Полная версия
Добрые люди
Но для меня было совершенно очевидно: штука это важная, даже необходимая в промысловом деле. Тогда почему родители к ней так несерьезно относятся?
Отец, как ни в чем не бывало, пришел с повети и уселся на свое место – в торце стола. Начал есть рыбу, пойманную еще зимой щуку. Мы ее много тогда привезли на санях с озера Никиткина. И мама сказала:
– К Сусанье Петровне нельзя идти, я с ней поругалась.
– Когда эт ты успела? – округлил глаза папа. – Ты все время с ней ладишь.
– Лажу, да не всегда, оказывается, – ответила резковато мама, подбоченилась, поглядела в окно и фыркнула.
Она всегда так фыркала, когда говорила о женщинах, с которыми была не в ладах.
– Ну и в чем же вы не сошлись, кумушки? – хмуро поинтересовался отец, снимая «мундир» с вареной картошины. Он страсть как любил вареную картошку с соленой рыбой. Я тоже.
– Она тебя шаляком назвала. Старушка сама, а все ей обзываться надо.
– Может, я шаляк и есть. Форменный. Может, так оно и есть. Родня – она родня и есть. Может и сказать. – Все же у отца в краю глаза мелькнула искорка обиды, и он тему продолжил. – Чего эт Сусанья Петровна меня костить стала? Вроде я ей ничего худого и не делал.
– Ты, Гриша, за что-то ругнул Павлу Гавриловну, вот бабушка и осердилась.
Павла Гавриловна была дочкой Сусаньи Петровны. Жила она с большим семейством в другой половине нашего дома, приходилась нам соседкой и близкой родней. Но, по правде говоря, всяко было в наших отношениях в разные времена…
– А чего она, деинка, овец своих на нашей половине держит? Огород разгородила. Нам самим травка нужна. У нас вон пять штук своих. Ягушка ходит суягня. Траву нашу изводит, деинка. Родня родней, а каша наша, а не ваша.
Отец посмотрел на меня с видом человека, докопавшегося после долгих поисков до истины, и с треском хлопнул ладонями по коленям:
– Вот оно что! А я думаю: чего это Павла Гавриловна на меня глазами рыскат да не разговариват. Я и матюгнул-то ее маленько всего. Так, для легкой острастки. А она, гляди-ко ты, осердилась, губу выпятила.
– Не надо бы ругаться с соседями, Гриша. Вон оно как получается: ругань одна вышла, да обида. Пусть она, эта трава… Отношения дороже. А для овечек ребята из припольков травы наносят.
Отец крепко уважал своего дядю, женой которого и была Павла Гавриловна. Конечно, ему не хотелось никаких конфликтов, но что теперь поделаешь – матюги уже вылетели из его возмущенного рта. Надо теперь все улаживать. Зря он погорячился, зря. Он попил чаю и засобирался куда-то по делам. А мне наказал:
– Ты, Паша, насчет Сусаньи Петровны правильно все решил. Пойди к ней воротча проходить. Она в самом деле бабушка справная. Да и любит она тебя, я знаю… Не должна отказать. Только один не ходи – неудобно, собери ребят. Не ты один в деревне пунашочник…
На другой день в школе я собрал ватагу таких же, как я, оголтелых охотников-промысловиков из второго, третьего, четвертого классов.
Все они жаждали пройти воротча, все понимали сугубую важность этого неотъемлемого для удачной охоты дела, все осознавали совершенно твердо: воротча не прошел – дичь пролетит мимо тебя, зверь пройдет мимо, точно так же минует тебя и рыба.
После школы я повел этот отряд искателей удачи к дому Сусаньи Петровны. Она жила в центре деревни, почти напротив здания бывшей церкви, где теперь располагался сельский клуб.
Дом ее стоял на пригорке, в стороне от деревенской улицы, и мы, как и полагается охотникам, не стали туда ломиться, а остановились, спрятались за большим костром дров, что стоял на обочине улицы, и подглядывали из-за него: где же обитает Сусанья Петровна? Дома ли она? Чем занимается?
