Полная версия
Лизаветина загадка (сборник)
Сергей и Дина Волсини
Лизаветина загадка
© Сергей и Дина Волсини, 2017
©Иллюстрация на обложке Игорь Панкин, 2017
©Дизайн обложки Андрей Бехтерев, 2017
* * *Луиджи
В Табские Высоты мы приехали за неделю до открытия сезона. Курорту пришлось многое пережить, смена власти и гражданская война заметно сократили число туристов, и если в знаменитый Шарм-эль-Шейх все еще ездили с прежним постоянством, то Табу, стоявшую примерно в двухстах километрах, вниманием не баловали. Из-за тревожных происшествий местный аэропорт то и дело закрывали, и добираться сюда приходилось из Шарм-эль-Шейха на машине, а это больше трех часов езды по пустыне. Мало кого прельщало подобное путешествие – дикие скалы да военные с автоматами в руках настроения путешественникам не прибавляли. Прошел не один год, прежде чем интерес к курорту стал снова возрождаться. Отелям пришлось пойти на небывалое снижение цен, чтобы вновь заманить к себе туристов. И вот к середине февраля все было готово к началу нового сезона. Грандиозные Мирамары и Софители, Марриотты и Мовенпики, Хилтоны и Хайяты вытянулись в ряд в ожидании своих гостей. Никаких барьеров между отелями не возводили – каменистый садик у Софителя переходил в длинную ровную аллею Мариотта, обсаженную в честь сделавших пожертвования постояльцев, о чем рассказывали таблички с именами у каждого куста, потом шли постриженные газоны Интерконтиненталя, и так далее, и так далее. Прогуливаться здесь было сплошное удовольствие. По утрам по аллее совершали пробежки, вечерами гуляли под луной. Так же обстояло дело и с пляжем – прибрежная линия нигде не прерывалась, и пляжи отелей перетекали один в другой, ничем не отличаясь друг от друга, на всех стояли крепкие зонты из прутьев и, что особенно полюбилось туристам, ограждения, надежно укрывавшие от ветра. Сезон ветров подходил к концу, и хотя в воздухе еще взвивались колючие резкие вихри, погода день ото дня налаживалась, становилось мягче и теплей, казалось, даже вода в заливе вот-вот начнет прогреваться. Купались с пирса. Изумрудные волны поражали прозрачностью, насквозь виднелось дно и стаи цветастых рыбин. Всюду шли последние приготовления: вкручивали лампочки, красили изгороди, выкорчевывали сорняки, просеивали на пляже песок. Глаз радовался, глядя на то, как курорт расцветает и возвращается к жизни.
Пейзаж напротив менялся в зависимости от времени суток. Днем казалось, что за заливом нет ничего, кроме синего горизонта, но только солнце начинало клониться к закату, на той стороне проступали очертания гор. В заходящих лучах они розовели, пламенели, потом остывали под осевшим солнцем, чернели сумрачно и неприглядно, а потом вдруг вспыхивали веселыми дорожками желтых фонарей, и тогда становилось понятно, что на том берегу – жизнь. Прямо напротив нас лежала Саудовская Аравия. На горе была выведена священная для всех мусульман фраза «нет бога кроме бога», и в ясную погоду ее можно было прочесть даже отсюда. Левее от нас стоял израильский Элат, рядом иорданская Акаба. Такая кучность портов, культур и исторических наследий, сошедшихся в одной точке, и восхищала, и будоражила нервы. Как ни крути, обстановка вокруг была суровая; стоило только выйти за пределы курортной зоны, как взгляду открывалась безлюдная гористая местность, за голыми валунами нет-нет да мелькнет какая-то черная фигура, и не знаешь, то ли это местный житель возвращается домой в невидимое отсюда поселение, то ли это скрываются в горах бандиты. От гор так и веяло опасностью, тут волей-неволей вспомнишь о том, что здешние народы веками жили в состоянии войны. А горы здесь были повсюду; если смотреть на отели с моря, то самые высокие из них, и те, даже наполовину не дотягивали до махины, что высоченной глыбой вплотную подпирала курорт, в номерах с так называемым видом на горы она закрывала собой небо, и из окна нельзя было увидеть ничего, кроме встававшей прямо перед глазами угрюмой коричневой стены.
