнедич взялся за перевод «Илиады» с того места, на котором остановился Костров. Перевел три песни и понял, что александрийский стих для этого перевода не годится. Он создал русский гекзаметр – и, перечеркнув свой труд нескольких лет, вновь принялся за перевод, который, бесконечно переделывая, выпустил в свет только в 1829 году в размере оригинала – гекзаметром…
Батюшков много читал и сочинения Тассо, и о Тассо, но непосредственную работу над переводами все откладывал.
К переводу «Освобожденного Иерусалима» он приступил лишь в 1808 году, находясь при этом на войне в Финляндии. В следующем году закончил перевод первой песни (до нас дошел лишь отрывок), перевел еще несколько отрывков из разных мест поэмы, но… на этом остановился. И как ни сердился на него Гнедич, как ни уговаривал продолжать – перевод далее не двинулся. Гнедич в послании «К К. Н. Батюшкову» приглашает его:
Туда, туда, в тот край счастливый,В те земли солнца полетим,Где Рима прах красноречивыйИль град святой, Ерусалим[11].Батюшков написал ответ на это послание: друг Гнедича поэт Батюшков «отслужил слепой богине, / Бесплодных матери сует». Он «покинул мирт и меч сложил», а теперь живет и – «безвестностью доволен» [т. 1, с. 217]. В облике и судьбе Торквато Тассо Батюшкова поражали многие и, как ему казалось, родственные и ему самому черты. Привлекали, поражали и пугали: он знал о тяжком своём наследии и часто мучился мыслью о неизбежном грядущем безумии.
Тассо родился в Соренто, вблизи Неаполя, у лазурного моря. В детстве он, как и Батюшков, потерял мать. Потом началась странническая жизнь – переезды из города в город. Батюшков же прошел три войны. Блестящая поэтическая слава у того и другого. Батюшкова потрясала несправедливость судьбы к великому поэту, автору «Ринальдо» и эпопеи о Первом крестовом походе. В 1575 году Торквато Тассо окончил эпическую поэму «Освобожденный Иерусалим», но она была подвергнута суду инквизиции…
Двадцать лет Торквато Тассо боролся с безумием: вспышки гнева, подозрительности, страха. Семь лет он провел в больнице для умалишенных в Ферраре, когда все думали, что это просто месть герцога поэту за несколько несдержанных слов. Многие современники ему сочувствовали, иностранные писатели стремились повидать его; у него побывал Мишель Монтень. Но и в больнице, и в новых скитаниях (иногда пешком) он пишет прекрасные стихи. В Милане, Флоренции, Неаполе и Риме его встречают с великим почетом. Папа Климент VIII готовит в Риме неслыханное со времен Петрарки торжество – увенчание поэта, по древнеримскому обычаю, лавровым венком на Капитолии. Тассо не дождался своего триумфа. Он умер в келье римского монастыря Св. Онуфрия.
Гнедич, особенно в этот период, был первым поверенным сочинений Батюшкова. Почти каждое свое сочинение Батюшков посылал ему, а уж Гнедич, если оно ему нравилось, отдавал в журналы.
Но еще большую роль в воспитании таланта поэта Батюшкова сыграли сочинения М. Н. Муравьёва. Тот начинал как ученик «классиков» – Ломоносова и Сумарокова, а затем стал единомышленником Карамзина и Жуковского. Его наследие постигла участь, характерная для творчества поэтов переходного периода: «классики» отвернулись от него, а сентименталисты и романтики оценили только после смерти.
Благоговейное отношение к памяти М. Н. Муравьёва, умершего в 1807 году, было характерно не только для Батюшкова и Гнедича, но и для Карамзина, Жуковского и их окружения.
Начав писать как бы «для себя», Муравьёв отошел от высокой оды и попробовал взглянуть на окружающий мир не в плане классицистической традиции «Отечество, народ, человечество», а, убежденный в безусловной ценности личности, считал необходимым обосновать положение в мире отдельного человека. Место оды занимают интимный жанр, лирические мотивы. В поэзии Муравьёва появляются эпитеты и сочетания, вошедшие впоследствии в лирику и Карамзина, и Жуковского, и Батюшкова[12].