А Сусанья Петровна была около дома.
Она ходила в больших мужских резиновых сапогах, в старенькой залатанной во множестве мест фуфайке по закрайку своего огорода и собирала оттаявшие из-под снега сырые чурочки и полешки – всё дрова, и складывала их на просушку поверх кучи старых досок.
Обстановка была вполне благоприятной. Увидев такое дело, я сказал единомышленникам:
– Можно выходить.
Сам я часто дышал, мне было страшновато появляться из-за поленницы на белый свет и на глаза Сусанье Петровне. Я откровенно трусил. Так, наверно, побаивается молодой солдат вылезать из окопа и идти в первый раз в атаку на пулеметы. Но вылезать надо было, потому что ребята знали: я – родня, а родне в деревне не принято отказывать. Поэтому на пулеметы я пошел первый, отряд промысловиков нерешительно плелся сзади.
Сусанья Петровна стояла около кучи старых досок и держала перед собой двумя руками сырую чурочку, как будто играла на гармони. Увидав нас, целую ватагу человек из десяти, она сильно изумилась. Старческое морщинистое лицо ее, немного припухлое от ветра и весеннего солнышка, сейчас словно порозовело, посвежело. Обычно маленько уже скособоченная от тяжести прожитых лет, она вдруг разогнулась, вытянулась и спросила нас весело и дружелюбно:
– А куда это вы, мужики, таки красивы, путь-дорогу направляете? В каку таку сторону?
Все молчали, шмыгали носами. А я вроде за старшего: я ведь всех сгоношил воротча пройти. Мне и держать ответ. Надо было с какого-то боку начинать разговор. Сложный разговор, непонятный, но чрезвычайно важный.
– Мы это, бабушка Сусанья, по делу к тебе пришли.
– Да что ты, Паша, да что вы, родненькие вы мои! – Сусанья Петровна и всплеснула бы привычно руками (ох, умеет она руками махать!), да чурка у нее в обеих руках. Она поводила туда-сюда чуркой, запричитала: – Да чем же я, старушка така, смогу вам помочь-то, голубочки-то вы мои! Не могу я уж боле ничего. В больших уж годочках-то стала я…
И тут я назвал цель нашего прихода:
– Нам бы воротча у тебя пройти, баба Сусанья.
Сусанья Петровна как стояла, так и села на старые досочки. Посидела она на этих досочках, поглядела на нас с приветливой улыбочкой и спросила вполне радушно:
– А послал-то вас кто ко мне, окаянные?
Тут уже все вступились, загалдели, видя, что дело может и выгореть.
– Вся деревня нас послала, бабушка, вся деревня. Все говорят, что у тебя воротча самы лучши.
Сусанья Петровна еще маленько посидела на старых досочках, поохала, видно, что притворно, незлобно поругала и нас, и всю деревню: вот удумали, окаянные, изгаляются над старухой, такие-сякие… Потом она с кряхтеньем, но довольно бойко поднялась, оглядела нас с насмешливым видом, приказала:
– Ну, пришли, дак и пойдем. Заходите в избу, хулиганье. Только ноги выколачивайте. Грязно, подит-ко, на улке-то теперича.
В избе Сусанья Петровна усадила нас на длинную лавку, что стояла вдоль всей левой стены. Кому лавки не досталось – заняли табуретки, а кто-то уселся прямо на пол.
– За пунашками собрались? – поинтересовалась старушка, а сама зачем-то взяла веник, стоявший у печки в углу, и положила его в правую руку.
Примерила, крепко ли сидит он у нее в руке. Было видно, что веник держался в руке крепко.
«Зачем ей веник-то, – подумалось нам всем, – да еще такой, без листьев совсем, одни ветки голые… Если таким веником по одному месту…»
– Ну что же, детки, будут вам пунашки. Хорошо наловите. У меня воротча легки.
