Полная версия
Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина
Я представляю: иной собрат по перу так бы расписал эту сцену, что по коже побежали бы колючие мурашки, и финки расписал бы, и кровь красную, и как «крот» рыбкой летал на землю, а в конце описания поставил многозначительные три точки. Это означало бы, что судьбу «крота» понимай как хочешь. С одной стороны, его вроде бы и прирезали, оставили подыхать в канаве, с другой, вроде бы и нет – вроде бы…
Но «крота» марьинорощинские обитатели не убили, проучили как следует и отпустили восвояси.
Из своих рядов, естественно, вырубили. Наука очень действенная.
Старожилы Марьиной Рощи до сих пор вспоминают начальника 20-го отделения Рапопорта, при котором и порядок был, и справедливость торжествовала, и блатных он держал в узде, при случае мог поставить по струнке. И горестно качают головой старожилы – сейчас таких милиционеров нет. А если есть, то они ничего не знают о них.
Сирены, несмотря на вой, который обычно называли истошным – и он действительно был истошным, – все-таки отличались друг от друга. Голосами. У одной сирены голос был басовитым, низким, у другой – визжащим, истеричным, у третьей – спокойным, деловым, работающим на двух нотах, у четвертой – тонким и противным, словно бы на крышу вместо сирены подняли циркулярную пилу, у пятой – напоминал звук немецкого самолета «гау-гау», шестая также имела свою особенность, и так далее.
Одинаковых голосов не было.
Голос сирены, стоявшей в будке на крыше 605-й школы, расположенной недалеко от родного дома, Шебаршин мог различать среди остальных голосов даже в семидесятипятилетнем возрасте: так запал он в память – не выкурить. И до последних дней голос сирены, если его доводилось слышать, вызывал у Шебаршина некую внутреннюю дрожь. Как, собственно, у многих людей, познавших войну.
После одной из тревог по Марьиной Роще пронесся слух, что один из самолетов, нападавших на Москву, сбит и упал в Останкино.
Останкино – зеленое местечко с роскошным парком и прудом – находилось недалеко – полчаса неспешного хода, а если бегом, то можно уложиться в двадцать минут.
С места сорвались целой лавиной и понеслись в Останкино – охота было увидеть вблизи технику, на которой летают гитлеровцы. Гошка запыхался, он не мог тянуть наравне с ребятами, которым было по восемь – девять лет, дыхание еще не установилось, было не то, поэтому начал отставать, но Ленька его не бросил…
Хоть и с опозданием, но к самолету они все же прибыли, и лица их растянулись в жалобных улыбках: в Останкино действительно находился упавший самолет, только не гитлеровский «юнкерс», а наш небольшой истребитель, ястребок с тупо обрубленным носом. Сейчас, конечно, трудно определить, что это была за машина, скорее всего – «ишачок», И-16. А хотелось, очень хотелось, чтобы на земле валялся немец, какой-нибудь «юнкерс» или «хейнкель».
Обратно возвращались удрученные, медленным, небрежным шагом, – ни отстающих, ни вырывающихся вперед не было. То ли неисправным оказался тот самолет и это обнаружилось в воздухе, то ли попал под огонь наших же зениток – в общем, оказался он на своей земле недалеко от Останкинского парка.
Дверей в Марьиной Роще, несмотря на худую славу района, никто никогда не запирал – все дома, все квартиры были открыты. И никто ничего не брал – не воровали, понятие чужого добра, как и то, что счастья оно не принесет, сидело в крови у каждого марьинорощинского обитателя. Независимо от возраста.
У Гоши Савицкого однажды стряслась вообще анекдотическая история. Он зимой потерял шапку. Сбило ветром, подхватило порывом и уволокло. В общем, остался парень без шапки.
Надо покупать новую – мать, конечно, будет недовольна, может быть, даже стукнет по затылку, но шапку обязательно купит. Надо только выдержать первый натиск матери, первые упреки и первый подзатыльник, если он последует.
Вечером Гоша матери ничего не сказал, решил, что лучше это сделать утром – уж очень мать была вечером злая, а утром встал – шапка его лежит в коридоре… Это означало, что кто-то ранним утром, по свежему морозцу, нашел в снегу его шапку и, зная, кому она принадлежит, принес Гошке прямо домой. Поскольку дома уже никого не было, а Гошка еще спал, неведомый доброхот не стал его будить, положил шапку на пол в коридоре и ушел.
