Полная версия
Воронка бесконечности
Можно поменять прическу, квартиру, мужа, семью – а характер? Где это я читала: характер человека – его приговор. Вот хотя бы она. Все эти годы я ее почти не вспоминала и знала о ней очень немногое, хотя когда-то мы общались достаточно тесно. Ну да, только слышала что-то о том, что она вышла замуж – неудачно. Быстро развелась – ну, еще бы! С ее-то упрямым, необщительным, непримиримым характером. Что вроде бы у нее был ребенок – не помню точно, кто… Девочка, кажется. Но это все я плохо помню: в этот период мы уже не встречались. Да и не очень-то я интересовалась ее судьбой, по правде говоря… Однако ее дочка, должно быть, совсем взрослая, у нее уже, вероятно, своя семья, дети…
Все так, все правильно. Только непонятно – зачем она сюда пришла сегодня? Ведь я вовсе не мечтала снова ее увидеть после стольких лет.
Время шумно задышало, убегая прочь, но поскользнулось и еле удержалось на ногах. Затем, расплескивая себя по дороге и обдавая нас брызгами, оно заскользило дальше – в неизвестном направлении. Да уж… Что-то начинаю я привыкать к таким погружениям.
Мы с ней соскользнули в далекое прошлое. Оно и понятно, ведь мы хранители времени.
Оказавшись перед запертой дверью в конце коридора времени, я, опережая ее, быстро достала из сумочки большой ключ, уже привычно вставила его в замочную скважину – ключ медленно, со скрежетом повернулся, дверь приоткрылась со скрипом…
Много лет назад. Она…
…Ключ медленно, со скрежетом повернулся, дверь приоткрылась со скрипом…
– Понимаешь, дочь, это не любовь. Нет. По-моему, это у тебя болезнь, – втолковывал отец, пытаясь ее вразумить, как только видел, что она его слышит. – В этом ты меня не убедишь. Это какое-то наваждение или сумасшествие – я уж не знаю что. Мне это ясно уже сейчас, а ты потом и сама это поймешь.
Все понятно: отец наклеил на Олежку этикетку: «Яд!» А мама – даже подумать страшно! Мрачное глухое молчание мамы выражало ее неприятие этой истории. Стена недоверия между ними вырастала до небес.
«Наваждение? Воронка? – размышляла она в те крайне редкие моменты жизни, когда к ней возвращалась способность думать о том, что происходит. – Но что же это такое, эта Воронка? Наверное, иррациональное нечто, Зазеркалье… Или какая-то новая реальность – волшебная Страна по ту сторону действительности. Как та, в которой очутилась Алиса, провалившись вслед за обладателем больших наручных часов, говорящим Кроликом, в глубокий колодец и попав в страну Чудес. Или та розовая мечта о вечной любви, которой жила Ассоль – девушка ждала своего принца столько лет! И вот, наконец, спустя годы, верный данному слову ее долгожданный возлюбленный герой, ее принц Грэй приплыл за ней на корабле с гордо реявшими по ветру алыми парусами, надел ей на палец кольцо… А может быть, это верность своей Любви – вера и надежда Кати Татариновой, не сомневавшейся, что ее Саня жив и да спасет его любовь ее, невзирая ни на какие расстояния, и поможет превозмочь опасности, раны, даже смерть. Или, может быть, это ожидание и упорство Флер Форсайт: она столько лет лелеяла мечту о возвращении Джона, служила ей, не предала своей любви. Или это любовь, страсть, нежность, дружба – все вместе! – воспламенившие Робби Локампа броситься в ночи на помощь его тяжелобольной возлюбленной Пат Хольман и всего за несколько часов преодолеть на машине разделявшее их огромное расстояние в пароксизме овладевшей им веры и надежды спасти ее, победить болезнь и смерть любовью, несмотря ни на что… Страсть, сжигавшая Анну Каренину, презревшую условности, мнение света, очертя голову устремившуюся в омут своего чувства к Вронскому и готовую на любые жертвы, даже на разлуку с сыном, ради своей страстной любви… А Маргарита, которая обрела своего Мастера лишь после того, как от горя и страданий стала Ведьмой вечером в пятницу и ушла с ним в Тот мир, где царит вечный Покой, потому что была верна своей настоящей, вечной любви…»
Этот ряд она могла продолжать бесконечно. И все это, независимо от картинки и окружения героини, было ее главной реальностью, не созданной, не выдуманной – настоящей. Однако имеет ли смысл объяснять это кому бы то ни было? Ведь не поймут.