Наш Софитель, построенный из розового туфа, казался мне самым удачным среди всех отелей. Песчано-розовый, аккуратный, с округлым центральным корпусом, увенчанным розовой же башенкой, со стороны он смотрелся как торт на праздничном столе. В номерах царили блеск и чистота как в доме у хорошей хозяйки; новенькие полотенца пушились и сияли, простыни источали тот особенный аромат, какой бывает у постельного белья, на котором никто еще не спал, и даже форма у персонала хрустела нарядностью и новизной. Менеджмент светился от счастья, приветствуя все наплывающих гостей. В одинаковых бежевых брюках и небесно-голубых рубашках, на фоне которых особенно выделялись бронзовые ладони и бронзовые лица, озаренные елейными улыбками, они, впятером, с раннего утра выстраивались у входа в главный ресторан и приветствовали всякого, кто шествовал на завтрак. Каждый из них только и ждал, когда очередному постояльцу понадобится помощь, и дождавшись, бросался наперерез, чтобы первым поднести чистые приборы, сменить скатерть или пододвинуть даме стул. Казалось, их заботило только одно – чем еще нам услужить. Их угодливость не была натужной, видно было, что они и сами рады тому, что все снова заработало и гостей день ото дня прибывает больше и больше. Персонал помладше ни в чем не уступал начальству. Официанты запоминали все наши предпочтения, повар, готовивший в зале, устраивал целое шоу, с изяществом жонглера подбрасывая омлеты на сковородках и в воздухе укладывая их в тарелки гостей, кондитер выводил кремом имена гостей на белоснежных бисквитах, которые выносили к чаю по три раза на дню, словом, трудились здесь с рвением и с душой, очевидно, истосковавшись по работе за те годы, что курорт не жил. Все в отеле дышало преддверием праздника: впереди был большой сезон.
И вдруг все пошло наперекосяк. В воскресенье пронеслась новость – где-то в районе Табских Высот случился теракт. К обеду выяснилось, что произошло это совсем близко, в каких-то пятнадцати километрах от нас, неподалеку от израильской границы: подорвали автобус с тридцатью южно-корейскими туристами, направлявшимися из Израиля в монастырь Святой Екатерины, самую популярную достопримечательность наших мест; все они погибли или тяжело ранены. Нам запретили покидать отели, только что прибывших увозили в гостиницы Шарм-эль-Шейха. Аэропорт закрыли. Туристов к Табе не подпускали и на пушечный выстрел. Продажи путевок тут же остановились, купленные сдавались назад – никто не хотел рисковать. Европейские туристические компании давали специальные рейсы, чтобы немедленно вывезти своих граждан из опасной зоны. Быстрее всего увезли немцев – и суток не прошло, как в нашем отеле не осталось ни одного немецкого туриста. Менеджеры старались сохранять спокойствие на лицах, но все в отеле переживали. Туристы читали сводки новостей и гадали, удастся ли безопасно проделать путь до аэропорта, доберутся ли они до дома целыми и невредимыми? В глазах менеджеров читался ужас, что теперь будет? Никто никуда не выезжал. Прекратились путешествия на святые израильские земли и в иорданскую Петру, туристы носа не высовывали из отелей и паковали чемоданы в надежде на то, что турфирма сумеет поскорее забрать их домой. Повсюду появились охранники с оружием, вокруг курорта видны были возникшие только что блокпосты. На аллее вдоль моря, где так любили прохаживаться туристы, через каждые двадцать метров поставили деревянные будки, в них днем и ночью бдели люди в черном, с автоматами в руках. Под их прицелом приходилось идти на пляж, раздеваться и одеваться, купаться и загорать, прогуливаться вдоль моря. Они внимательно разглядывали каждого встречного, спрашивали, из какого отеля он идет, проверяли карманы и женские сумочки. Ясно было, что делалось это для нашей же безопасности, однако туристов это угнетало. Особенно туристок. Кажется, их досматривали уж чересчур тщательно, надолго задерживая всякими вопросами. Невольно возникала мысль – неужели все так плохо? Им что-то известно? Ожидаются новые теракты?
Ни русских, ни поляков увозить раньше срока не собирались, и если кто желал покинуть курорт, то делал это сам, как умел. Многие, особенно те, кто с детьми, так и поступали. На несколько дней холл нашего отеля превратился в вокзал, люди часами сидели на чемоданах, ждали автобусов, названивали авиакомпаниям в поисках билетов. По сообщениям, доносившемся снаружи, мы знали, что Таба стоит на ушах, кругом военные с собаками, транспорт поголовно досматривается, и туристов везут до Шарм-эль-Шейха целых пять часов, а то и все шесть.