Вот прямая перекличка:
Я люблю твои купальни,Где на Хлоиных красахОдеянье скромной спальниИ Амуры на часах.– это Муравьёв, «Богине Невы». А вот Батюшков, «Ложный страх»:
Ты пугалась; я смеялся,«Нам ли ведать, Хлоя, страх!Гименей за все ручался,И Амуры на часах».Перекличку с Муравьёвым находим и у Пушкина в «Евгении Онегине». Муравьёв, «Богине Невы»:
Въявь богиню благосклоннуЗрит восторженный Пиит,Что проводит ночь бессонну,Опершися на гранит.У Пушкина:
С душою, полной сожалений,И опершися на гранит,Стоял задумчиво Евгений,Как описал себя Пиит.«Дом Муравьёвых» никогда не считался особенно открытым. В «муравейнике» очень ценились родственные связи. Дальним же свойственником Муравьёвых был молодой петербургский вельможа Алексей Николаевич Оленин. У Оленина была большая семья, но, в отличие от Муравьёвых, открытый дом. «Это имя, – пишет об А. Н. Оленине С. Т. Аксаков, – не будет забыто в истории русской литературы. Все без исключения русские таланты того времени собирались около него, как около старшего друга…»[13].
В книге Яцевича «Пушкинский Петербург» сказано, что дома № 97, 99 и 101 получили в качестве приданого дочери Агафоклии Александровны Полторацкой. В начале XIX века дома под № 97 и 101 принадлежали ее дочери Елизавете Марковне, вышедшей замуж за А. Н. Оленина. Здесь происходили очень интересные события, но сведения о времени проживания там Олениных очень противоречивы. Впервые этот вопрос был исследован В. М. Файбисовичем, автором научной биографии Оленина. Как выяснилось, нынешний дом № 101, построенный в 1790–1793 гг. и который, собственно, и был приданым Елизаветы Марковны, Оленины занимали только до 1813 года. В этом году их собственностью стал дом № 97. Там, вплоть до 1819 года, и жила семья Олениных. Именно здесь бывал у них Пушкин. Именно здесь и произошло «чудное мгновенье» – встреча с А. П. Керн, которую до недавнего времени относили к дому № 101.
Алексей Николаевич Оленин
Что же касается К. Н. Батюшкова, то он бывал у Олениных и в том, и в другом доме, и на знаменитой их даче в Приютино. И всюду принимали его с большим удовольствием.
Со стороны матери А. Н. Оленин принадлежал к княжескому роду Рюриковичей, со стороны же отца – к скромному роду служилого дворянства, насчитывающему немногим более сотни лет.
Первоначальное образование Алексей Николаевич получил дома, а в 1774 году (12 лет от роду) зачислен в Пажеский корпус. Ко времени вступления А. Н. Оленина Пажеский корпус – прежде всего придворное учреждение, и юные дворяне зачислялись туда не столько для учебы, сколько для несения придворной службы с получением жалования. Что же касается Оленина, то он-то хотел учиться. В 1977 году в ежегоднике «Памятники культуры. Новые открытия» было опубликовано специальное исследование, посвященное списку книг юного пажа, насчитывающему 50 наименований.
После шести лет обучения в Пажеском корпусе он, в 1780 году, по высочайшему повелению, направляется «в Саксонию, в город Дрезден, для обучения воинским и словесным наукам в тамошней Артиллерийской школе». В Дрездене Оленину оказывает покровительство его дальний родственник – русский посланник князь Александр Михайлович Белосельский, впоследствии Белосельский-Белозерский, человек талантливый, разносторонне образованный и по происхождению прямой Рюрикович[14]. По словам Варвары Алексеевны Олениной, дочери Алексея Николаевича, князь Белосельский был «решительно ему отцом».
Князю Александру Михайловичу Белосельскому-Белозерскому у нас посвящена отдельная глава в книге «По Фонтанке. Из истории петербургской культуры».