Так что же, значит, любовь – это омут, наваждение, болезнь? Ну и пусть болезнь! Но чем бы это ни было, а избавиться от этого она не сможет, да и не захочет. Только отцу так говорить нельзя: его это огорчит. А сейчас просто необходимо срочно придумать что-нибудь очень убедительное, чтобы выйти из дома хотя бы часа на два. Олежка, наверно, ждет. Он уже привык ее ждать чуть ли не часами. Олежек, Олеженька… Стоит уже, наверно, там, на перекрестке у метро…
Отец говорил терпеливо, проникновенно. Он использовал каждый удобный случай, чтобы ее убедить.
– Ну, вот ты сама подумай: как можно хоть в чем-то положиться на человека, который не выполняет своих обещаний, не держит слова?.. Хорошо. Скажи, сколько раз он тебе обещал, что не будет появляться в таком состоянии?! Молчишь? А мне он что обещал во время последнего разговора? Говорил, что любит тебя, обещал, что не будет… мм-м… злоупотреблять… А! да что я? Не будет напиваться, возьмется за ум, окончит вечернюю школу. Вот тогда у тебя с ним, может быть, и могло бы еще быть какое-то будущее! Но теперь… нет! Ведь он палец о палец не ударил для этого… Ну, что ты опять молчишь? Ты что, не согласна с этим? Если не согласна, тогда так и скажи – нет, не согласна!
В голосе отца звучала досада. Он покачал головой, вздохнул, скептически скривив губы, посмотрел на нее, немного помолчал… Но молчала и она, смотрела куда-то в сторону.
После долгой паузы отец продолжал:
– Разве можно ему верить! Вот ты мне лучше объясни, почему он опять звонил вчера так поздно вечером? Что, опять пребывал в нетрезвом состоянии? Как прикажешь понимать это хамство? А ты это хамство поощряешь своим поведением! Ну что ты все время молчишь?.. Насколько я понимаю, тебе просто нечего ответить. Ты же разумный взрослый человек. А вы оба плывете по течению – куда кривая вывезет! – Отец смотрел на нее сердито, с укором. А глаза не сердитые, нет. И смотрел-то он вовсе не сердито, а печально и встревоженно, и ждал ответа. – Ну, сама посуди, разве это любовь? Если он действительно любит, он должен тебя уважать и не являться в таком виде. На мой взгляд, он просто слабый, безвольный человек… Где у него голова? Нет! Один порыв, импульс! Он неуправляем… Он живет минутой, инстинктами, страстями. Им руководит чувство, а не разум. Ну и куда могут его завести страсти и импульс?! А тебя… тебя он и в грош не ставит! Да он и представления-то не имеет о том, что такое достоинство! Ты пойми: если человек не уважает других, то он, прежде всего, не уважает самого себя… Ладно! Какой смысл сотрясать воздух? Это разговор в пользу бедных! Все равно как об стенку горох. Ты же мимо ушей пропускаешь все, что я тебе говорю!
– Отец, мне надо пойти дописать там… еще один кусочек… – после затянувшейся паузы, глядя на него исподлобья, тихо сказала она.
Отец безнадежно махнул рукой, скептически и вместе с тем обеспокоенно посмотрел на нее и пошел в свой кабинет. Работать.
Неправда! Но она не обижалась на отца. Да, отрешенность от внешнего мира уже стала ее привычным состоянием. Но, временно выпадая из летаргии, она понимала: отец то пытается воздействовать на ее разум, логику, то хочет достучаться до ее чувств. Ну, и что тут скажешь? Часто во время таких разговоров ей становилось очень жалко отца: если бы только он знал, насколько это бесполезно… В такие минуты ее охватывало чувство вины, и становилось очень стыдно. Но иногда она с раздражением думала: «Подумаешь, лектор! Вот пусть в университете свои лекции и читает! А здесь… Что же он все время мораль-то читает! Ну, какой смысл в этих его нотациях? Великий логик!»
Всем своим существом она ощущала: что-что, только не логика. Разум? Логика? Здравый смысл? Но они здесь совсем не при чем. Все равно она ничего не может изменить. Такие разговоры с отцом случались в последнее время все чаще. Он говорил, говорил… делая отчаянные попытки убедить. Она отмалчивалась, отделываясь короткими репликами, и оправдывалась, когда уже нельзя было молчать. Зато потом, в разговорах с родной подругой выговаривалась.