С каждым днем в отеле нас становилось меньше и меньше. Внушительная часть постояльцев исчезла, а больше никто к нам не приезжал. Европейцы уехали все до одного, оставались только поляки, державшиеся от нас обособленно, несколько арабских семей да мы, русские. Вскоре мы все оказались взаперти, отрезанными от мира, в оазисе прекрасных и пустынных мест. В нашем распоряжении было все огромное пространство отеля – в ресторанах шаром покати, на пляже на один занятый зонт двадцать пять свободных, в шести бассейнах плавали за весь день два-три человека. По пляжу слонялись работники спа-салонов, пытаясь по пятому кругу продать нам свои услуги. Менеджеры грустнели. Они были все так же услужливы и все так же расшаркивались перед нами, но уже не могли скрывать, что дело плохо и их планам не суждено сбыться. Говорили, что требовалось принимать четыре борта в день, чтобы отели загружались, сейчас же сюда не летали вовсе, а два чартера из одной не самой богатой европейской страны, которых здесь очень ждали, так и не прилетели – оба были перенаправлены в Шарм-эль-Шейх. От нечего делать менеджеры теперь выходили на аллею, где раньше не смели и появляться, с тоской смотрели на горизонт и иногда шептали молитвы. В глазах их читалось отчаяние, и порой нам было неловко, что мы веселимся и отдыхаем со своей чисто русской бесшабашностью, позволявшей нам продолжать отпуск, не думая о будущем и полагаясь на авось.
Из русских в отеле оставались, кроме меня, только две семейные пары. Я и до этого был знаком с обеими, но последние дни сблизили нас сильнее, и, оставшись одни в полупустом отеле, мы чувствовали себя как дальние родственники, приехавшие погостить в доме общего дядюшки. Николя, добродушный рыжеволосый молодой человек с телячьими глазами, любил поболтать и перезнакомился тут, кажется, со всеми, начиная от нашего шеф-повара и заканчивая охранником из соседнего Марриотта. Он мог говорить о чем угодно и с кем угодно – черта, которую, по моему мнению, трудно отнести к достоинствам, – но к счастью, был незлоблив, и если видел, что сейчас не до него, не обижался, а просто переключался на того, кто был рядом. Однако в случае непредвиденных обстоятельств, наподобие тех, что произошли у нас, Николя оказался полезен как никто другой: он первым прочитывал новостные сводки, был в курсе того, какие прогнозы строит менеджмент и какие разговоры ходят в других отелях, словом, знал все. Можно было не тратить время на чтение новостей, Николя докладывал обо всем.
Жена его производила впечатление полной противоположности своего мужа. Насколько Николя был словоохотлив и находил язык со всеми, настолько она была холодна, сторонилась всего незнакомого и, казалось, хотела одного, чтобы ее оставили в покое. Думаю, ее мучили какие-то собственные переживания, которые она, как это часто делают женщины, переносила на все, что ее окружало, из-за чего окружающее, включая всех нас, представлялось ей чем-то неподходящим и недостойным. Она наверняка и словом бы не обмолвилась ни с кем из нас, если бы не ее разговорчивый муж, но и тогда она предпочитала держаться отстранение; о чем бы мы ни беседовали, она молча ждала, когда наговорится Николя, и за все время мне не приходилось слышать от нее ничего кроме «доброго утра» и «до свидания». В общем-то мне импонировала ее сдержанность, особенно на фоне балабола-Николя; неразговорчивость всегда привлекает, оставляя надежду, что за молчанием скрывается ум, наверняка и она была неглупа, во всяком случае, не уступала в этом качестве мужу, это было видно по ее серьезным вдумчивым глазам, однако мне не представлялось случая в этом убедиться – она молчала, а лицо ее обычно не выражало ничего, кроме неудовольствия.
Каждое утро мы встречались на пляже, и всякий раз я наблюдал одну и ту же картину. Лопоухий Николя, только что с постели, шел с широкой деревенской улыбкой, почесывая брюхо и позевывая спросонья, на нем были одни только плавки – он не утруждал себя лишними переодеваньями и так и шлепал в одних трусах сквозь богатое убранство отеля; жена его семенила рядом, хмурая и отчего-то уже уставшая. Николя, переговорив с каждым, кто оказался в этот час на его пути, да хоть с уборщиком мусора, разбегался по деревянному понтону, бухался в море, рубил руками ледяную воду, охал и рычал, вылезал, проснувшийся и довольный собой, стряхивал с себя брызги, как мокрая собака, и бежал к хозяйке. Она же подолгу стояла у спуска, окуная в воду только кончик ноги, затем медленно сходила по ступеням, позволяла волнам разочек прикоснуться к себе, тут же выбиралась обратно и, ворчливо кутаясь в полотенце, отправлялась на пляж, там укладывалась на песок и принималась загорать. Николя кружил около нее с виноватым лицом, стараясь обустроить ее поудобнее, но обычно только вызывал у нее раздражение и потому скоро оставлял жену в покое и принимался за свое любимое занятие – шел с кем-нибудь болтать. Николя говорил, что женаты они всего два года. Видимо, так повелось у них самого начала – Николя был заводилой и всегда как будто чуточку перед ней виноват, а она не без труда принимала такой его характер и всегда была чуточку недовольна.