Савицкий до сих пор не знает, кто его так здорово выручил.
Если в Марьиной Роще воровства не было – воры сюда просто не совались, – то за пределами района воровства было сколько хочешь.
В частности, и Шебаршины, и Савицкие получили неподалеку – в Бутырском хуторе, именуемом попросту Бутыркой, – участки земли под огороды. Время было голодное. Огород считался хорошим подспорьем.
– С огородом мы не пропадем, – говорили бывалые люди, и правильно говорили: это было так.
Сажали в основном, конечно же, картошку – главную еду московского пролетариата, и не только московского – пролетариата российского.
На участки эти навалились дружно, и старые и малые, очистили от камней и железного хлама, выкорчевали несколько старых пней, вскопали, баба Дуня достала где-то немного навоза – настоящего, деревенского, из-под лошадей, – навоз также бросили в землю, и в один из теплых майских дней посадили картошку.
Картошка уродилась на славу, пошла в рост споро, и хотя хорошая ботва не считается приметой хороших клубней, опытная баба Тоня Савицкая сказала: картошечка вырастет неплохая. Это подбодрило обе семьи.
На огородах бывали часто – окучивали ряды, пропалывали их, следили, чтобы никто не забрался, и уже в июле, в середине, лакомились молодой картошкой, распробовали ее основательно и остались довольны. Обе семьи дружно решили, что можно, конечно, съесть картошку и молодой, но лучше подождать до осени, когда картошка станет настоящей, матерой бульбой, и тогда собрать урожай… Даже место определили, где будут хранить картошку зимой.
Так дотянули до середины сентября. В сентябре народ весь вываливается на огороды – выкапывать картошку. В воскресный день Шебаршины и Савицкие дружной компанией отправились на Бутырский хутор, дома никто не остался.
Пришли на огороды, и у бабы Тони Савицкой болезненно посерело лицо: огороды оказались выкопанными.
Бабушка Тоня плакала:
– Я еще вчера приходила сюда, смотрела, ботву щупала – вся картошка была на месте, в земле, а сейчас уже нет. Боже, что же такое творится? Хоть бы руки отвалились у этих воров и разбойников!
А семьи, которые рассчитывали прожить на этой картошке, вытянуть зиму, были большими: у бабушки Дуни Шебаршиной под крылом находилось семь человек, у бабушки Тони Савицкой – шесть. Как же кормить эту ораву в лютую зиму, чем кормить?
Оставалось только одно – рассчитывать лишь на самих себя, на свои руки. У бабы Дуни руки были золотые, она, повторюсь, славилась на всю Марьину Рощу, шила обувные заготовки, которые мастера натягивали потом на колодки.
Мастер-сапожник может надеть на колодку любую заготовку, хоть чехол из-под зонта, и приклеить к чехлу подошву, а вот сшить заготовку так, чтобы она была и модной, и глаз радовала, и технологических огрехов не имела – штука сложная.
Баба Дуня умела кроить и шить всякие заготовки – и сапоги с нарядными блочками и высокой шнуровкой, и ботиночки с рельефными кантами и меховой опушкой поверху, и туфли-лодочки, изящно садящиеся на колодку и еще более изящно – на нежную женскую ногу, и детские пинетки, украшенными вырезанными из цветной кожи цветами, и подростковые баретки, и лаковые мужские полуботинки – словом, все, все, все, что мог представить своим клиентам цех сапожных мастеров столицы.
Баба Дуня все умела делать, собственно, она и тянула в трудную военную пору большую семью Шебаршиных, кормила и поила ребят, одевала и обувала.
Обе бабушки, верховодящие в своих фамилиях, – баба Дуня и баба Тоня – вытянули семьи, не дали никому умереть…
Спят сейчас обе бабушки на московских кладбищах, тихие, безропотные, – никто из них никогда не скажет уже ни одного слова внукам (да и половины внуков также уже нет), если только ветер принесет откуда-нибудь едва слышные горькие слова и через несколько мгновений потащит дальше – ничего больше нет.
А вот память о них осталась. И живет она и в роду Шебаршиных, и в роду Савицких. И станет жить до тех пор, пока Шебаршины и Савицкие сами будут живы.
Это так важно для всякого человека, для рода, для страны… А люди без памяти очень скоро превращаются в животных. Так считают признанные мудрецы.