* * *– Майк, слушай, ну, как у тебя дома-то? Что отец говорит, насчет вас, насчет Олежки?
– Ой… нет, знаешь, это просто невозможно – его слушать. И еще я боюсь, я даже уверена – он прав… Понимаешь, я ведь знаю, я сама чувствую, что неправа… что зря связалась с ним. И я, правда, уже просто не знаю тогда, что мне теперь делать!
– Ну, послушай, а, с другой стороны, что тебе надо сейчас-то делать? И чего ты так дергаешься-то, а? У тебя же с ним все вроде бы хорошо, так? Ну, так и подожди пока, ведь никто же тебя не заставляет тут же что-то решать! И потом… Ну, я не знаю… Ты что, сможешь разбежаться с Олежкой вот так, сразу?
– Нет, не смогу… И не хочу! Этого не будет!
– Ладно, так ты что, замуж за него прямо сейчас выйдешь? Да, слушай, кстати, а он тебе предлагал уже? Когда на свадьбу-то пригласишь? И потом, я ж у тебя свидетелем буду. Разве нет? Так должна же я знать заранее?
– Ага! Ты что, издеваешься, да? А родители? Они же вообще насмерть встанут! Мне что, одной против всех идти? Да, но знаешь, вот отец… он ведь все правильно говорит. И главное, вот когда он все это говорит, я все понимаю – умом, а потом как увижу его… Олежку – и все… Ты не поверишь, но – ну ничего я не могу с этим поделать. Понимаешь, жутко стыдно, вот и молчу, как дура: ведь просто нечего отцу возразить… Я, честно, не знаю, что мне теперь делать, просто руки опускаются, но я ничего не могу изменить! Прямо раздвоение личности какое-то! Знаешь, так страшно бывает иногда.
Маятник часов стал раскачиваться все быстрее, быстрее…
Много лет назад. Она…
…Часы стали тикать громко и с перебоями.
«Что бы такое придумать», – лихорадочно соображала она. Просто обязательно надо сегодня вечером выйти. Она и так уже сегодня с самого утра считает часы, даже минуты до встречи с Олежкой. Но как же медленно тащится время – словно путник в гору с тяжелым мешком за плечами! Вот осталось шесть часов, пять… три… два с половиной, два часа восемь минут, два часа – ура! И так каждый день – нет, больше не выдержать!
И, главное, вчера встретиться не удалось: он работал в вечернюю смену. А позавчера она не смогла уйти с комсомольского собрания, которое, как назло, затянулось до позднего вечера, собрания скучного, как всегда – нет, еще скучнее, чем всегда! Сначала слушали длинный отчетный доклад за год комсорга с говорящей фамилией Заседателев. Потом долго, занудно обсуждали итоги картофельной эпопеи их второго курса в сентябре-октябре в Подмосковье, под Серпуховом. Поощрили передовиков, перевыполнивших план по сбору урожая на бескрайних картофельно-свекольно-морковных полях необъятной нашей Родины. Вынесли строгачи нескольким студентам с занесением в личные дела за то, что закапывали в землю картошку и свеклу, чтобы первыми закончить бесконечную, до самого горизонта, грядку, а в отношении двоих ребят поставили на голосование вопрос об отчислении из университета. Она проголосовала против отчисления, но осталась в меньшинстве – как всегда. Затем долго-долго утрясали список студентов, которые должны были на будущей неделе отправиться на овощную базу на Мосфильмовской улице – почти дверь в дверь с известной киностудией – перебирать, бестолково перекладывая с места на место, гнилые, склизкие овощи и превратившиеся в размокшую прокисшую кашу фрукты. И все это под недреманным оком толстой наглой служительницы базы, в ватнике, с унылым лицом и пронзительно хамскими интонациями в голосе. Ясное дело, никто особенно на овощную базу не рвался: дело-то совершенно гиблое, овощи все равно почти все сгниют, да к тому же там каждый студент получит сполна обязательную порцию хамства от работников этого учреждения. И вечная мерзлота там, как на Северном и Южном полюсах, вместе взятых! Потом еще сто лет обсуждали мероприятия, проведенные комсомольским активом в юбилейный год 100-летия со дня рождения В. И. Ленина… И еще целую вечность решали, как именно комсомольцы курса должны проявить себя в мероприятиях по случаю неотвратимо надвигающегося 100-летия Парижской Коммуны, и избирали активную группу для участия в выставке по поводу этой славной даты. В общем, комсомольские активисты усердно возводили фасады хижин и дворцов в потемкинских деревнях советской реальности. Ну, а под самый занавес еще долго-долго выбирали комсоргов курса, групп, представителей в комитет комсомола университета. В общем, обычная история, привычная повестка дня… Тоска без конца и без края. Правда, рядом сидела ее любимая подруга, с которой они учились в одной группе, ее тезка, тоже Майя. Но когда они пришли на собрание, свободные места в аудитории оставались только в первых двух рядах, а здесь не очень-то поболтаешь – комсорг живо замечание сделает! И все эти долгие часы никого из аудитории не выпускали без уважительной причины, пока собрание не закончилось. Ей казалось, это вообще никогда не закончится. И пребывание в коллективе тоже не слишком увлекало: она не умела дружить со всем родным коллективом. Друзей ведь может быть очень немного – один, два, не больше.