Она подошла к двери, настежь открыла ее, а сама встала у порога спиной к двери, лицом к нам. В правой руке – веник, левой она подобрала подол сарафана, сколько можно было, задрала подол кверху и расставила широко ноги. Между оголенных старушечьих ног образовалось что-то вроде маленьких ворот.
«Вот они какие-такие воротча! – подумалось мне. – Но теперь надо же как-то через эти воротча проходить. А как?»
– Кто первой-то будет? Давайте по очереди.
Куда мне было деваться? Я и пошел первый. Так, наверно, прыгает из самолета в ночь, в неизвестность, первый десантник. Ему труднее всего. За ним – все остальные. Им легче. Я скакнул к бабушке Сусанье, упал перед ней на карачки и так, на четвереньках, проскочил ее воротча. При этом крепко получил по заднице бабушкиным веником. Пулей вылетел из дверей на улицу Пролетел над ступеньками. Выскочил на улицу как ошпаренный. Словно из бани в снег. И страшно, и весело.
За мной на улицу стали выскакивать другие промысловики. У всех в глазах веселый азарт.
Многие почесывают свои задницы. Сусанья Петровна каждого одарила своим веничком.
Все разбежались вскоре по своим ребячьим делам, а я все стоял у крылечка Сусаньи Петровны, как будто ждал чего-то, чего – и сам не знал. Что-то держало меня.
Может быть, меня тревожила образовавшаяся трещина в отношениях между моим отцом и Сусаньей Петровной. А ведь мы родственники. Кроме того, я любил и его, и её. Я ведь знал, что она крестила меня вместе с моей бабушкой, Агафьей Павловной.
И вот она, дородная, раскрасневшаяся после проведенной процедуры, статная, выехала из дверей на свое крылечко.
– О, – сказала она с отчетливым удовольствием, – Пашко, ты чего, окаянной, здесь ишшо?
– Тебя жду, бабушка Сусанья.
– Чего же в дом тогда не заходишь, дитятко?
– Да чего-то боязно.
– Лешой-то с тобой! Разве можно родни своей страшиться? Совсем ты, Пашко, стыд потерял. Срамоток-то какой! Ох, темнеченько… – Сусанья Петровна сокрушенно закачала головой, запричитала: – Вот родня, дак уже родня, срам – да и все!
– А чего это ты, бабушка Сусанья, к нам в гости не заходишь? – задал я главный свой вопрос. Этот вопрос меня тревожил, потому что я в самом деле любил Сусанью Петровну. – И бабушка Агафья тебя давно ждёт.
Тут она подбоченилась, положила кулаки на широкие свои бедра и резковато высказала то, что тяжестью лежало на ее доброй душе:
– А как я к вам ходить буду, если твой батько шаляк? Ты че, не знашь, че он Павле, дочке моей, наговорил?
Я, конечно, знал, что там было. Там в самом деле было мало литературных слов. Но я очень хотел, чтобы они помирились, и я пошел на военную хитрость.
Я нашел нужные слова.
– Не знаю, чего уж он ей мог сказать такого… Он ведь деинку Павлу очень уважат. А че меж соседями не быват? Так ведь, бабушка Сусанья?
А потом я выстрелил из пушки в дальнюю-дальнюю десятку и попал:
– Кажинный вечер, когда ужинать садимся, папа спрашиват нас: чего это Сусанья Петровна, наша самолучшая родня, к нам в гости не захаживат? Вот бы с ней опять в «пе-тушка-та» сыграть.
Половина деревни знала бесконечную бабушкину страсть: очень уж она любила картежного «петушка» и была в этой игре всегдашним чемпионом. Мой аргумент Сусанью Петровну ошеломил. Она вздернула кверху так и не выпавшие с годами длинные ресницы бывшей первой деревенской красавицы и дрогнувшим помягчелым голосом спросила:
– Че, в самом деле меня вспоминал, дурак этакой?