Вскоре после возвращения из Дрездена А. Н. Оленин поступил на действительную службу, где пробыл около 10 лет. Военная карьера завершилась в 1795 году. Он был «при отставке пожалован полковником».
Еще до выхода в отставку Оленин сблизился с львовско-державинским кружком, куда его ввели В. В. Капнист и Н. А. Львов. По свидетельству поэта, баснописца и крупного сановника И. И. Дмитриева, «Н. А. и Ф. П. Львовы, А. Н. Оленин и П. А. Вельяминов составляли почти ежедневное общество Державина».
В отличие от Г. Р. Державина, великого поэта, который считал себя в первую очередь человеком государственным, служебная карьера не представляла для А. Н. Оленина главного смысла жизни, хотя он и был крупным сановником: секретарем Государственного совета и многих комитетов и комиссий. «Этот достойный сановник, – пишет о нем С. С. Уваров, – был от природы страстный любитель искусств и литературы. При долговременной службе он все свободное время посвящал своим любимым предметам. Может быть, ему недоставало вполне этой быстрой, наглядной сметливости, этого утонченного проницательного чувства, столь полезного в деле художеств, но пламенная его любовь ко всему, что клонилось к развитию отечественных талантов, много содействовала успехам русских художников».
Страстный коллекционер, он стал первым директором и фактическим устроителем Публичной библиотеки в Петербурге, куда в 1811 году на должность помощника библиотекаря им был принят Н. И. Гнедич, а в 1812 г. на такую же должность – И. А. Крылов.
Разносторонние интересы Оленина побуждали его включать в собрание библиотеки разного рода редкости непрофильного характера, и в 1815 году К. Н. Батюшков преподнес библиотеке два мамонтовых клыка, найденных в Тверской губернии. Такое включение в собрание библиотек естественнонаучных и этнографических памятников, считает В. М. Файбисович, автор монографии об А. Н. Оленине, было данью традициям XVIII в., когда библиотеки соединялись с кабинетами редкостей.
Еще в Страсбурге и Дрездене, где он учился на артиллерийского офицера, Оленин пристрастился к пластическим искусствам. Он был неплохой рисовальщик и гравер, а заведуя с 1797 года Монетным двором, познакомился и с медальерным искусством. Когда в 1817 году он стал президентом Академии художеств, известие это было воспринято в обществе с большой радостью. К. Н. Батюшков писал Оленину из деревни, что «вместе со всеми умными, просвещенными и здоровыми рассудком людьми» [т. 2, с. 444] радуется назначению его президентом Академии художеств. Сам император покровительствовал ему и называл тысячеискусником – «Tausendkunstler».
В доме Олениных на Фонтанке и в пригородной усадьбе Приютино встречались дипломаты и ученые, писатели и художники. «Нигде нельзя было встретить столько свободы, удовольствия и пристойности вместе, – писал Ф. Ф. Вигель, – ни в одном семействе – такого доброго согласия, такой взаимной нежности, ни в каких хозяевах – столько образованной приветливости»[15].
Батюшков как-то сразу стал у Олениных «своим». «Любезный мой Константин, хотя не порфирородный, но пиитоприродный», – писал ему Оленин[16]. В конце февраля 1807 года Батюшков внезапно и неожиданно для всех оставил Петербург, удобную квартиру у М. Н. Муравьёва и выехал в Прусский поход в качестве сотенного начальника Петербургского милиционного батальона. Слово «милиция» означало тогда «войско, формируемое из граждан только на время войны», то есть народное ополчение.
16 ноября 1806 года Александр I подписал манифест о войне с Францией. Русские войска под командованием Беннигсена, вступив в Пруссию, нашли ее почти безоружной и чуть не всю завоеванную Наполеоном. Русская армия оказалась в изоляции, одна против гораздо более сильных войск французов. А к этому времени Россия еще не вполне выпуталась из Персидской кампании.