Все эти часы, минуты, секунды, устремившиеся в бесконечность без нее, она томилась на собрании, а Олежка ждал у входа в университет. Впрочем, он готов был ее ждать где угодно и сколько угодно.
В тот вечер они смогли побыть вместе только по дороге домой, а еще немного постояли в подъезде. Но разве это много – полчаса, сорок минут вместе, не больше!
В своей комнате она только начала переодеваться, как услышала телефонный звонок. Три минуты ожидания показались бесконечностью: страх, досада, надежда, радость, тревога, напряжение – все это сплелось и завязалось в один запутанный болезненный узел… Ой! Она точно знала, что это он. Ну, зачем он так?.. Ведь отец запретил ему сюда звонить!
Одинокий отвергнутый Змей,Сбросив кожу, ползет по земле.Впереди у него – Ужин тот,Час всего – он, конечно, придет!Отец вошел в ее комнату, скептически посмотрел на нее, тяжело, обреченно вздохнул, скривил губы в горестной, но, как ей показалось, и сочувствующей усмешке, позвал:
– Ну, беги уж… Там, видно, жить не могут без тебя!
Ну, а если и так?
– Отец, ты пойми, он не хотел… Просто мы плохо договорились, вот ему и пришлось позвонить, он задержался, он не дома… И это вовсе не хамство с его стороны!
Господи, только бы все было… как ей хочется! В порядке – это не то слово. Только бы он не… только бы был в нормальном состоянии! Со всем остальным она справится, как бы ни было трудно. Она же сильная, она сможет защитить их любовь!
Ну, слава Богу! Пронесло на этот раз. Теперь у нее есть еще около двух часов, чтобы что-нибудь придумать насчет выхода из дома.
Два часа спустя, сказав отцу, что хочет еще сегодня забежать на часок к Аленке – вряд ли он этому поверил! – она выскочила из дома. Подруга была в курсе всех ее дел: они знали друг о друге все, до мельчайших подробностей – и уже не в первый раз она прикрывала ее от родителей.
Подруга жила в соседнем доме, но дорога хорошо просматривалась из окна, поэтому она попросила Олежку подождать у Аленкиного подъезда. Отлично, они зайдут к Аленке, и она будет там, если родителям вдруг вздумается ее искать.
Снег неприятно скрипел под ногами, словно она наступала на мелкие осколки разбитого стекла. Свинцовое небо нахмурилось, сурово сдвинуло, как брови, темно-серые, почти черные тучи. А изломанный, какой-то искалеченный ветер остервенело швырял прямо в лицо колючий, ледяной снежный песок – целыми пригоршнями. Он колол щеки, попадал в глаза… А на небе ни луны, ни самой маленькой звездочки. Еще бы! Как он ожесточился, ветер: гонял по темному небу мрачные тучи, злобствовал, хрипло, надрывно, словно в тяжелом бронхите, кашлял, сипел, свистел, плевался. Ветер просто рвал и метал, заходясь от ярости! Холод пронизывающий. Как разбушевалась природа! А ведь она даже не заметила, как явилась зима!
Олежка уже ждал ее у подругиного дома, стоял, заслоняясь от ветра, сложил ладони домиком, прикуривая на ветру сигарету. Ну почему голова всегда так кружится, а дыхание перехватывает от счастья? Счастье! Вот же как ей повезло! Но что же это такое? Вот что в нем такого, а? Что можно было в нем найти? Ведь он совсем обыкновенный, ничем не примечательный… Встретишь на улице – и не заметишь. Наверное, такой, как многие… Нет. Не такой. Не похожий ни на кого.