– Вспоминал, бабушка, вспоминат. Да все добрым словом. Куда, говорит, родня самолучша пропала? А бабушка Агафья ему подпеват. Да и мама тоже.
Сусанья Петровна приоткрыла рот, грузно села на ступеньку и уставилась в одну точку.
– Вот окаянный, и надо ему было дочку мою ругать, – сказала она задумчиво, но уже как-то вполне умиротворенно.
– А может, и не ругал он ее совсем? Может, и она не в духе была? Мало ли чего ей показалось.
Бабушка Сусанья поглядела на меня вполне весело:
– Вот ишшо, заступник нашелся. Ждут там меня, поди ты как, нате-ко. Ладно, хорошо, што сказал. – И стала меня прогонять: – Ты, Пашко, или в дом заходи, чаи будем гонять, или побегай с Богом – пунашек ловить. У меня воротча ладны, много поймашь.
И я помчался по своим делам. На душе лежала радость от удачно проведенного разговора.
За ужином я опять весь извертелся. Сколько ведь было событий за сегодняшний день, а отца с матерью как будто ничего не интересовало.
Отец старательно хлебал уху из соленой вымоченной щуки, доставал ложкой рыбу и внимательно разглядывал приличные куски, с разных сторон их обкусывал, обсасывал кости. Они с мамой вели бесконечный разговор о хозяйстве, о том о сём, о корове, которая вот-вот отелится, о том, что, скорее всего, будет не бычок, а телушка, и ее надо будет выгуливать до следующей зимы.
Я похмыкивал и разглядывал родителей с крепкой досадой: ну о чем они толкуют? О каких-то пустяках. Тут вон какие события состоялись…
– Ты, Пашко, чего как на шиле сидишь? – наконец-то заинтересовался отец.
– Дак у него же сегодны воротча были, – хмыкнула мама и заулыбалась.
– А у кого же ты их проходил? – спросил отец, как будто первый раз об этом услышал.
– Дак у Сусаньи же Петровны. Ты же сам меня к ней направил.
Я не понял сразу, чего это отец стал таким забывчивым.
– К этой карге старой? Не мог я тебя к ней послать. Греховодница она, кокорина. Меня обзыват, страхи божьи как.
Ну и характер у моего батяни! Он ругался показушно, это было видно невооруженным глазом. Видно, что любит родню свою, Сусанью Петровну, жалеет о размолвке с ней, а норов свой выказать все равно надо. И самое главное – не знает, как снова наладить с ней отношения. Сам ведь не пойдёшь в ножки падать: прости, мол, меня, шаляка, дорогая тетя! А где гордость мужицкая? Да-а, нехорошо получилось, неладно. Отец взглядывал на меня, и в глазах его явно читалась надежда: не принес ли я какую-нибудь добрую весточку?
– Не выгнала она тебя, греховодница, родню свою? А может, и в дом не пустила?
Подробно я рассказал о том, как бригада местной шантрапы проходила воротча. Мама опять хохотала, а отец держал суровое лицо, но как-то вздрагивал и подавался вперед. Ему тоже, видно, хотелось посмеяться, но он всеми силами давил этот смех, ведь речь шла о Сусанье Петровне, а он был сейчас с ней не в ладах.
Но когда я стал рассказывать о разговоре с ней, состоявшемся на ее огороде, отец начал вращать глазами, поменял выражение лица на недоуменное и, отхлебывая из граненого стакана чай, стал таращиться на меня и спрашивать:
– Чего, так и сказала, что больше на меня не сердита? Че, так и сказала?
Сусанья Петровна так не говорила, но мне очень хотелось внести в семью лад. Почему-то мне казалось, что от этого всем будет хорошо.
И я весь изошелся в своем вранье.
– Нагольну правду сказываю. Так мне и сказала. Грит, батько твой – шаляк, но мужик он все-таки справной.