Но самое поразительное в ней было ее имя. Редко когда имя, как злой враг, играет против человека, сходу обнажая все его недостатки. Ее звали Кармен.
И в противовес пылкой черноокой испанке, наша Кармен была бледной, малахольной и далекой от страстей. Узкое лицо с тонкими губами, жиденькие волосы цвета утреннего песка и худощавое как у подростка тельце делали ее внешность болезненно-вялой на фоне жгучего имени. Любое славянское имя одним махом поставило бы все на свои места, придав ее худощавости налет изящества, аристократизма, – меня так и подмывало дать ей добрый совет сменить имя, – но называясь Кармен, бедняжка была обречена на сравнения не в свою пользу. Пожалуй, имей она привычку хоть изредка бывать в хорошем настроении, то была бы вполне хороша собой, даже несмотря на имя, впрочем, это, наверно, можно сказать о всякой женщине на свете. Она же никогда не улыбалась и никогда не проявляла чувств, как будто взяла себе за правило оставаться холодной и бесстрастной, что бы ни происходило.
Другая пара была русской только наполовину. Луиджи, итальянец пятидесяти трех лет, сам по себе был любопытным персонажем. Он называл себя командором авиации – не знаю в точности, что значило это звание, но работал он специалистом по авиакатастрофам, многое повидал и о многом мог рассказать. Сейчас он занимал должность почетного консультанта в каком-то ведомстве в Вероне, был не слишком обременен работой и дожидался выхода на пенсию. Иногда перед ужином мы устраивались за деревянным столом в тенистой беседке, он с непременным бокалом вина на аперитив, я когда как, и вели разговоры о жизни. Я люблю Италию и неплохо говорю по-итальянски, так что Луиджи заимел в моем лице благодарного собеседника. К тому же, на английском он знал только авиационные термины, которые никак не могли помочь в обычной беседе – тут он и двух слов связать не мог. Так что после того, как итальянцы в числе прочих покинули курорт, я стал для него единственным источником общения – поговорить бедняге было не с кем, а он, как и все итальянцы, не выносил одиночества. Время от времени мы ходили в сауну. Пару раз к нам присоединялся Николя, дескать, попариться мужской компанией, и тогда ничего путного из этого не выходило – Николя не замолкал ни на секунду, Луиджи силился его понять, оба немилосердно коверкали английские слова и ждали от меня, что я помогу им разобраться, но я не желал служить им переводчиком, тем более, в парилке, и тем более, что речь шла о какой-нибудь очередной глупости Николя, которую мне и слушать-то не хотелось, не то что переводить; в конце концов, мы все надоедали друг другу до чертиков и уходили из сауны надутые и недовольные. В последующие дни как-то само собой сложилось, что мы стали принимать водные процедуры отдельно – с Николя мы окунались в море до завтрака, а с Луиджи я ходил в сауну по вечерам.
Луиджи был здесь со своей русской женой и их маленькой дочкой. Жена была моложе него лет, наверное, на двадцать, звали ее Анастасия. Они познакомились на побережье Гарды, где у него имелся небольшой летний домик, а у нее – работа в агентстве недвижимости, а поженившись, стали жить в его веронской квартире. Вероятно, между ними когда-то были настоящие чувства, но сейчас их отношения нельзя было назвать амурными, особенно в итальянском смысле этого слова, казалось, они были больше врозь, чем вместе. Почти всегда я встречал их по отдельности – когда он собирался обедать, она отправлялась отдыхать в номер и просила его идти без нее; если он звал ее на пляж, чаще всего она отнекивалась, предпочитая остаться там, где была, и даже когда они выходили куда-то вместе, сначала появлялся Луиджи с дочкой, и только спустя какое-то время к ним не спеша присоединялась она. В отличие от типичных итальянцев, которые всегда и везде бурно проявляют чувства, а уж на отдыхе так вообще не выпускают друг друга из объятий, эти двое едва прикасались друг к другу, и на все попытки Луиджи поухаживать за женой, я видел, он получал отворот-поворот. Она не стремилась проводить время с ним, и я не мог не заметить, что это его огорчало. Он не протестовал и не выяснял с ней отношений, во всяком случае, на людях, и ни разу за все время ни слова не проронил на счет нее, хотя на другие темы мы разговаривали с ним довольно откровенно.