Увидев ее, Олежка рванулся к ней, крепко прижал к себе. Она уткнулась ему в куртку, жадно вдыхала его запах. Как хорошо, что так темно. Объятие было долгим, поцелуй – бесконечным. Оказывается, мелодия бывает не только у песни, у поцелуя – тоже… Один только ветер видел, как Олежка целовал ее, но ему-то это безразлично, ветру, он подглядывать за ними не станет, он своими делами озабочен – вон как озверел!
– Майечка, лапа… Я так соскучился! Мы не виделись уже целую вечность! – продолжая крепко сжимать ее в объятиях, выдохнул он.
– Позавчера…
– Вот, я же про это и говорю. Так долго! Не могу без тебя так долго! Ну ладно, все, молчу, молчу. Куда пойдем?
– У меня очень мало времени. Давай зайдем к Аленке, больше все равно никуда не успеем.
Дверь открыла Надежда Александровна, тетя Надя, как она с детства привыкла называть Аленкину маму.
– А, вот это кто! Але-енк, иди давай сюда! Кто к нам пожаловал, смотри-ка! Эти двое к нам пришли! – весело позвала дочь Надежда Александровна.
– Ща-ас, мам, вилки только домою! – закричала подруга из кухни. – Приве-ет! – а это уже им.
Тетя Надя приветливо поздоровалась, улыбнулась, впустила их, только хитро, хотя и незаметно для него, подмигнула ей.
– Ну, давайте, давайте, проходите скорее, чего встали в двери, как засватанные? Дует же, холодно-то как! И вы вон уже синие от холода, замерзли как! Так что проходите и раздевайтесь скорее.
Вот здорово! Удержалась на этот раз от ехидных замечаний и иронических реплик, а могла бы, с ней это часто бывает – она вообще женщина с юмором. Аленка недавно пересказала ей один разговор с матерью. Как это тогда назвала их тетя Надя? Ах, да! Она сказала, что они точно как Аленкино неразлучное собачье семейство — Лялька с Чапом, которые не расстаются друг с другом никогда. Вот и сейчас собачки выскочили в прихожую следом за Аленкиной мамой. Японские болонки, обе, как по команде, поднялись на задние лапы, приветливо и почти синхронно замахали закрученными петлей наверх хвостиками-бубликами. Не то залаяли, не то запищали, а скорее всего, даже в унисон запели в знак приветствия, с радостью узнавая их, попытались даже подскочить, чтобы лизнуть в лицо, в нос – все равно, куда уж придется, в знак любви и признательности. Лялька и Чап, муж и жена, но похожие друг на друга, как брат и сестра, хорошо знали ее и каждый раз заходились от радости при виде знакомого человека. Впрочем, незнакомого тоже – они всегда были приветливы и очень жизнерадостны.
В квартире было тепло, особенно с мороза, из кухни распространялись вкусные запахи. В комнате работал телевизор. Они вошли как раз, когда прозвучали позывные сигналы – начиналась программа «Время».
«Добрый вечер! Здравствуйте, товарищи! – вложив в свои слова максимум жизнеутверждающего оптимизма, торжественными, хорошо поставленными голосами поздоровались с вечерней советской страной Игорь Кириллов и Анна Шатилова. – Сегодня Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза Леонид Ильич Брежнев принял в Кремле…»
«Интересно, программа может когда-нибудь начаться другими словами?» – подумала она не без ехидства.
– Ужинать с нами будете? Тогда пойдемте скорее! – пригласила Аленкина мама. – Мойте руки. Где полотенца, ты, Майк, в курсе. И приходите, а то сразу после ужина мы хотим чемпионат по фигурному катанию посмотреть, Пахомову и Горшкова. Или, может, Ирина Роднина с Улановым выступать сегодня будут? Первое место, наверно, займут. Он как раз сегодня начинается, чемпионат мира. Так что идите, присоединяйтесь к нам, – тактично добавила Надежда Александровна.
– Мам, послушай, пожалуйста, оставь их в покое, им надо поговорить! – закричала Аленка из кухни.
Теряя тапочки и вытирая на ходу мокрые руки кухонным полотенцем, подруга вылетела в прихожую, поздоровалась:
– Приветик, Майк! – и чмокнула ее в раскрасневшиеся на ветру щеки. – Приветик, Олежка! Что-то тебя давно не было видно! Что, старых друзей уже забываем, да?
Потом окинула их хитрющим оценивающим взглядом, при этом незаметно подмигнула ей, скорчила в зеркало, но так, чтобы он не видел, понимающую гримасу:
– Ладно, ребята, тогда идите пока в мою комнату!