У пацанвы Марьиной Рощи было четкое деление не только на проезды, но и на дворы. Каждый проезд был отдельным государством и никак не меньше, каждый двор – скажем так, княжеством. Савицкие и Шебаршины жили хотя и в разных домах, но в одном дворе – их дома располагались окнами друг к другу, в этом же дворе имелся еще один дом в торце, поставленный перпендикулярно к домам Шебаршина и Савицкого, только чуть задвинутый за дом Шебаршина, одноэтажный.
Дом, где жили Шебаршины, был двухэтажный, а вот дом Савицких был большим и несколько странным. Половина дома была одноэтажной, другая половина – двухэтажной.
В одноэтажной половине когда-то располагалась красильная фабрика, далее к ней примыкала двухэтажная жилая часть. Через некоторое время фабрику закрыли, а здание осталось… Но не пропало, естественно, – его быстренько переделали в общежитие. Получился большой, густонаселенный дом, окруженный сараями. Сараи стояли очень плотно друг к другу – каждая семья обязательно имела свое помещение, куда прятала различные хозяйственные принадлежности – лопаты, пилы, топоры, слесарный и плотницкий инструмент (мастерить что-нибудь здесь умели все без исключения), складывали дрова, сюда же приносили и старую мебель – не выбрасывать же!
В более позднюю пору сараи стали называть хозблоками (кому-то слово «сарай» показалось слишком простонародным), но суть их оставалась прежняя.
Торцевой одноэтажный дом имел не только свои большие сараи, но и роскошную голубятню. О голубях и голубятнях, об этом повальном увлечении послевоенной поры, речь пойдет немного ниже.
Как известно, Марьину Рощу пересекали целых две железных дороги – Октябрьская и Рижская, на длиннющей Шереметьевской улице через эти дороги были перекинуты мосты; к Четырнадцатому проезду была ближе Октябрьская «чугунка». На ней имелись свалки цветного металла, где ребята находили много чего интересного, в частности довольно толстые плоские алюминиевые полоски, из которых они делали мечи. Мечи были почти как настоящие. Драться на них было очень интересно – грохот, лязганье стояли, как во время настоящей схватки: девчонки специально прибегали смотреть, как мальчишки дерутся на мечах.
За мечами пошла мода на щиты – особенно круглые, как во времена Дмитрия Донского и Куликовской битвы; щиты вырезали из старого кровельного железа, молотком загибали края, чтобы щит был прочным, укрепляли полосками алюминия, деревяшками… Иногда щит получался тяжеловат, но с этим мирились: чем тяжелее он был, тем прочнее, тем лучше им было отбивать удары.
Баталии получались славные, очень зрелищные, только на кинокамеру снимать, но почему-то киношники с Мосфильма, с документальной студии, расположенной совсем недалеко, на Новослободской улице, не спешили в Марьину Рощу, чтобы запечатлеть забавные игры тамошних ребят.
Так и шло время, ребята даже не заметили, что подоспела пора идти в школу. Леня Шебаршин был постарше, ему пришлось пойти в школу первым – Гоша Савицкий в этом ему уступал.
Мужская школа – 607-я – находилась в Лазаревском проезде, поэтому Шебаршин пошел туда. Школа № 605, на крыше которой стояла сирена, была женской, и хотя школы в Москве перетасовывали, да и вообще говорили, что мужские и женские школы надо объединить, так удобнее будет для ребят, школа № 605, расположенная буквально рядом, так и осталась женской, ход в нее ученикам-мальчикам был заказан.
Пришлось Леньке отправляться в Лазаревский проезд. Гошка тоже думал, что и ему придется туда бегать, но не тут-то было – его увезли на Украину, и в школу он пошел там, в небольшом шахтерском поселке, расположенном около Макеевки.
Честно говоря, на Украине Гоше очень не хватало Леньки Шебаршина, хотя и там, под Макеевкой, было много чего интересного. Но уклад жизни был иной, не московский, и ритм был другой, и язык, и еда – все другое.
Неподалеку от поселка находился лагерь немецких военнопленных, небольшой лагерь – несколько тысяч человек. Немцы прокладывали дороги, строили дома, оживляли погубленные шахты – в общем, восстанавливали то, что сами уничтожили.
Охраняли немцы в основном себя сами – убежать-то все равно никуда не убежали бы, – а уж за немецкой охраной присматривала наша, в уменьшенном составе.