Видно было, что все в их паре строилось под нее. Луиджи рассказывал, что предпочел бы провести отпуск где-нибудь на родине, и это в полной мере укладывалось в представление об отдыхе любого итальянца, убежденного, что лучшего места, чем Италия, на свете не существует, но ей было скучно с итальянцами и хотелось побыть среди земляков, только поэтому они и приехали сюда. Вообще, насколько я понял, скука была чуть ли не самой крупной их проблемой – Луиджи все время боялся, что жена заскучает, и это было главным аргументов в любом споре. Если ей чего-то хотелось, он разрешал, лишь бы она не скучала. Пока вокруг было спокойно, он ежедневно отправлял ее на всевозможные экскурсии, хотя сам никуда не ездил – не любил, да и она, по-моему, не звала его с собой. Она без труда находила себе компанию, но чаще всего я видел ее с Николя и его женой, втроем они болтали о чем-то за завтраком, обедом и ужином, втроем гуляли по пляжу и играли в пинг-понг. Луиджи, казалось, не возражал, ведь для этого он и привез ее сюда. Когда отель опустел, и в радиусе нескольких километров не осталось ни одного живого европейца, Луиджи мужественно остался, наравне с русскими и поляками, и снова только ради жены. Я знаю, насколько итальянцы привязаны к ближайшему окружению – родным, друзьям – и какая это пытка для итальянца делать что-либо в одиночестве, хоть обедать, хоть смотреть футбол. Луиджи не был исключением. Он не жаловался на жену и не пытался удержать ее возле себя, но я видел, как порой, отправляясь на пляж или на прогулку вдоль моря, он буквально топтался на месте, выискивая глазами попутчика и не в силах тронуться в путь один. Мне он старался не докучать лишний раз, но в последние дни все чаще подходил к моему столу, где я корпел над новым романом, тихонько садился рядом и со словами – пиши, пиши, не отвлекайся, я только посижу, переведу дух – устраивался на полчасика в соседнем кресле.
Казалось невероятным, что жена его, несмотря на то, что жила с итальянцем и среди итальянцев, не вобрала в себя ничего итальянского. Это ни в коем случае не означало, что она оставалась провинциальной или какой-то типично русской, напротив, в ней чувствовались и кругозор, и манеры европейского человека, который держится приветливо со всеми, но себе цену знает. Высокая, угловатая, с порывистыми и непредсказуемыми движениями, она вся была комок нервов. Если смотрела, то взбудораженно, остро, насквозь. Если отворачивалась, то окончательно и бесповоротно, как будто навсегда теряла интерес к собеседнику или к какой-то теме. В ресторане она не садилась, а бросала себя в кресло, а потом так же резко с него вскакивала; цеплять скатерти, опрокидывать бокалы и раздавать случайные подзатыльники соседям по столу было вполне в ее духе. Временами на нее нападал смех. Внезапные и необъяснимые приступы вдруг заставляли ее сгибаться пополам, но смеялась она не заразительно, а непонятно и тревожно, меня так ее смех просто пугал – казалось, дело вот-вот закончится слезами. Несмотря на неспокойный характер, она умела быть покладистой и милой, когда сама того хотела, но думаю, жить с ней было нелегко. Разговорчивость была ей присуща, но не настолько, чтобы изливать душу за бокалом вина или еще чего покрепче, как это часто случается, когда времени много, а делать нечего. По-моему, она ни в чем не была до конца откровенна и всегда держала какие-то мысли за пазухой, в общем, была вещью в себе. Имелись у нее и другие странности, например, она просила, и довольно строгим тоном, называть ее только Анастасией, и если кто-то забывался и окликал ее Настей – а этим обычно грешил Николя, – она воспринимала это как оскорбление. Однажды за обедом Николя – вот уж кто был начисто лишен дипломатии – вдруг принялся выяснять у нее, не хочет ли она называться Асей, Стасей или еще каким-нибудь подобным образом, на что она ничего не ответила, а только встала из-за стола и ушла, оставив Николя фантазировать дальше во всеобщей тишине. Словом, характера ей было не занимать. Чего в ней не было, так это живости чувств, которая так отличает итальянцев. В этом смысле они с Луиджи совсем не походили на итальянскую семью, шумную и говорливую, а напоминали, скорее, русскую пару со стажем, в которой отношения уже не ахти какие и каждый живет сам по себе. Можно было только догадываться, как чувствовал себя в этой атмосфере итальянец Луиджи. К счастью, у него была дочь.