Папа вытаращил глаза на маму. Лицо его выражало растерянность от такого вот нахальства и глубоко спрятанную радость одновременно.
Какое-то время он сидел молча с полуобвисшей нижней губой, наконец пробормотал:
– Ну, не знай, что тут и делать, не знай…
– А что делать? Мириться тебе надо с ней, Гриша, – решительно высказалась мама.
– А как? – спросил после раздумья отец.
Не допив чай, он вдруг вскочил, подошел к печке, схватил быстрым движением пачку «Звездочки», что лежала на просушке на теплом надпечнике, и убежал на крыльцо. Теперь сидел там, часто кашлял и проворачивал, наверно, в голове так и этак, взад-вперед, всякие думы о внезапно изменившейся ситуации.
Потом, пропахнувший табачиной, он вернулся, плюхнулся на свой стул, стал допивать чай. Мы с мамой внимательно его разглядывали, ведь папа, наверно, что-то решил и сейчас нам объявит свое решение. И отец наконец сказал:
– Ты, Паша, если такое дело, сходил бы к бабушке Сусанье. Пусть она придет к нам в гости.
Пока он это говорил, глядел в одну точку – на маму. Говорил мне, а глядел на маму.
Он всегда так делал, когда не был вполне уверен в своей правоте. Мама была главным оценщиком его слов и решений. На этот раз решение принять было трудно, но он так рассудил, и мама ему не возразила.
Эх, как же возрадовалась тогда авантюрная моя душа! Не зря, значит, замутил я весь этот концерт.
Родители шли уверенной поступью в заданном мной направлении.
– Сейчас-то поздновато уже, пап. Может, завтра схожу?
– Кака тут спешка может быть? Кака? Пошто суету разводить? Сразу торопиться не надо. Тоже надо фасон выдержать. А то скажет Сусанья: не успела пригласить, а они уже под окошками шастают. Прискакали… Не-е, до завтра надо выждать.
Глаза у отца светились тайным светом радости: спадала с плеч тягость глупой, никчемной ссоры. В тот вечер он еще несколько раз выходил на крылечко.
Там курил и курил, и кашлял, но уже как-то весело. Так переживал он пришедшую на сердце радость.
А я на другой день после школы пришел к Сусанье Петровне. Изба ее была не на запоре, но хозяйки в ней не оказалось. Я заглянул во входную дверь, постучал прислоненным к углу батожком, покричал. Нет, ни слуху ни духу. Обошел вокруг весь дом – пусто. Куда-то убрела старушка. Пришлось применять какие-никакие охотничьи навыки. Стал изучать следы.
Около крыльца натоптано было много чего – к бабушке народец похаживает, да и я в том числе. Но метрах в трех от крылечка вроде бы обнаружился и ее след. Вот они, ее резиновые чуни, направились куда-то по огороду. Да вон куда убрели старые ножки – в дальний угол, туда, где находился погребок с картошкой да с другими прошлогодними припасами. Погребок был укрыт в чреве старенького амбарчика, приплюснутого временем и тяжелыми зимними снегами. Выстроенный лет двести назад «в лапу», с торчащими теперь в углах по сторонам неровными гнилыми бревнами, покрытый рваным от старости древним тесом, амбарчик походил на взъерошенную ворону, на которую сверху что-то упало и маленько придавило.
Сусанья Петровна в самом деле была в погребе. Она шебаршила на дне его всякими деревяшками да ведрами, чего-то там перекладывала. Кряхтела при этом и тихонько напевала какую-то старую-престарую песню.
– Здравствуй, бабушка Сусанья! – крикнул я сверху вниз.
– Ох, темнеченько, хто ето там? – заойкала бабушка и полезла по лесенке вверх.
Я сидел на корточках перед дырой погреба.
Лицо Сусаньи Петровны, окантованное серым теплым платком, не по-старушечьи зарумяненное весенней работой, оказалось передо мной.
– О, Пашко! Здравствуй-ко! Ты откуда тут, окаянной?!