Иногда проштрафившихся немцев наказывали, и тогда за них вступались наши женщины, как правило, старые, которые хлебнули от этих же самых немцев столько горя, беды, столько настрадались и наплакались, что это даже описанию не поддается. Но вот она, славянская натура: скорбные старые женщины проявляли доброту и вступались за провинившихся фрицев.
Это поражало больше всего, и в первую очередь – самих немцев.
Народ в лагере сидел мастеровитый, работящий, ни генералов, ни старших офицеров там не было, поэтому многие фрицы всегда что-нибудь мастерили: либо свистульки, либо тросточки, либо игрушки, либо еще что-нибудь, и это у них всегда получалось очень занятно, залюбоваться можно. И ребята из шахтерского поселка устраивали обмены – приносили хлеб, картошку, в обмен получали свистульку, приносили чуть больше хлеба – к свистульке получали в дополнение еще и тросточку.
Отношения складывались вполне дружелюбные, никакой ненависти к немцам у ребят (да и не только у ребят, история с бабками-заступницами тому пример) не было… Хотя ребятишки эти потеряли в войне и отцов своих, и дедов, и старших братьев, да и сами гитлеровцы во время оккупации творили зверства, расстреливали, вешали и стариков, и женщин, и детей.
Это, конечно, не было забыто – и такое вообще не забывается никогда, но ненависти к бывшим врагам не было: люди умели отделять зерна от плевел, а котлеты, извините, от мух. Да и потом, на Руси всегда чтили правило: лежачего не бьют.
Иногда пленные отдавали свои игрушки просто так, без всякого хлеба, а хлеб, мол, потом принесете, когда будет, – и надо отдать должное: ребята никогда не обманывали их, обязательно приносили горбушку: долг платежом красен…
Хорошая была жизнь у Гоши Савицкого в шахтерском поселке, и ребята были хорошие – с ними он подружился, но, если честно, по-прежнему не хватало Лени Шебаршина, очень не хватало.
Савицкий тогда даже не понимал, в чем дело, не разбирался в психологических тонкостях, понял только много лет спустя, уже вновь живя в Москве.
Через полтора года он вернулся в столицу, пошел в ту же школу, что и Шебаршин – 607-ю мужскую, – но Ленька Шебаршин уже далеко ускакал вперед, он шел по школьной лестнице на три класса выше. А это, если считать в детскую светлую пору, много, очень много…
Однажды Ленька Шебаршин и Гошка Савицкий рты поразевали так, что в них, кажется, могла вместиться вся Марьина Роща, и долго их не закрывали: они увидели у себя, в Четырнадцатом проезде, живого Всеволода Боброва, легендарного спортсмена. По популярности, по всеобщей известности Бобров мог сравниться разве что с Ворошиловым, да и то надо было долго определять по чашам весов: какая перетянет, а какая окажется внизу?
Бобров был и гениальным футболистом, и гениальным хоккеистом, а под конец жизни оказался еще и гениальным тренером. Слава его была невероятна.
Это о нем впоследствии сказал поэт: «Гений русского футбола, Гагарин с шайбой на Руси»…
Начинал он как футболист, но в футболе, в матчах всегда здорово калечили ноги, доставалось и Боброву. Чтобы хоть как-то сохраниться, он переключился на хоккей. Все-таки в хоккее ноги защищают прочные щитки, увечий бывает меньше – хорошая, в общем, игра. И это дело – хоккей – пошло у него не хуже, чем футбол.
Как-то Бобров на одной из тренировок придвинул к одним воротам другие, зазор между штангами оставил очень небольшой – он был равен, как потом измерили, толщине хоккейной шайбы.
Боброва тут же окружили люди – интересно было, что знаменитый спортсмен придумал на этот раз.
– Скажите, в этот зазор можно забить шайбу или нет? – спросил Бобров у собравшихся.
– Да ты что, Сева! – возмущенно воскликнул кто-то из хоккеистов. – Сюда не только шайба, сюда даже тощая хлебная корка не пролезет.
– Хорошо, теперь смотрите, – Бобров отъехал от спаренных ворот на полтора десятка метров, положил на лед шайбу, примерился к ней клюшкой. В следующее мгновение ударил. Шайба поднялась надо льдом, в воздухе перевернулась на бочок, заняла вертикальное положение и вошла точно в зазор между штангами двух сдвинутых ворот.