Вот тогда-то, 30 ноября 1806 года, и вышел манифест императора о создании народного ополчения. Патриотический подъем в стране был небывалым. Молодые дворяне охотно шли в ряды ополченцев. В адрес милиционных округов поступало большое количество пожертвований: деньги, драгоценности, недвижимое имущество… Прелюдия к «грозе двенадцатого года», когда, как писал В. А. Жуковский,
…явилось все величие народа,Спасающего трон, и святость алтарей,И древний град отцов, и колыбель детей[17].Общий этот поток подхватил, видимо, и Батюшкова. 17 февраля 1807 года он пишет отцу: «…Падаю к ногам твоим, дражайший родитель, и прошу прощения за то, что учинил дело честное без твоего позволения и благословения, которое теперь от меня требует и Небо, и земля…» [т. 2, с. 66].
Ужели слышать все докучный барабан?Пусть дружество еще, проникнув тихим гласом,Хотя на час один соединит с ПарнасомТого, кто невзначай Ареев вздел кафтанИ с клячей величавойПустился кое-как за славой[18].28–29 мая произошло сражение под Гейльсбергом.
О Гейльсбергски поля! О холмы возвышенны!Где столько раз в ночи, луною освещенный,Я, в думу погружен, о родине мечтал;О Гейльсбергски поля! В то время я не знал,Что трупы ратников устелют ваши нивы,Что медной челюстью гром грянет с сих холмов,Что я, мечтатель ваш счастливый,На смерть летя против врагов,Рукой закрыв тяжелу рану,Едва ли на заре сей жизни не увяну… —И буря дней моих исчезла, как мечта!..«Воспоминание» [т. 1, с. 366–368].В официальных документах отмечается «отменная храбрость» губернского секретаря Батюшкова. В воспоминаниях А. С. Стурдзы написано, что поэта «вынесли полумертвого из груды убитых и раненых товарищей»… Пуля пробила Батюшкову бедро и, вероятно, повредила спинной мозг. Во всяком случае, именно эта рана стала главной причиной многочисленных болезней и недугов Батюшкова.
Потом в его жизни будут еще и войны, и сражения, но ни разу не будет он ни ранен, ни контужен.
Да оживлю теперь я в памяти своейСию ужасную минуту,Когда, болезнь вкушая лютуИ видя сто смертей,Боялся умереть не в родине моей!Но небо, вняв моим молениям усердным,Взглянуло оком милосердным…При Гейльсберге русские солдаты дрались геройски, но полководцы не сумели воспользоваться победой: армия отступила. 25 июня 1807 года в Тильзите был заключен мир. Батюшкову не пришлось стать свидетелем поражения. Он был помещен в юрбугский госпиталь, а затем перевезен в Ригу. «Не тревожьтесь о моем теперешнем состоянии, – пишет он сестрам, – Хозяин дома Мюгель – самый богатый торговец в Риге. Его дочь очаровательна, мать добра, как ангел: все они меня окружают и для меня музицируют…» [т. 2, с. 72].
Леонид Николаевич Майков, самый фундаментальный из биографов Батюшкова пытался отыскать в Риге следы этой семьи, но его поиски оказались безрезультатны.
Семейство мирное, ужель тебя забудуИ дружбе, и любви неблагодарен буду?Ах, мне ли позабыть гостеприимный кров,В сени домашних где боговУсердный эскулап божественной наукойИсторг из-под косы и дивно исцелилМеня, борющегось уже с смертельной мукой!Ужели я тебя, красавица, забыл,Тебя, которую я зрел пред собою,Как утешителя, как ангела небес!..<…>Черты Эмилии находят специалисты во многих стихах Батюшкова (так называл ее Батюшков в своих стихах, но может быть это условное поэтическое имя, как Хлоя или Мальвина).