Видно, что она была рада мне. Она не ждала от меня нехороших вестей.
Да и мне было радостно видеть ее. Бабушка Сусанья всегда меня привечала.
– Папа и мама приглашают тебя к нам в гости. Чаю пить.
Сусанья Петровна поднялась до конца по ступенькам, кряхтя, на карачках вылезла из амбарчика на улицу, встала во весь рост, отряхнула с одежды погребной мусор и села на порожек. Меня она усадила напротив, на чурочку, и, щурясь от весеннего солнышка, сказала:
– Чевой это, Паша, твои батько с маткой меня приглашать удумали? Я им разве нравлюсь? Я же собачусь с имя.
– Не-е, бабушка, они тебя любят.
Сусанья Петровна повернула лицо к морю и задумалась. Старые глаза ее глядели на плавающие по синей воде белые льдинки.
Она о чем-то думала, развязывала узелки памяти. Потом, будто выбросив из дома старые, уже залежалые вещи, сбросила с лица следы отжившей печали и сказала мне с широкой улыбкой:
– Вот родня, так родня! Одно названье! Чаю попить зовут! А я, может, и не согласна совсем. Кто так мирово устраиват?
– А как надо, бабушка? – я в самом деле не понимал, что это удумала Сусанья Петровна. А ведь что-то удумала!
А она поднялась с порожка, встала во весь свой высокий рост, кулаки в бока, и, хитро и едко улыбаясь, сказала мне твердо:
– Ты, Пашко, скажи им, этим, родне моей, твоим батьке с маткой, пускай они дураков-то не строят из себя. Я чаю попить и у себя могу. А ежели они хотят мирно со мной жить, с бабушкой, родней своей, пусть госьбу устраивают. – Она потянулась вся, тряхнула бойко плечами, словно молодуха, и, считай, пропела: – Давненько я, Паша, на госьбах не плясывала.
Отец, выслушав мой отчет, вытаращил глаза:
– Кака ишше така госьба? Праздника-то вроде нет никакого. С какого такого матюга петь да плясать-то будем?
Было видно, что отец радовался такому повороту дела.
Он ведь крепко уважал Сусанью Петровну и страх как хотел с ней замириться, но собирание гостей, веселье с песнями да с плясками ни с какого боку в ситуацию не укладывалось. И он стал звать на совет маму. Та, услышав такую новость, поначалу застыла в недоумении. Потом села на крылечко и стала хохотать.
– Ну, бабушка Сусанья, вот так бабушка! Ведь все в свою сторону поворотит, – выговаривала мама сквозь смех.
Потом она сказала нам:
– Садись, Гриша, рядом, и ты, Паша, садись. Будем думать, чего тут делать.
Мы посидели, подождали маминого решения.
– Вот, мужички, чего я вам скажу. Денег, конечно, нету, а делать нечего, надо в какой-то вечер людей позвать, посидеть, песен попеть. Давно песен не пели… (Эх, мама любила песни петь!) А бабушка Сусанья – человек всяко не чужой, близка родня. Помрет, не приведи Господи, и помириться не успеем. Не-ет, чего уж тут, надо посидеть, надо госьбу делать.
Папа к госьбе был готов всегда. Видно, что он обрадовался такому повороту дела.
– А в кадке и браги ишшо изрядно осталось, – бодро подхватил он начатую тему и осекся.
Зря, конечно, он про брагу и про кадку ввернул, не ко времени. Мама поморщилась и отвернулась. Для нее это был больной вопрос: брага в кадушке на печке все время почему-то неведомым образом убывала…
– Ладно, – сказала мама, – думай-не думай, все тут одно – надо обряжать госьбу. Давай, Гриша, решать, кого звать будем.
Госьба получилась знатная.
Изрядно попив винца да бражки, гости сидели на лавках, на стульях и задушевно распевали песни. И «Виноградье» исполнили, и «Хасбулат удалой», и «Называют меня некрасивою», и много чего другого.