Тишина возникла такая, что было слышно, как в противоположном углу Москвы, в нескольких километрах от площадки, где происходила тренировка, кричит ворона. Бобров показал нечто сверхъестественное – такой это был хоккеист!
И вот неожиданно знаменитейший Всеволод Михайлович Бобров оказался в Четырнадцатом проезде Марьиной Рощи. Как, зачем, каким образом, к кому он приехал?
История оказалась довольно простой. По соседству с Шебаршиными и Савицкими жил Петр Иванович Сарнатский, директор магазина «Охота», расположенного на Неглинке, очень известного, между прочим – и не только в Москве известного, а далеко за ее пределами – там продавались лучшие в стране ружья и всякий более-менее «калиброванный» охотник почитал за честь познакомиться с Сарнатским.
Из Марьиной Рощи в центр, на Неглинку, ходили два автобуса, два номера – 24-й и 12-й, после войны стал ходить еще и троллейбус «чертова дюжина» – 13-й номер.
На углу Неглинной и Кузнецкого моста находилась «Блинная» – заведение очень качественное и с хорошими традициями: там всегда можно было вкусно и недорого поесть, и народ туда ходил интересный. Позже «Блинная» превратилась в «Пирожковую», там даже в поздний час можно было получить пару свежих пирожков, при виде которых текли слюнки, и чашку ароматного горячего бульона. Сарнатский любил туда заходить, брал блинчики с икрой – это было недорого, даже очень недорого, – стопку коньяка и устраивал себе этакий легкий ужин. Более плотный ужин уже «имел место быть» дома.
В тот вечер Сарнатский зашел в «Блинную», а там шум: в заведении находился знаменитый Бобров, который с кем-то повздорил. Видя, что слова его не имеют никакого действия, Бобров пустил в ход «тяжелую артиллерию» – отвесил обидчику хорошую оплеуху.
Но оплеуха до адресата не дошла – хлесткая затрещина эта досталась Петру Ивановичу. Случайно. Буквально через пару минут в «Блинной» появился милицейский патруль…
Был составлен, естественно, акт. А всякий акт – штука серьезная, это документ, на который надо обязательно реагировать, и очень часто это реагирование заканчивалось в суде.
На дворе стоял 1953-й год, очень непростой – великого Боброва могли запросто замести в кутузку, а оттуда под конвоем доставить куда угодно – в зал суда, в Бутырку, в Александровский централ.
Вот Всеволод Михайлович Бобров и приехал к Сарнатскому домой извиняться. Сарнатский, естественно, простил великого нападающего, дело обошлось миром.
А Леня Шебаршин и Гоша Савицкий проводили Боброва до троллейбуса, – правда, держались от него на расстоянии, стеснялись, хотя Бобров был человеком очень простым и доступным…
Вот так великий спорт заглянул в Четырнадцатый проезд Марьиной Рощи, и момент тот Савицкий помнит до сих пор, помнит в деталях, в мелочах, – как помнил до конца дней своих и Шебаршин.
Вернулся Савицкий с Украины, из шахтерской Макеевки, в Москву, а Москву и не узнать – после войны она отстраивалась очень стремительно и сильно. Только вот Марьина Роща никак не менялась, какой была, такой и оставалась: темные деревянные дома, сараи во дворах и своя особая жизнь.
Правда, школа, куда Савицкий ходил вместе с Леней Шебаршиным, удивила «украинца» Гошу: на Украине все было не так. И знаний, естественно, давали меньше. Но Москва есть Москва. Тут даже обедами кормили. Впрочем, обед этот был очень условным – просто в перерыв ребята освобождали класс, дежурный проветривал его и раскладывал на партах чистые листы бумаги, а потом на бумагу клал по куску черного хлеба. Хлеб был посыпан сахаром. Ни Шебаршин, ни Савицкий никогда в жизни ни ели ничего более вкусного, чем тот школьный хлеб.
Такая забота дирекции о школьниках на Украине, например, была совсем неведома.
Нет, определенно, Гоше Савицкому больше нравилось быть в Москве, чем в Макеевке, он был рад тому, что вернулся в Марьину Рощу, к приятелю своему Лене Шебаршину. Жаль только, что учатся они не в одном классе и сидят не за одной партой, но тут ничего не поделаешь – ведь и родился Гоша Савицкий позже Шебаршина, и в школу пошел не в семь лет, а в восемь.