Я помню утро то, как слабою рукою,Склонясь на костыли, поддержанный тобою,Я в первый раз узрел цветы и древеса…Какое счастие с весной воскреснуть ясной!(В глазах любви еще прелестнее весна.)Я, восхищен природой красной,Сказал Эмилии: «Ты видишь, как она,Расторгнув зимний мрак, с весною оживает,С ручьем шумит в лугах и с розой расцветает;Что б было без весны?.. Подобно так и яНа утре дней моих увял бы без тебя!»Тут, грудь ее кропя горячими слезами,Соединив уста с устами,Всю чашу радости мы выпили до дна!<…>И я, обманутый мечтой,В восторге сладостном к ней руки простираю,Касаюсь риз ее… и тень лишь обнимаю! [т. 1, с. 366–368].27 сентября 1807 года вышел манифест Александра I о роспуске милиции. Батюшков решил остаться в армии.
Он снова в Петербурге. Военная служба началась не очень удачно: осенью он тяжело заболел и хворал всю зиму. Из письма А. Н. Оленину: «Вы просиживали у меня умирающего целые вечера, искали случая предупреждать мои желания…» [т. 2, с. 84]. В эту зиму Батюшков особенно сблизился с семейством Оленина. Он почти ничего не пишет. Публикует лишь басню «Пастух и Соловей», посвященную драматургу В. А. Озерову, но тем не менее становится уже заметной фигурой в российской словесности.
«Прелестную его басню, – откликается Озеров в письме к Оленину, – почитаю истинно драгоценным венком моих трудов. Его самого природа одарила всеми способностями быть великим стихотворцем»[19].
Были замечены и его военные подвиги.
Рескрипт
«Господин губернский секретарь Батюшков! В воздаяние отличной храбрости, оказанной вами в сражении прошедшего мая 29-го при Гейльсберге и Лаунау противу французских войск, где вы, находясь впереди, поступали с особенным мужеством и неустрашимостью, жалую вас кавалером ордена святыя Анны третьего класса, коего знак у сего к вам доставляю; повелеваю возложить на себя и носить по установлению; уверен будучи, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению ревностной службы вашей. Пребываю вам благосклонный
АлександрС.-Петербург, 20 мая 1808»[20].Но вскоре Константин Николаевич Батюшков снова на войне, теперь – русско-шведской. По условиям Тильзитского мирного договора Россия должна была примкнуть к Франции в континентальной блокаде Англии. 28 января 1808 года снова начались военные действия, на этот раз против Швеции, отказавшейся участвовать в блокаде. А территория Швеции в то время распространялась и на Финляндию. К лету почти вся Финляндия была очищена от шведских войск. Затем вой на затянулась. Александр I сменил командование и выслал значительное подкрепление, в числе которого был отправлен и батальон гвардейских егерей, где прапорщик Батюшков, решивший остаться в армии, состоял в должности адъютанта.
Здесь, в Финляндии родился первый опыт Батюшкова в прозе – цитируемый здесь и далее «Отрывок из писем русского офицера из Финляндии» [т. 1, с. 93–99].
«Какой предмет для кисти живописца: ратный стан, расположенный на сих скалах, когда лучи месяца проливаются на утружденных ратников и скользят по блестящему металлу ружей, сложенных в пирамиды! Какой предмет для живописи и сии великие огни, здесь и там раскладенные, вокруг которых воины толпятся в часы холодной ночи! Этот лес, хранивший безмолвие, может быть, от создания мира, вдруг оживляется при внезапном пришествии полков… Вскоре гласы умолкают; огонь пылающих костров потухает; ратники почили, и прежнее безмолвие водворилось; изредка прерываемо оно шумом горного водопада или протяжными откликами часовых, расположенных на ближних вышинах против лагеря неприятельского; месяц, склонясь к своему западу, освещает уже безмолвный стан».
1 ноября 1808 года он пишет сестрам из Иденсальми: «Приезжаю в баталион, лихорадка мучит 7 дней. Прикладываю мушку к затылку; кричат: „Тревога!“. Срываю, бегу в дело – и подивитесь, друзья мои, теперь здоров… Я оставался со своей ротой в резерве, но был близ неприятеля. Что бог вперед даст, не знаю»…
Но когда нет сражения, в нем просыпается художник:
«Куда ни обратишь взоры, везде, везде встречаешь или воды, или камни. Здесь глубокие, длинные озера омывают волнами утесы гранитные, на которых ветер с шумом качает сосновые рощи; там – целые развалины древних гранитных гор, обрушенных подземным огнем или разлитием океана… Леса финляндские непроходимы; они растут на камнях. Вечное безмолвие, вечный мрак в них обитает… Здесь на каждом шагу встречаем мы или оставленную батарею, или замок с готическими острыми башнями, которые возбуждают воспоминание о древних рыцарях; или передовой неприятельский лагерь, или мост, недавно выжженный, или опустелую деревню. Повсюду следы побед наших или следы веков, давно протекших, – пагубные следы войны и разрушения!»