– Аленк, ну ладно тебе, хватит ехидничать, – не выдержав отраженных в зеркале прихожей гримас подруги, хихикнула она, слегка отстав.
– Слушай, но ты же ведь не выйдешь за него замуж прямо сейчас? Этого не может быть! – сверкнули вдруг молнией слова подруги.
Припомнилось изумление Аленки, когда она узнала об их романе.
…Он смотрел темно-серыми глазами, так нежно, но и как-то строго, даже торжественно, взглядом затягивая ее в опасный омут. Обнимал ее бережно, словно боялся обидеть, спугнуть, произносил трогательные, пронзительные слова. Целовал ее деликатно и осторожно, словно боясь навредить ей, оскорбить… Где-то там, внутри – у нее? у него? – непонятно где – накопилось море нежности, ласки, любви. Догоняя друг друга, сталкиваясь, слова отзывались в ее душе хрупким, тонким, деликатным звучанием, словно хрустальные рюмочки, когда ими чокаются – и падали в самое сердце. Его слова гладили ее по сердцу.
Они растворились друг в друге. И доверили себя друг другу.
– Подожди… Не надо… Давай так… просто посидим… Ну, пожалуйста, подожди… не надо.
– Да… хорошо, не буду. Не бойся.
Она гладила его по лицу, по волосам. А он зарывался лицом в ее волосы, сильно отросшие после стрижки, вдыхал их аромат.
Нежность. Тепло любимого человека. Тишина. Счастье. Оттого, что он, Олежик, так близко. Счастье узнавания… отражения… принятия.
Поздним вечером Олежка провожал ее домой. Кажется, на улице потеплело. Ветер больше не злился, он сменил гнев на милость, подобрел, смягчился. Зима, совсем еще юная, почти девочка, застелила землю белым бархатным ковром с коротким нежным ворсом и белоснежными, нисколько не покрасневшими на холоде, тонкими пальцами аккуратно поправила его, пригладив даже самую крошечную складку. Как жаль наступать на этот снежный ковер: натопчешь еще – грязные следы ведь останутся, ой, как неопрятно. А сверху, с высоты ночного свода небес, – на небе ни луны, ни звездочки – кто-то щедрой рукой быстро отрывал от ватно-снежного рулона много-много крошечных пушистых комочков, бросал их вниз – и они летели, кружились, словно пушистые парашютики, кораблики из ваты. Эти ватно-снежные хлопья сбивались в пары, танцевали, бесшумно кружились в танце, в полутемном, освещаемом лишь их собственным, отраженным лучистым светом, небесном зале, исполняя безмолвный торжественный вальс-бостон, который медленно перетек в мелодию Зимы Антонио Вивальди, – а затем медленно падали и ложились на землю.
Полыхало зимним вечерним звоном высокое низкое декабрьское небо.
Кто это так щедро сыпал снег с этой головокружительной высоты?
Потом ветер стих совершенно, и пришла оглушительная тишина. Неясным размытым пятном выглянула из-за вьюжной хмари тусклая луна, окрасила мягкий бархатный ковер в матовый молочно-желтый, затем молочно-голубой лунный цвет, и снежные хлопья тоже стали голубыми. Декабрьская ночь озарилась нежным голубым светом. Все теперь отливало голубым: и снежный ковер на земле, и летящие снежинки, и небо, и волшебная, полная страсти музыка Зимы из Времен года.
О чем напоминало ей это молочно-голубое сияние? О чем-то очень счастливом, но далеком, давно ушедшем, забытом…
Тот огромный, в длинном, до пят, черном пальто и черной шляпе с широкими полями, неведомый некто расшалился: свернул лист бумаги в несколько раз, вырезал половинку фигурки, затем развернул – и получилась целая вереница одинаковых зимних ночей. Ночь разрасталась, как множество раскрашенных в темно-синий цвет и вырезанных из бумаги куколок – одна за другой… Ночи-близнецы взялись за руки и устроили веселый зимний хоровод.
Пришла к ним звонкая пушистая голубая зима. Зима… Времена года… Музыка Вивальди… Немного кружилась голова. От пахнущей слегка арбузом, чуть-чуть дыней, а больше всего, хрустким твердым антоновским яблоком, брызжущим соком холодной зимней свежести. От льющейся откуда-то – непонятно откуда, может быть, с небес? – торжественной музыки. От юности, радости. От счастья. Их переполняла, кипела, переливалась через края душераздирающая жажда жизни.