Так и текла жизнь в Марьиной Роще, так и росли ребята в районе, в котором жили вполне нормальные люди.
Школа учила марьинорощинских ребят еще одной важной вещи – общению с девочками. От девчонок здешние мальчишки шарахались, даже более – боялись их. Савицкий сегодня признается, например, что у них ноги подкашивались, когда неожиданно приходилось заговорить с девушкой.
Во-первых, этому очень способствовало то, что школы делились на мужские и женские, точек соприкосновения было мало, а редкие совместные вечера – например, новогодние – мало чего давали. Девушки были для ребят посланницами иных сфер, иных планет, это была та область бытия, которую еще надо было познавать.
А уж чтобы опуститься до того, чтобы обидеть девчонку, оскорбить или тем более дать ей, как мальчишке, тумака – такого в Марьиной Роще, кажется, не бывало никогда. И не должно было быть.
Во-вторых, все марьинорощинские ребята были плохо одеты и одежды своей смущались. Это тоже было причиной, и причиной немаловажной. Она сковывала многим и руки, и ноги, и вообще превращала мальчишек в малоразговорчивые тени – вместо внятных речей раздавалось какое-то неясное мычание, в котором нельзя было ничего разобрать.
Позже, уже через несколько лет, ребят по внешкольной программе начали обучать разным танцам – прежде всего бальным, классическим; так Савицкий говорит о себе, что он был как «лифт в обмороке», таким же был и Леня Шебаршин. Но внешкольная эта программа была обязательна и, как ни стеснялись себя ребята – и голодные были, и тощие, и одеты, повторяю, плохо, – а под наблюдением учителей научились складно водить ногами по полу – научились польке и краковяку, «падеграсу» и вальсу, учились даже «падепатенеру» – так называемому «танцу конькобежцев». А вот такой прекрасный танец, как танго (даже танго аргентинское, которое, как известно, отличается от танго Парижа и Москвы), был вычеркнут из списка. Танго считалось танцем буржуазным, чуждым нашей стране.
Под звуки бальных танцев Шебаршин и закончил среднюю школу и поступил учиться в институт. А Савицкий, которому показалось, что его разлучили с приятелем, с горя решил заняться спортом. Все дело в том, что в 607-й школе появились представители спортивного общества «Строитель» и стали зазывать желающих в разные секции – по интересам.
Были секции плавания и бега, прыжков в высоту и бокса, гимнастики и волейбола. Савицкий решил заняться штангой и записался в секцию тяжелой атлетики.
Пришел в спортзал, разделся, как и положено штангисту, тренер окинул его критическим оком: уж больно худ был будущий спортсмен, словно только что из Освенцима вышел. Поинтересовался сомневающимся голосом:
– Слушай, парень, может, тебе лучше бег попробовать?
Гоша Савицкий отрицательно помотал головой:
– Не-а!
Тренер еще раз оглядел его критически и произнес недовольно – не поверил в Гошины силы, наверное:
– Ну смотри, парень!
Так Савицкий начал заниматься штангой. Очень быстро окреп, налился силой и через год уже был уверенным в себе разрядником, готовым к спортивным подвигам… Наверное бы он и дальше пошел по этой стезе, если бы не старый друг Леня Шебаршин.
Леня уже окончил школу и поступил в престижный институт, учился там, изучал язык и географию жарких стран, а Гоша еще только перешел в десятый класс…
Однажды Шебаршин появился у него дома:
– Слушай, ты чего паришься в этом своем «Строителе», железками гремишь?
– Что ты предлагаешь?
– Переходи к нам, в институтскую команду шлюпочников. Нам крепкие ребята нужны очень. Переходи – не пожалеешь. К институту будешь ближе, потом поступишь к нам… Оцени перспективу!
Перспектива была неплохая, Савицкий ее оценил и вскоре начал ездить на метро к Крымскому валу, где около знаменитого ажурного моста, поражающего своей воздушной легкостью, располагался институт международных отношений. Москва-река находилась рядом с институтом, от главного входа до набережной – метров двадцать, не больше…
И хотя Савицкий гадал, почему именно в Институте международных отношений была создана секция редчайшего вида спорта, ни одна его догадка не попала в цель. А было все очень просто: на курсе Шебаршина учился один моряк, влюбленный в это дело, он и умудрился заразить шлюпкой полтора десятка студентов, в том числе и Шебаршина. В результате была образована секция.