Дела русских войск в Финляндии осложнились. Шведы подняли финнов на партизанскую войну. Они заваливали камнями и бревнами дороги, жгли деревни, припасы, теряя при этом огромное число людей.
«Теперь, – писал Батюшков, – всякий шаг в Финляндии ознаменован происшествиями, которых воспоминание и сладостно, и прискорбно. Здесь мы победили; но целые ряды храбрых легли, и вот их могилы! Там упорный неприятель выбит из укреплений, прогнан; но эти уединенные кресты, вдоль песчаного берега или вдоль дороги водруженные, этот ряд могил русских в странах чуждых, отдаленных от родины, кажется, говорят мимоидущему воину: и тебя ожидает победа – и смерть!»
Батюшков уже не воспринимает войну однозначно. Любая победа заставляет его задуматься о цене ее. Но он художник…
«Здесь царство зимы… Едва соседняя скала выказывает бесплодную вершину; иней падает в виде густого облака; деревья при первом утреннем морозе блистают радугою, отражая солнечные лучи тысячью приятных цветов. Но солнце, кажется, с ужасом взирает на опустошения зимы; едва явится, и уже погружено в багровый туман, предвестник сильной стужи. Месяц в течение всей ночи изливает сребряные лучи свои и образует круги на чистой лазури небесной, по которой изредка пролетают блестящие метеоры. Ни малейшее дуновение ветра не колеблет дерев, обеленных инеем: они кажутся очарованными в своем новом виде. Печальное, но приятное зрелище – сия необыкновенная тишина и в воздухе, и на земле!»
Исследователь жизни Батюшкова Петр Паламарчук считает, что в поэзии и прозе Батюшкова есть некая «лунная» тайна, без которой многие его произведения лишились бы во многом своей трагической глубины.
С наступлением весенней распутицы шведская кампания снова приняла затяжной характер. Батюшков, страдая от болезней, а еще больше от безделья и одиночества, подал в отставку. Надо было ждать решения из Петербурга.
Из письма К. Н. Батюшкова к А. Н. Оленину (24 марта 1809 года, Надендаль): «Здесь так холодно, что у времени крылья примерзли. Ужасное единообразие. Скука стелется по снегам, а без затей сказать, так грустно в сей дикой, бесплодной пустыне без книг, без общества и часто без вина, что мы середы с воскресеньем различить не умеем. И для того прошу вас покорнейше приказать купить мне Тасса (которого я имел несчастье потерять) и Петрарка, чем меня чувствительнейше одолжить изволите…» [т. 2, с. 84].
«В каком ужасном положении пишу к тебе письмо сие! – это Гнедичу. – Скучен, печален, уединен. И кому поверю горести раздранного сердца? Тебе, мой друг, ибо все, что меня окружает, столь же холодно, как и самая финская зима, столь же глухо, как камни» [т. 2, с. 84].
Луга веселые, зелены!Ручьи прозрачны, милый сад!Ветвисты ивы, дубы, клены,Под тенью вашею прохладУжель вкушать не буду боле?..«Совет друзьям» [т. 1, с. 355].Наконец, в начале июня 1809 года, вышла отставка, и Батюшков «полетел» в Петербург, а около 10 июля он был уже в своем Хантонове Новгородской волости – имении, унаследованном от матери. От этой усадьбы сейчас почти ничего не сохранилось: последние следы парка были уничтожены, по неведению, в 1974 году… На месте усадьбы стоит высоковольтная вышка; бывшие уступы засеяны льном.