Удивительный это был ребенок. Я познакомился с ней еще до того, как встретил ее родителей. В один из дней она вдруг очутилась около моего стола, не спрашивая, забралась ко мне на колени и оглядела ворох рукописей и бумаг:
– Что ты тут пишешь?
Еще не придя в себя от удивления, я попытался что-то объяснить. Обдумав мои слова, она спросила:
– А сказки пишешь?
– Нет, сказки не пишу.
– Эх, жаль, – вздохнула она. – Сказки мне бы пригодились. Может, напишешь? Хотя бы одну? Для меня?
– Ну, может, и напишу.
– Про маленькую розовенькую собачку, ладно?
– Ну давай про собачку.
– А когда? Завтра напишешь?
Мы еще немного поговорили, и все это время она сидела у меня с таким видом, будто нигде ей не было так уютно, как посреди моих бумаг. Маленькая как птенчик, с длинными черными волосами и умным личиком, она водила пальчиком по моим рукописям, рассуждала и о чем-то договаривалась со мной со всей серьезностью, чем совершенно растопила мое сердце. Вскоре появился ее отец, и она побежала к нему. Так мы познакомились с Луиджи.
С тех пор мы часто виделись. Розалинда, или как ее называли здесь мы, русские, Розочка, скакала как мячик между родителями, то увязываясь за матерью, то прибегая к отцу, но все-таки с отцом она бывала чаще. А уж он в ней души не чаял. Никогда не звал ее по имени, только «tesoro», что означает у итальянцев «сокровище», носил на руках, кормил из своей тарелки, катал на каруселях, учил плавать, укладывал спать и сам сидел рядом, отгоняя мух, одним словом, проявлял всю нежность, которую не мог позволить себе с женой. Ко мне Розочка относилась с необъяснимой теплотой и, как и в первый раз, частенько забиралась ко мне на колени, рисовала на моих бумагах или затевала еще какую-нибудь шалость. Родители ее не ревновали и как будто уже привыкли, что она могла оказаться у меня на руках. Луиджи даже делал ей замечания, но так мягко, что она пропускала их мимо ушей, да и я был не в силах противиться этому трогательному существу. Она была как ручной зверек, юркая, ласковая, совсем не капризная, хотя и любила втянуть в свою игру – всякий разговор с ней завершался обещанием покатать ее на качелях, или поиграть в прятки, или принести конфет, или спеть песенку, и поскольку я был по большей части занят, исполнение желаний выпадало на долю Луиджи, который только и успевал то кукарекать, то прыгать в бассейне дельфинчиком.
Когда в отеле не осталось никого, кроме нас да поляков с арабами, мы стали держаться теснее. Зайдешь в ресторан на завтрак, а там уже сидят знакомые лица, и неловко садиться за другой стол, как будто ты чем-то обижен. То же за ужином, и на прогулке, и за чашкой чая перед сном. Мне некоторая обособленность была еще простительна, как-никак я работал, к тому же, был здесь без семьи, но они были вместе почти всегда. Луиджи все больше играл с дочкой, а Анастасия как будто поселилась в семье Николя; куда бы ни направлялись они с женой, она шла с ними, и, кажется, они были не против ее компании, во всяком случае, Николя уж точно был только рад – частенько его можно было увидеть красующимся перед ней на пляже или выходящим из бара с улыбкой до ушей и с коктейлями в обеих руках, для двух дам. Для меня было очевидно, что между ними что-то происходит. От завтрака к завтраку я подмечал про себя, что Анастасия с каждым днем выглядит все краше и смеется все звонче, а Кармен становится все тише и грустнее. Невозможно было не видеть двусмысленных взглядов, которыми перебрасывались Николя и Анастасия, нельзя было не удивляться ее громкому дразнящему смеху и его самодовольному лоснящемуся лицу. Наши беседы за столом теперь сопровождались туманными намеками и длинными паузами, я все чаще чувствовал себя неловко рядом с ними и старался их избегать.