В промежутках между песнями велись шумные разговоры, пились очередные чарочки.
И уж всегда после песни, перед очередным разлитием бражки, какая-нибудь разрумянившаяся женочка обязательно задорно-задиристо выпевала: «Песню спели до конца, кабы по рюмочке винца. А кто не пел, дак никакой, а нам налейте по другой!»
Мама сидела рядышком с Сусаньей Петровной, вместе с ней пела, о чем-то с ней ворковала.
Вдруг громко-громко, чтобы слышно было всем, мама обратилась к ней и попросила:
– Бабушка Сусанья, ну-ко, спой-ко свою любимую.
Сусанья Петровна, будто не понимая, о чем идет речь, для порядка стушевавшись, поинтересовалась:
– Каку ишшо таку?
– Да про уставшего-то солдатика, который на войне да домой хочет.
– Ой, да я и слова-то забыла все, – всплеснула руками бабушка, – да и голосу-то нету никакого уже, старуха ведь я…
Все понимали: эта скромность для порядка, так на госьбах положено маленько кобениться.
– Спой, давай уж, спой! – запричитала госьба.
Сусанья Петровна покорно потупилась, глубоко вздохнула, набрала в грудь воздуха и, глядя на какую-то точку над столом, над гостями, затянула густо-грудным, совсем не старческим голосом:
Ой, туманы вы, да разноцветные,Пораскинулись вы предо мной!..Что же вы застите мою заветнуюДа путь-дороженьку да в дом родной?..И так у нее душевно-трогательно, так нарядно получилось спеть и про то, что у солдатика кругом война и враги, что он тоскует по родителям и по любимой красной девушке, и про то, как сильно устал он воевать…
Гости долго ей хлопали, а бабушка сидела вся и впрямь растроганная, раскрасневшаяся, и на лбу ее светились мелкие-мелкие бусинки пота. Давно, видно, она не выступала так на людях, давно…
Госьба, задуманная ею, получилась знатная.
Надо было завершать мирово с моим отцом, который явно для нее расстарался. Сусанья Петровна хорошо это понимала.
Она встала, вышла из-за стола и подошла к нему, сидевшему в обнимку с гармонистом Автономом Кирилловичем, старым своим другом, тоже бывшим «военмором», и задушевно певшему с ним про то, как «дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской…».
Бесцеремонно оторвала она его от гармониста и, приказав играть «Колхозную кадриль», потащила отца в танец.
Приседать она по своей старости уже не могла, а только стояла, подбоченясь, и кружилась тихонько, держа над головой белый платочек.
Громко и озорно пела она не совсем в такт музыке частушку:
Встала баба на носок,А потом на пятку,Пошла русского плясать,А потом вприсядку…А отец, мой отец, кружился вокруг нее в матросском танце «Яблочко» и выделывал такие фортели, которых я никогда ни раньше, ни потом не видывал. А Сусанья Петровна похлопывала его по голове и выговаривала:
– Шаляк, ты, Гришка, шаляк, конечно! Да ведь люблю я тебя! Родня ведь ты мне!
А папа от этих слов еще больше входил в азарт, радостно позыркивал на Сусанью Петровну, звонко и хулиганисто покрикивал что-то и кружил, и кружил вокруг нее в матросской присядке.
Вот такими и запомнил я их навсегда на этой госьбе: радостные глаза мамы, величественную позу Сусаньи Петровны, в ярком сарафане, с белым платком в руке, папу, кружащегося вокруг нее в веселом «Яблочке», бесконечно счастливого от восстановленного в семье мира, бабушку, Агафью Павловну, почти слепую, но тоже улыбающуюся, старую подругу Сусаньи Петровны, и гармониста, папиного друга Автонома Кирилловича, подвыпившего, склонившего лысую свою голову к гармошке, неимоверно растягивавшего старые ее меха и без устали наяривавшего песню за песней, танец за танцем.